Время свинга — страница 64 из 77

машала — я не должна их так называть, правильное слово таблиги — они такие добрые к своим женам! Я этого не знала. Моя бабушка вечно говорила: они полувзрослые, они сумасшедшие, не разговаривай с этими девчонками, а не мужчинами, у них даже работы нет. Ой-ёй, а теперь она целыми днями плачет. Но она не понимает, она такая старомодная. Бакари всегда говорит: «Есть такой хадит, в нем сказано: „Лучший мужчина — тот, кто помогает жене своей и детям, и с ними милостив“». И вот так оно все и есть. Поэтому, если мы ездим в эти поездки, на мастурат, ну, чтоб другие мужчины нас на рынке не видели, наши мужчины сами ходят и делают за нас все покупки, они овощи покупают. Я так смеялась, когда это услышала, даже подумала: не может быть, что это правда, — но это правда! Мой дедушка даже не знал, где у нас рынок находится! Вот что я пытаюсь своим бабушкам объяснить, но они такие старомодные. Плачут каждый день из-за того, что он машала, то есть таблиг. А по-моему, они просто втайне завидуют. Ох как бы мне хотелось прямо сейчас отсюда уехать. Когда я ездила побыть со своими сестрами, я была такая счастливая! Мы вместе молились. Мы вместе ходили. После обеда одной надо было вести молитву, понимаешь, и одна сестра мне сказала: «Давай ты!» И вот так я была Имамом в тот день, понимаешь? Но я не робела. У меня многие сестры робкие, они говорят: «Не мне говорить», — но вот в этой поездке я на самом деле поняла, что я вообще нисколько не робкая. И все меня слушали — о! Люди даже мне вопросы задавали потом. Представляешь?

— Меня это вовсе не удивляет.

— У меня тема была — шесть основ. Это про то, как человеку следует есть. Вообще-то я их сейчас не соблюдаю, потому что ты здесь, но на следующий раз-то я их точно не забуду.

Эта виновная мысль подвела к другой: она склонилась ко мне что-то прошептать, и ее неотразимое лицо сложилось в полуулыбку.

— Я вчера в школу ходила, в телевизионную комнату, и мы смотрели «Эсмеральду». Нельзя мне улыбаться, — сказала она и вдруг прекратила, — но ты же в особенности знаешь, до чего я люблю «Эсмеральду», и я уверена — ты согласишься с тем, что никто не способен избавиться от дуньи за один присест. — Она опустила взгляд на свою бесформенную юбку. — И одежду мне придется поменять в итоге, не только юбку, все с головы до пят. Но все мои сестры согласны: это трудно поначалу, потому что тебе так жарко и люди смотрят, зовут тебя ниндзей или Усамой на улице. Но я же помню, что ты мне однажды сказала, когда только-только сюда приехала: «Какая разница, что другие думают?» И это очень сильная мысль, я ее все время с собой ношу, поскольку награда мне достанется на Небесах, где меня никто не будет звать ниндзей, потому что таким людям уж точно гореть на огне. Я Криса Брауна моего по-прежнему люблю, ничего не могу с собой поделать, и даже Бакари по-прежнему любит свои песни Марли, я знаю, потому что однажды слышала, как он одну такую поет. Но мы с ним выучимся вместе, мы же еще молодые. Как я тебе уже сказала, когда мы в поездку ездили, Бакари за меня там все делал — ходил за меня на рынок, даже когда люди над ним смеялись, он так поступал. Стирку мне стирал. Я бабушкам сказала: мой дед за все сорок лет с вами хоть один носок сам себе выстирал?

— Но, Хава, почему же мужчинам нельзя тебя видеть на рынке?

Она зримо заскучала: я опять задала тупейший вопрос.

— Когда мужчины смотрят на женщин, которые не их жена, этого мига ждет Шайтан, чтоб на них броситься, наполнить их грехом. Шайтан повсюду! Но разве ты этого и так не знаешь?

Я не могла больше этого слушать и попрощалась с ней, извинившись. Однако единственное место, куда я могла пойти или знала, как до него добраться в темноте, было розовым домом. Еще издали, с дороги, я заметила, что все огни в нем мертвы, а когда дошла до двери — увидела, что она болтается под углом на сломанной петле.

— Ты здесь? Можно войти?

— Моя дверь всегда открыта, — ответил из теней Ферн звучным голосом, и мы с ним одновременно расхохотались. Я вошла, он приготовил мне чай, я изложила ему все вести о Хаве.

Ферн слушал мои тирады, а голова его запрокидывалась все дальше назад, пока фонарик у него на голове не осветил потолок.

— Должен сказать, мне это вовсе не видится странным, — сказал он, когда я закончила. — Она на том участке работает, как собака. Едва ли вообще с него куда-то выходит. Могу вообразить, что она отчаялась, как любой смышленый молодой человек, получить себе свою собственную жизнь. Тебе разве не хотелось слинять из родительского дома в таком возрасте?

— В ее возрасте мне хотелось свободы!

— И ты бы сочла ее менее свободной, то есть с поездкой в Мавританию, с проповедованием, чем она сейчас, запертая в этом доме? — Он поводил сандалией по слою красной пыли, собравшейся на пластиковом полу. — Это интересно. Интересная точка зрения.

