Время Волка — страница 5 из 71

После второго урока нас кормили. Не бог весть чем, но мы все ждали второй перемены, чуть ли не ради неё в школу ходили. Ну а что с нас взять, вечно голодное поколение. Мы спускались в столовую и выстраивались в очередь перед раздаточным столом, а тётя Надя выдавала каждому его порцию. Обычно давали кусок хлеба и стакан чая, но иногда, в сезон, нам перепадало по яблоку или мандаринине. В тот день как раз давали мандарины, и ажиотаж у стола был бешеный. Все пихались, не соблюдали очередь. Во-первых, вдруг не хватит? Во-вторых, нужно было как можно скорее получить свою порцию, чтобы потом, устроившись у окна например, с наслаждением, не торопясь смаковать каждую дольку, сначала обгрызать белые остатки шкурки, потом аккуратно, чтобы не порвать, стаскивать зубами тонкую плёночку, обнажая мякоть, а потом съедать её медленно, разделяя на волокна, смешивая яркий вкус сока со слюной.

Лёнька всегда был быстрый, юркий, как-то у него получилось одним из первых просочиться в столовую и встать в очередь. Я зазевался на лестнице и оказался человек через пять после него. Ну стою себе и стою, на него даже внимания не обращаю. И тут в столовую заходит Сенька, один из моих приятелей. Окидывает взглядом очередь, хмыкает и направляется к Лёньке.

— Эй ты, Заика, уступи место старшему.

Лёнька на него глаза свои серо-стальные поднимает и смотрит в упор. Что меня всегда в нём поражало, так это глаза. Потом-то, конечно, когда он уже стал Волком, этот взгляд вполне сочетался с его образом. И на сцене, когда он комсомольские песни пел, и за кулисами, когда на звукорежиссёра орал. Но когда хлюпик, от горшка два вершка, пронзает взглядом крепкого такого и не чурающегося рукоприкладства Сеньку, смотрится это жутковато.

— В-в-вста-ань в о-о-очередь!

— Что ты сказал?!

Сенька мгновенно вышел из себя. Схватил Лёньку за плечо и выдернул из очереди, замахнулся, но ударить не успел. Я даже не знаю, в какой момент принял решение, всё само собой произошло. Перехватил руку Сеньки и влепил ему в живот коленом. Честно говоря, последнее было уже лишним, но инстинкт! Мы же, пацаны, чуть не каждый день во дворе дрались и друг с другом, и с чужими, только повод дай.

— Ты чего? — Сенька с трудом разогнувшись, смотрел на меня оторопело, даже не думая сопротивляться, слишком был ошарашен. — Это же Заика!

— Встань в очередь, — буркнул я. — А то мандаринка не достанется.

С того дня Лёньку в школе не били. Ну а кому охота со мной связываться? Хотя мне больше не приходилось его защищать и я даже не рассказывал никому про наше странное сближение во время моей свинки. Все сами как-то признали, что он тоже человек.

Но по-настоящему дружить мы стали позже. Впрочем, об этом в другой раз. Я и так сегодня что-то расписался. Однако, бумагомарательство — такая же зараза, как звукоизвлечение. Лёнька мне всегда говорил, что пение — это наркотик. Однажды научившись получать от него кайф, потом не можешь остановиться. Вот и с писательством то же самое. Зря я, конечно, сравниваю, он всю жизнь поёт, а я писать начал только недавно и вряд ли могу считать себя профессионалом. Но должен же я написать о нём правду! Иначе потом другие напишут такое, что мало не покажется. Взять хоть Оксанку сумасшедшую. Эта последние мозги пропившая дура горазда на откровения. Или Натали вдруг перемкнёт издать мемуары. Да и сколько всяких писак, желающих заработать денег на имени Волка! Нет уж, лучше я сам. А что? Писатель Борис Карлинский! Звучит не хуже, чем доктор Борис Карлинский…


* * *

Из дневника Бориса Карлинского:

Была у меня одна тайна, которую я тщательно скрывал в школе. Что, заметьте, было весьма сложно: город у нас небольшой, а дружили в те времена между собой не только дети, но и взрослые, соседи по двору, коллеги по работе. Если учесть, что почти все наши матери и бабушки с Курортного переулка обслуживали санаторий имени Орджоникидзе, кто в качестве нянечки, а кто, как незабвенная Серафима Ивановна, и в качестве врача, то я вообще поражаюсь, как мне удавалось так долго сохранять свой секрет. Как моя мама не похвасталась никому на работе, что «наш Бобочка — таки настоящий Рихтер», и в классе не узнали, что «Бобочка» ежедневно мучает ненавистный инструмент! А другим словом этот процесс и назвать было нельзя.

