своем пути трубами нефтепровода – накрашены девицы были сильно, а на передок слабы, нравственность их можно было счесть сомнительной, но род занятий сомнений не вызывал, и за совсем недорого – разве что бутылку пива на эти деньги возьмешь – они позволяли кавалеру в танце руки не только распускать, но и запускать их куда угодно; девицы пухлые и упитанные и, казалось, сочившиеся маслом, поскольку вентиляторы не работали, а на шестом часу празднества уж и не разберешь, что́ утомительней – битый час ли пытаться поднять павшую духом плоть партнера или притворяться, что слушаешь его россказни; девицы-ветеранши, танцевавшие, если никто не приглашал, в одиночку, посреди пятачка утоптанной земли, хмельные от кумбии и каньи[8], завороженные усыпительным ритмом «тумпа-тумпа»; девицы потрепанные и раньше срока вышедшие в тираж, занесенные в эти края бог знает откуда тем самым ветром, что гонял по каналу полиэтиленовые пакеты; женщины, утомленные жизнью, женщины, внезапно осознавшие, что уже не в силах начать все заново ни с кем из знакомых мужчин, и откровенно смеявшиеся, обнаруживая некомплект зубов, при напоминании о прежних иллюзиях; и, наконец, те единственные, кто, вдохновившись слухами и наслушавшись старушечьих сплетен, пока стирали белье у реки или стояли в очереди за бесплатным молоком, набрался смелости и отправился к дому Ведьмы, затерянному среди плантаций, и стучал в дверь до тех пор, пока та не приотворялась, и на пороге не появлялась эта сумасшедшая во вдовьем уборе, и женщины принимались умолять ее, чтоб помогла, наварила для них снадобий, о которых столько толкуют в округе, – того, что накрепко привязывает мужчин и приводит к покорности их всех, и того, что отгоняет мужчин навсегда, и того, что стирает только память о них, и того, что позволяет избыть беду, случившуюся от семени, которое мужчины излили во чрево женское перед тем, как смыться отсюда на своих грузовиках, и еще другого зелья, самого, наверное, крепкого и действенного, способного избавить сердце от ложной прелести самоубийства. Вот им-то и только им одним, короче говоря, Ведьма и оказывала содействие и – как ни странно – не брала за это ни единого песо, и это было похвально с ее стороны, потому что девицы с трассы ели дай бог чтоб раз в день, а у многих не было даже и полотенчика вытереться после очередного клиента, хоть вероятней всего делала она это потому, что девицы с трассы не стыдились, не пряча лица и светя ляжками, являться к ее дому и охрипшими от сигаретного дыма и недосыпа голосами выкликать: Ведьма, Ведьмочка, отвори, коза драная, я опять залетела, влипла выше крыши, до тех пор, пока не появлялась хозяйка в черной своей хламиде и в перекрученном покрывале на голове, которое, однако, не могло при дневном свете, на кухне, где все было вверх дном, и подошвы прилипали к полу, вымазанному запекшейся кровью, не могло скрыть, говорю, запухшие от кровоподтеков веки, корки на разбитых губах, ссадины на рассеченных бровях, и только этим женщинам порой поверяла Ведьма собственные горести, оттого, наверно, что они могли понять и на собственной шкуре знали, какие же мужики скоты, и даже порой пошучивали на эту тему, смеша Ведьму и заставляя ее позабыть побои и назвать вслух имена тех, кто так с ней обходился, кто вламывался в дом, переворачивал мебель и злобно требовал денег, те сокровища, а именно – золотые монеты и перстень с брильянтом величиной в кулак – которые Ведьма, как уверяет молва, прячет где-то здесь, как ни божилась она, что нет у нее никакого клада и сокровищ тоже нет, а живет она на ренту с оставшихся еще у нее кусочков земли вокруг дома, и на кусочках этих Синдикат выращивает тростник, а живет она скудно и трудно, по-вдовьи живет, в запущенном доме, заваленном разным хламом и полусгнившими картонными коробками