— Ой, ты так говоришь, только чтобы мне досадить.

— Нет, этого мне никогда не хочется. — Он опустил взгляд на рисунок, который сделал на полу. — Иногда мне становится интересно, не хотят ли люди смысла больше, чем свободы, — медленно произнес он. — Вот это я и имел в виду. По крайней мере, по своему опыту.

Продолжай мы в том же духе, мы бы с ним заспорили, поэтому я сменила тему и предложила ему сухого печенья, которое подрезала в комнате у Хавы. Я вспомнила, что на «айподе» у меня остались кое-какие сохраненные подкасты, и мы, сунув в уши по наушнику, мирно уселись бок о бок, грызя печенье и слушая эти рассказы об американской жизни, с их маленькими драмами и удовлетвореньями, их упоеньями и раздраженьями, с трагикомическими просветленьями, пока мне не настала пора уходить.


Наутро, когда я проснулась, первая моя мысль была о Хаве: Хава вскоре выходит замуж, за этим наверняка последуют дети, — и мне захотелось поговорить с кем-нибудь, кто бы разделил мое разочарование. Я оделась и пошла искать Ламина. Нашла на школьном дворе — он под манговым деревом просматривал план урока. Но разочарованием на мое известие о Хаве он не отреагировал, да и не стало оно его первым откликом — им стала сердечная мука. Еще и девяти утра нет, а мне уже удалось разбить кому-то сердце.

— Но где ты это услышала?

— От Хавы!

Он с трудом пытался справиться с собственным лицом.

— Иногда девушки говорят, что выйдут за кого-то замуж, а потом не выходят. Обычное дело. Там этот полицейский у нее был… — Он смолк.

— Извини, Ламин. Я знаю, как ты к ней относишься.

Ламин натужно хохотнул и вернулся к своему плану урока.

— Ох нет, ты ошибаешься, мы брат и сестра. Всегда ими были. Я так и сказал нашей подруге Эйми: это моя младшая сестренка. Она вспомнит, что я так говорил, если ты у нее спросишь. Нет, мне просто жаль семью Хавы. Они будут очень грустить.

Прозвенел школьный звонок. Все утро я навещала занятия в классах и впервые ощутила, чего именно добился здесь Ферн в наше отсутствие, несмотря ни на какое вмешательство Эйми, работая в некотором смысле в обход ее. В учительской теперь стояли только новые компьютеры, которые мы сюда прислали, а более надежный интернет, о чем я могла судить по истории их поисков, покамест использовался только учителями — в двух целях: ошиваться по «Фейсбуку» и вбивать фамилию Президента в поисковую строку «Гугла». В каждом классе были разбросаны таинственные — для меня — трехмерные логические головоломки и маленькие наладонные приспособления, на которых можно играть в шахматы. Но не эти новшества произвели на меня впечатление. Ферн пустил какие-то деньги Эйми на то, чтобы разбить во дворе за главным зданием огород — я не помню, чтобы он про это вообще упоминал на заседаниях нашего совета, и там росла всяческая продукция, принадлежавшая, как он объяснил, коллективно всем родителям, а это — вместе со множеством других последствий — означало, что, когда заканчивалась первая смена, половина школы не исчезала помогать своим матерям на ферме, а оставалась на месте и ухаживала за собственными ростками. Я узнала, что Ферн по предложению матерей из родительского комитета пригласил к нам в школу несколько учителей из местного меджлиса[195], и им предоставили классы для преподавания арабского и Корана, а за это им платили небольшое жалованье непосредственно, и потому еще одна крупная часть школьного населения перестала исчезать в середине каждого дня или проводить время, выполняя домашнюю работу для этих учителей меджли, как они это делали раньше в уплату. Целый час я просидела в новом классе искусств, где самые младшие девочки сидели за столиками, смешивали краски и делали отпечатки рук — играли: все ноутбуки, которые Эйми для них воображала, как теперь признался Ферн, исчезли по пути в деревню, что неудивительно, учитывая, что каждый стоил вдвое больше годовой зарплаты любого учителя. В общем и целом, Иллюминированная Академия для Девочек не так уж и сияла, вовсе не стала она тем радикально новым, беспрецедентным «инкубатором будущего», о котором я столько слышала за обеденными столами Эйми в Нью-Йорке и Лондоне. Это была «Люмовая академия», как ее называли местные, где происходило много мелкого, но интересного каждый день, что затем оспаривалось и обсуждалось в конце недели на сельских сходах и вело к дальнейшим подстройкам и переменам: лишь немногое из всего этого доходило до Эйми или вообще докладывалось ей, как я чуяла, но Ферн за всем пристально следил, выслушивал всех с этой своей поразительной открытостью, делал целые стопки заметок. То была вполне работающая школа, выстроенная на деньги Эйми, но не сдерживаемая ими, и сколь бы мелкую роль в ее создании я ни сыграла — теперь ощущала, как любой незначительный житель этой деревни, и собственную часть гордости за нее. Я наслаждалась этим теплым ощущением свершенья, возвращаясь из школьного огорода в кабинет директора, — и тут заметила Ламина и Хаву под деревом манго: они стояли слишком близко друг к дружке, спорили.