Уж не знаю, кто решил, что ребёнку обязательно нужно заниматься музыкой, но факт остаётся фактом: в нашей семье на пианино играли и мама, и дед, и все предки, которых я никогда в глаза не видел, но о которых постоянно слышал. Причём, по словам мамы, выходило, что чем более далёким был предок, тем виртуознее он обращался с клавишами. И ему, конечно, было бы очень стыдно, если бы он услышал, что вытворяю на почтенном инструменте я.

Инструмент и правда был почтенный. Чёрное фортепиано с пожелтевшими, цвета кофе с молоком, клавишами занимало целую стену нашей небольшой «парадной» комнаты. Мне всегда казалось, что фортепиано уделяется слишком много места в доме, весьма скромном, потому что, кроме комнаты, где спали мы с дедом, оставалась ещё крохотная спальня мамы и такая же крохотная кухня. Пианино было немецким, дореволюционным. О немецком его происхождении я догадывался по непонятной надписи BECHSTEIN на крышке, а о дореволюционном — по двум бронзовым подсвечникам, которыми сейчас, конечно, никто не пользовался.

Пианино было единственной дорогой вещью, которую мама привезла в Сочи, когда её направили по распределению на тогда только начавший отстраиваться курорт. Могу себе сейчас это представить: голые стены, матрасы на полу, вместо обеденного стола — ящик из-под бутылок. И пианино с бронзовыми подсвечниками! Но надо знать мою маму! Она уже тогда, наверное, знала, что у неё родится мальчик и его обязательно нужно будет учить музыке. Или девочка, какая разница!

Одним словом, меня учили музыке. Частным образом, потому что в музыкальную школу я отказался ходить категорически, такого позора я бы не перенёс. Старенький преподаватель три раза в неделю появлялся у нас дома, и я люто ненавидел те часы, которые проводил в его обществе. В те же дни, когда он не приходил, мне всё равно нужно было час отсиживать за инструментом, раз за разом отрабатывая какой-нибудь этюд.

В такой момент меня Лёнька и застал. В школе он по-прежнему держался отстранённо. Мы здоровались, могли переброситься парой фраз, признаюсь, я и списать у него мог, учился-то он прилично. Но в наших классных проказах Лёня участия не принимал, да его просто и не звали. На переменах он сидел за партой и что-нибудь рисовал. А домой ко мне иногда приходил, под благовидным предлогом — сделать вместе сложное домашнее задание или подготовиться к контрольной. Мама моя всячески наше общение приветствовала, считая, что Лёня — подходящая компания, в отличие от тех оболтусов, с которыми я обычно шатался. Да и я не был против его визитов, с Лёнькой-то уроки учить или к контрольной готовиться куда сподручнее. Но при Лёньке я на пианино никогда не играл и всячески показывал своё пренебрежение к инструменту, который непонятно зачем тут стоит.

А в тот раз он меня застукал. Вошёл в комнату, когда я играл. Я захлопнул крышку, едва не прищемив пальцы, но было поздно — он всё видел. И слышал.

Я с вызовом посмотрел на него, мол, ну давай, смейся. Но он не смеялся. Стоял зачарованный и смотрел своими невозможными серыми глазами серьёзно-серьёзно.

— Привет, — буркнул я, отодвигаясь от пианино. — Чего припёрся?

Он пожал плечами:

— За-автра ди-иктант. А у те-ебя че-ередующиеся гла-асные хро-омают.

До всего ему дело есть! Ну хромают, зато не заикаются. К тому моменту я уже научился его понимать, привык к этому полупению.