и мешками с мусором – бумагой, тряпьем, пыльными перхотными выческами, порожними пластиковыми бутылками, всем этим дерьмом, которое пинали и топтали пришельцы в своем стремлении открыть двери в спальню на втором этаже, запертую изнутри давным-давно, еще с тех пор, как Старуха в очередном припадке безумия сдвинула к двери всю мебель, а дверь-то была из цельного дуба, и потребовались совокупный вес, включая и сто тридцать килограммов команданте Ригорито, и усилия семи человек в форме, представлявших в Вильягарбосе органы правопорядка, чтобы она наконец подалась и уступила, и произошло это в тот самый день, когда труп бедной Ведьмы всплыл в ирригационном канале сахарного завода. Жуткое зрелище, толковали люди, потому что, когда мальчишки обнаружили тело, оно уж было все раздутое, и глаза вытекли, и лицо хищники объели так, что казалось, будто несчастная безумица улыбается, жуть, одним словом, да не то, мать его так, слово, а ведь была она в сущности хорошая женщина, добрая, людям помогала, денег за помощь не брала и ничего не просила взамен, разве что чуточку общения, и по этой вот причине все девицы с трассы и кое-кто из работавших в забегаловках Вильи подхватились и стали собирать деньги, чтобы по-людски, с миром упокоить бедные сгнившие останки Ведьмы, однако местные мерзавцы-чиновники, которых, как водится, развелось у нас до известной матери, по бездушию своему отказывались выдавать тело, во-первых, потому якобы, что это вещественное доказательство преступления, а следствие еще не окончено, а во-вторых, без документов, доказывающих родство с покойной, они, мать их так, не имеют права дать положительный ответ, хотя какие тут могут быть документы, если ни одна душа в Вилье не знала даже, как по-настоящему и зовут-то бедную женщину, а сама она не желала открыть свое истинное имя, отговариваясь тем, что и нету у нее имени, что даже родная мать звала ее не иначе как сучкой, тварью, чертовой куклой, дьяволовым отродьем, прибавляя, мол, жалко, не задушила ее в колыбели, не утопила в реке, сволочь такую, и по здравом размышлении скажем так: после всего, что с ней сделали эти гады, имелись у нее основания похоронить себя заживо; бедная Ведьма, бедная умалишенная, и дай бог, чтобы по крайней мере отловили тех шакалов, сколько уж их там было, которые перегрызли ей горло.3
В тот день Есения ушла на реку очень рано и увидела его уже на обратном пути. Прижимая к груди закопченную жестянку из-под бензина, он шел, пошатываясь, по тропинке, босой и по пояс голый, коленки разбиты – наверно, по дороге споткнулся и упал. И явно был пьян или под наркотой, потому что не только осмелился подойти к ней, но у него еще и хватило нахальства спросить, хороша ль, мол, водичка, а Есения, не удостоив его взглядом, оскорбленная в лучших чувствах тем, что двоюродный брат обратился с ней, будто ничего между ними и не было, словно не они уже три года как перестали разговаривать друг с другом, сказала как отрезала, что вода – чистенькая, а потом повернулась к нему спиной и зашагала домой, размышляя о том, что́ должна была бы сказать этому пакостнику, напомнить ему, сколько бед случилось из-за его распущенности, сколько горя он принес семье, сколько несчастий, ну, вспомнить для начала, что бабушка заболела: сперва от расстройства и ярости ее наполовину парализовало – вот эту сторону, – а через год упала и получила перелом бедра, от которого до сих не оправилась, да, видать по всему, и никогда не оправится, потому что тает на глазах, стала вся прямо прозрачная, хоть и не утеряла покуда вечной своей въедливости и продолжала сверлить Есении мозги насчет этого сопляка, и все допытываться, когда же он явится повидаться, почему не захотел представить ей свою избранницу. Одному богу известно, как она узнала эту сплетню – а ведь когда