кого напомнил — мою мать.
— И вы живете тут, на участке, я вижу, — сказал он и подбородком обвел тихую суматоху вокруг, визжащего племянника у Хавы на руках, которого она тут же выпустила во двор. — Но как вам дается сельская жизнь в деревне? Вам же сперва нужно осмотреться в обстоятельствах, чтобы в полной мере ее оценить, я думаю.
Вместо ответа я спросила, где он научился такому идеальному английскому. Он формально улыбнулся, но взгляд его за очками на мгновенье отвердел.
— Здесь. В этой стране говорят по-английски.
Хава, не очень понимая, как поступать в такой неловкости, хихикнула в кулачок.
— Мне ужасно нравится, — выпалила я, зардевшись. — Хава ко мне очень добра.
— Еда вам нравится?
— Очень вкусная.
— Она проста. — Он похлопал себя по круглому брюшку и отдал пустую миску проходившей мимо девушке. — Но иногда простое намного приятнее на вкус, чем сложное.
— Да, именно.
— Так — в завершение: значит, все хорошо?
— Все хорошо.
— К сельской жизни в деревне привыкаешь не сразу, как я уже сказал. Даже мне требуется минутка, а я ведь тут родился.
Тут кто-то передал мне миску с едой, хотя я уже поела, но я ощущала, что все в присутствии Хавиного брата будет выглядеть как испытание, и потому приняла ее.
— Но вам же нельзя так есть, — захлопотал он, а когда я попробовала пристроить миску на выступ стены, сказал: — Пойдемте сядем.
Ламин и Хава остались у стены, а мы опустились на пару слегка шатких самодельных табуретов. Ни единая душа во дворе на него теперь не смотрела, и Хавин брат заметно расслабился. Он рассказал мне, что ходил в городе в хорошую школу, возле университета, где преподавал его отец, а из той школы подался на место в частном квакерском колледже в Канзасе, предоставлявшем студентам из Африки десять стипендий в год, и он стал одним из таких. Заявления подают тысячи, но прошел он — им понравилось его сочинение, хотя дело было так давно, что он уже не помнит, о чем писал в нем. Дипломную работу он защищал в Бостоне, по экономике, затем жил в Миннеаполисе, Рочестере и Боулдере — во всех этих местах я в то или иное время бывала с Эйми, и ни одно для меня не значило ровным счетом ничего, однако теперь мне хотелось о них послушать, поскольку, наверное, день в этой деревне я ощущала как год — время тут радикально замедлялось, настолько, что теперь даже бурые брюки и красная гольферская футболка Хавиного брата могли, очевидно, возбудить во мне ностальгическую нежность изгнанницы. Я задавала ему множество очень конкретных вопросов о том времени, что он провел в моем не-вполне-доме, а Ламин и Хава стояли рядом, вымаранные из кадра беседы.
— Но почему же вам пришлось уехать? — спросила я жалобнее, чем намеревалась. Он проницательно взглянул на меня.
— Меня ничто к этому не принуждало. Я мог бы и остаться. Я приехал служить своей стране. Я хотел вернуться. Я работаю в Казначействе.
— О, на государство.
— Да. Но для него наше Казначейство — все равно что личная копилка… Вы женщина сообразительная. Уверен, вы наверняка об этом слышали. — Он вынул из кармана пластинку жвачки и надолго занялся снятием с нее серебряной фольги. — Вы же понимаете, когда я говорю «служить своей стране» — я имею в виду весь народ, а не одного человека. Вы поймете и то, что в данный момент руки у нас связаны. Но так будет не вечно. Я люблю свою страну. И когда все изменится, я хотя бы буду здесь и это увижу.
— Бабу, прямо сейчас ты тут всего на один день, — возмутилась Хава, обнимая своего брата за шею. — И я хочу с тобой поговорить о драме вот в этом дворе, а город — ну его!
Брат и сестра нежно выгнули шеи друг к дружке.
— Сестра, я не сомневаюсь, что здесь ситуация гораздо сложнее — постой, мне бы хотелось закончить с доводами для нашей озабоченной гостьи. Видите ли, моей последней остановкой был Нью-Йорк. Верно ли я понимаю, что сами вы из Нью-Йорка?
Я ответила «да» — так было проще.
— Тогда вам известно, каково там, как в Америке устроены классы. Честно говоря, для меня это было чересчур. Когда я доехал до Нью-Йорка, с меня уже хватило. Конечно, у нас тут тоже есть система классов — но без презрения.
— Презрения?
— Так, давайте разберемся… Вот этот участок, на котором вы сидите? Это вы у нас в семье. Ну, на самом деле — в маленькой, очень маленькой ее части, но для наших целей такой пример сгодится. Возможно, для вас они живут очень просто, они же деревенские селяне. Но мы — форо, а это изначально — благородные, по бабушкиной линии. Кое-кого вы тут встретите — директора школы, к примеру, так вот они — ньямало, это значит, что его предки были ремесленниками, эти бывают разных видов: кузнецы, скорняки и так далее… Или вот Ламин — твоя семья из джали, не так ли?
На лицо Ламина набежала крайне напряженная тень. Он едва заметно кивнул, а затем отвернулся и посмотрел вдаль, на громадную полную луну, грозившую воткнуться в дерево манго.
— Музыканты, рассказчики, поэты, — продолжал брат Хавы, руками изображая, как перебирает струны какого-то инструмента. — А вот некоторые — напротив, ёнго. В нашей деревне многие родом от ёнго.