— Ладно, давай разберём эти твои гласные, — проворчал я.

— Бо-орьк, — протянул Лёня. — А мо-ожно я то-то-то-оже по-по-попробую?

Я даже не сразу сообразил, про что он. Но, судя по усилившемуся заиканию, Лёнька был сильно взволнован.

— Что попробуешь?

— По-по-поиграть. По-по-покажи!

Ёлки зелёные, нашёл развлечение! Но мне жалко, что ли? Открыл крышку, придвинул второй стул.

— Ну вот, смотри. Это упражнение, песенка. К каждому слогу своя нота, я так лучше запоминаю. Играешь и подпеваешь, можно про себя. «Как под гор-кой под го-рой тор-го-вал му-жик зо-лой».

Я чёртову песенку уже полтора месяца мучил. А это недоразумение заикающееся один раз послушало, два раза посмотрело, как я играю, и вдруг выдало, без единой запинки: «Кар-то-шка мо-я, ты под-жа-рис-тая!»

Руки он, конечно, неправильно держал, не «яблочком», а параллельно клавишам, но не ошибся ни разу! И тут же ещё раз сыграл, с самого начала.

— Боря, ну наконец-то! — раздался из кухни страдальческий голос мамы. — У меня уже изжога от твоей «картошки»!

Она вошла в комнату и увидела Лёньку, в третий раз играющего «картошку».

— Боже, я так и знала, что это слишком хорошо, чтобы быть правдой! Лёня, ты тоже занимаешься музыкой?

Недоразумение отрицательно помотало головой.

— Нет? Но это же ты сейчас играл?

— Он, он, — мрачно подтвердил я. — Я один раз ему показал, и он сыграл.

— Так у ребёнка же талант! — воскликнула мама. — Тебе нужно учиться! Я обязательно скажу твоей бабушке!

И, ещё что-то причитая, она убежала на кухню, где подгорала, судя по запаху, как раз картошка.

— Доигрался, Лёнька. Теперь тебя тоже заставят музыкой заниматься!

— Ты-ты-ты се-ерьёзно та-ак ду-умаешь?

У него аж глаза засияли! Вот ведь дурень! Не понимает, на какую каторгу подписывается!

— У на-ас пиа-анино не-ет!

— Боюсь, мою маму это не остановит, — вздохнул я, прекрасно зная маман и её неукротимую энергию.

И оказался прав.


* * *

С самого начала Лёня в успех этого предприятия не верил. Бабушка была во всех отношениях человеком сугубо практичным, двумя ногами стоящим на земле. А музыка — занятие без конкретной практической пользы, да ещё и требующее затрат. У Борьки-то вон, пианино есть, да ещё и преподавателю они платят. Бабушка, уж конечно, не согласится покупать пианино и оплачивать уроки. Да Лёня и не решился бы просить ее об этом. С раннего детства он твёрдо усвоил, что «мы — люди небогатые, на других не смотрим и радуемся тому, что имеем». Эту фразу бабушка произносила, когда Лёня приходил с разодранными штанами или пробовал заговорить о велосипеде. Серафима Ивановна покупала только то, что было действительно необходимо, а новые штаны, когда старые ещё не сносилось, и тем более велосипед необходимыми вещами не считались. Даже на мороженое, восхитительные кругляши застывшего молока между чуть раскисшими от постоянной сочинской влажности вафлями, или холодный терпкий квас, который летом продавали в Сочи повсюду, у Лёни никогда не было денег. И эти лакомства были бы для него недоступны, если бы не Борька. Его мама считала, что у ребёнка обязательно должны водиться деньги, как у них дома говорили — «на карманные расходы». Лёня один раз стал свидетелем того, как Боря с совершенно будничным видом подошёл к матери и попросил денег на завтра. И Вера Исааковна так же спокойно, словно это было нечто само собой разумеющееся, открыла сумку, достала кошелёк и отсыпала ему мелочь. Для Лёни это была фантастическая картинка. Но, к чести Бори, он всегда угощал купленными на карманные деньги лакомствами кого-нибудь из приятелей, оказавшихся рядом, и чаще всего этим кем-нибудь становился Лёня.