надо, прикидывается глухой, – а тут вот услышала, как кумушки толкуют, что парень подцепил девчонку не из местных, привел ее жить в лачугу, выстроенную за домом его паскудной мамаши, вот бабка и зудит день и ночь, не давая Есении покоя, пристает с расспросами – да кто же эта счастливица, да как они сошлись, да уж не в положении ли она? Да хозяйственная ли? Да умеет ли стряпать и стирать? Словом, до всего ей было дело, и непременно надо было, чтоб Есения все выложила без утайки, будто и не она годами с ним, с сучонком этим, не разговаривала, после того как накрыла его за непотребным, и он, трус такой, предпочел смыться из дому навсегда, нежели выслушать от Есении всю правду да еще в присутствии бабки, чтобы та уразумела наконец, какого сорта фрукт ее внучек, слизняк трусливый, хуже бабы, жулик и враль, который даже «спасибо» не сказал ни разу за все, что старуха делала для него, за все, что пришлось ей вынести и стерпеть, и если бы не она, подох бы он давно, потому что шлюха, родившая его, не заботилась о нем нисколько, рос он в полном забросе, вечно голодный, запаршивевший, и ничего, кроме побоев, не получал, а эта, с позволения сказать, мамаша нескучно проводила время, обслуживая водителей на трассе. Такая злоба охватывала Есению, когда она вспоминала об этом обо всем, что даже под ложечкой начинало ныть каждый раз, как думала о неблагодарном подонке и о том, какого дурака сваляла бабка, согласившись принять на воспитание мальца дядюшки Маурилио, хоть и знала прекрасно, что на бабе, с которой тот жил, пробы негде ставить, подол задерет перед любым и каждым: лишь бы только заплатил. Ты что же – не видела, что ли, что малец не похож совсем на Маурилио? – сказала ей тетушка Бальби, узнав, что бабка приняла на себя заботы о ребенке. Ты разве не заметила, что он – не нашей породы? – сказала ей Негра, мать Есении, когда пришла однажды домой и увидела, что бабка держит на руках и тетешкает замурзанного мальчишку. Не то мне странно, что Маурилио и его потаскуха тебя обдурили, нет, я дивлюсь, как это ты при том, что все всегда видела в черном свете, вечно ожидала от нас самого худшего и во всех грехах нас подозревала, тут не вспомнила поговорку «Дети моих дочерей – мои внуки, а про детей моих сыновей мамашу ихнюю спроси». Однако убедить ее не удалось, сколько ни твердили ей, что зря она приняла мальца как своего, что Маурилио, ясное дело, ему не отец, а потому лучше всего снести его в приют – она ни в какую, уперлась – не сдвинешь, и переубедить ее – превыше сил человеческих. Как же это донья Тина бросит на произвол судьбы бедного ребенка, единственного своего внука, сына обожаемого Маурилио, который не может сам заботиться о нем, потому что, бедняга, очень уж слаб здоровьем! Да у нее язык не повернется отказать Маурилио, единственному, кто ради нее бросил школу, когда они переехали в Ла-Матосу, чтобы помогать ей содержать их гостиничку, тогда как вы, доченьки мои, обе-две, пошли по кривой дорожке, в проститутки пошли, обслуживать дальнобойщиков и работяг с сахарного завода. Иногда для разнообразия или когда была особенно не в духе, бабка припоминала и прочие их грехи, а поскольку Маурилио всегда был ее баловнем, любила повторять, что он принес себя в жертву ради того, чтобы дело не захирело, хотя это была чистая брехня, которую она самой себе твердила, внушая себе, что Маурилио любит ее, хотя в свое время этот остолоп и лоботряс бросил школу, поскольку любил только скандалы да драки и не вылезал из придорожных кафе, где целыми днями распевал песни под гитару – ее какой-то пьянчуга в свое время за неимением денег оставил в гостинице в залог, да так за ней и не вернулся – хотя играть Маурилио никто не учил: сам выучился, пока дергал за струны и прислушивался к извлекаемым звукам, присев в одиночестве