— Я не знаю, что это.
— Потомки рабов. — Он улыбнулся и оглядел меня снизу доверху. — Но я это вот к чему — люди тут все равно имеют возможность сказать: «Конечно же, ёнго от меня отличаются, но я к ним презрения не испытываю». Под божьим взором мы все разнимся, но в нас всех есть основа равенства. В Нью-Йорке я видел, как к людям низшего класса относятся так, как я и вообразить себе не мог. С совершеннейшим презрением. Они подают пищу, а люди с ними даже взглядами не встречаются. Хотите верьте, хотите нет, но и ко мне самому иногда так относились.
— Есть столько способов быть бедными, — пробормотала Хава, внезапно переживая всплеск вдохновения. Она в тот миг как раз собирала с пола горку рыбьих костей.
— И богатыми, — сказала я, и брат Хавы, чуть улыбнувшись, признал мою правоту.
Шесть
Наутро после представления позвонили в дверь — слишком рано, раньше почтальона. То была мисс Изабел, расстроенная. Пропали ящики с деньгами, в них — почти триста фунтов, а следов взлома никаких. Кто-то ночью проник внутрь. Мать моя сидела на краешке дивана в халате, протирая глаза, слезившиеся от утреннего света. Я слушала от дверей — моя невиновность предполагалась с самого начала. Обсуждали они, что делать с Трейси. Немного погодя позвали меня, допросили, и я сказала правду: мы заперли двери в половине двенадцатого, сложили все стулья, после чего Трейси отправилась к себе, а я к себе. Я думала, что она сунула ключ обратно через дверь, но, конечно, вполне возможно, что просто положила его к себе в карман. Мать и мисс Изабел повернулись ко мне, пока я говорила, но слушали они меня без особого интереса, а стоило мне договорить — опять отвернулись и продолжили свою дискуссию. Чем больше я слушала, тем тревожней мне становилось. Что-то непристойно наглым чудилось мне в этой их уверенности — как в вине Трейси, так и в моей невиновности, хоть я и понимала, умом, что в этом деле Трейси как-то замешана. Я слушала их теории. Мисс Изабел была убеждена, что ключ выкрал Луи. Мать моя была столь же уверена, что ключ ему дали. В то время мне вовсе не показалось странным, что ни та, ни другая даже не подумали вызвать полицию.
— С такой семьей… — сказала мисс Изабел и приняла от матери салфетку промокнуть глаза.
— Когда она придет в центр, — заверила ее мать, — я с ней поговорю. — Тогда впервые я узнала о том, что Трейси ходит в молодежный центр — тот, где добровольно работала моя мать, — и теперь она испуганно подняла на меня взгляд. Самообладание вернулось к ней лишь мгновенье спустя, но, не глядя мне в глаза, она принялась гладко объяснять, что «после случая с наркотиками» она, естественно, устроила для Трейси кое-какие бесплатные консультации, а если не сообщила об этом мне, то из-за «конфиденциальности». Даже матери Трейси она не говорила. Теперь я понимаю, что ничего в этом не было особо неразумного, но в тот момент я во всем видела материнские заговоры, манипуляции, попытки контролировать мою жизнь и жизни моих друзей. Я закатила скандал и сбежала к себе в комнату.
После этого все случилось быстро. Мисс Изабел в невинности своей отправилась поговорить с матерью Трейси, и ее более или менее вышвырнули из квартиры, она вернулась к нам вся в раздрае чувств, лицо больше обычного порозовело. Мать опять усадила ее и отправилась готовить чай, но мгновенье спустя громко хлопнула входная дверь: вверх по лестнице и прямо к нам в вестибюль влетела мать Трейси, подхлестываемая своею незавершенной яростью через дорогу, — и задержалась ровно настолько, чтобы предъявить нам свое контробвинение, кошмарное, против мистера Бута. Говорила она до того громко, что я слышала ее через потолок. Я сбежала вниз по лестнице и столкнулась прямиком с нею — она заполняла собой весь дверной проем, дерзкая, полная презрения — ко мне.
— Ты и твоя мать блядская, — сказала она. — Вы себя всегда считали лучше нас, вечно думали, что ты какое-то золотое дитятко, к черту, а оказывается, ты вовсе не оно, а? А Трейси моя такая, а вы все просто, блядь, завидуете, и я скорей сдохну, чем дам вам всем ей помешать, перед нею вся жизнь впереди, и своим враньем вы ее не остановите, никто из вас этого не сможет.
Со мной раньше ни один взрослый так не разговаривал — словно они меня презирают. По ее словам, выходило, что я стараюсь испортить Трейси жизнь, а также моя мать, а также мисс Изабел и мистер Бут, а еще и всякие разные люди из жилмассива и все завистливые мамаши из танцкласса. Я убежала в слезах обратно вверх по лестнице, а она орала мне вслед:
— Реви, сколько влезет, на хрен, милочка! — Сверху я услышала, как опять хлопнула входная дверь и на несколько часов все стихло. Сразу перед ужином ко мне в комнату зашла мать и задала череду щекотливых вопросов: то был единственный раз, когда между нами в явном виде возникла тема секса, — и я ей как могла ясно дала понять, что мистер Бут ни меня, ни Трейси ни разу и пальцем не касался, да и никто другой вообще-то, насколько мне это известно.