Время жестоких снов — страница 6 из 66

* * *

– Отчего сны не пожрали меня? – переспросил он и мрачно рассмеялся. – Я уже истратил их все. Когда во тьме своего дома ожидал, пока настанет срок, я сам пил одуряющий маковый отвар. Добровольно сошел глубоко во мрак. Вместо меня сны видели лишь черную пустоту, ведь во мне и вокруг уже ничего не было. Я знал, что если бы среди туманов Торренберга привиделась мне Алайя, это была бы Алайя Демнора.

Я задрожал, услышав эти два имени, произносимые на одном дыхании. Звуки их соприкасались, с хрустом отирались друг о друга. Я перевел взгляд на местами усохшие, а местами и раздутые останки, распятые на ветках. Вопросительно поднял брови. Он согласился, кивнув.

– Отчего ты за ним вернулся? – спросил я.

Он пожал плечами.

И вдруг я поверил, что мое странствие было напрасным. Что он уже знает новости, с которыми меня к нему отослали. Что нам нечего предложить друг другу, никакой истины, никакого рассказа. Что каждое слово будет как мелкая монета, которую кладут под язык умершему, чтобы тот сумел заплатить проводнику.

Мне не было нужды ничего говорить. Он знал, что Проклятие прицепилось к Алайе. Отравило ей дни, вытеснило всю радость. Медленно терзало страну Наанедан, убивая в ее обитателях волю к жизни. Таилось на хлебных полях, покрытых снегом, в растрескавшейся от суши земле, в дыхании морозного ветра. А потом – в звоне доспехов чужих армий, в резне и заревах пожаров. Прекрасный город Наанедан исчез.

А может, это было не Проклятие, а лишь сон безумца, который тот видел десятилетиями. Сон, который поймал в тенета не один разум. Сон, который распространился и затянул все своей паутиной. Повествование идиота, дурака, громкое и ничего не значащее. Или это было чье-то пожелание, чья-то пустота, пустыня сожженных желаний; отраженная в зеркале Торренберга тьма. Я не знал, но знание и незнание, возложенные на противоположные чаши весов, сейчас весили одинаково. Я это понимал.

И лишь одну весть я мог предложить ему в этот момент. Я снял с пальца княжий перстень.

– Я не только командир княжеской стражи, – сказал я, вручая ему перстень. Герб блеснул отраженным светом костра. – Я его сын.

* * *

Не знаю, что случилось потом. Но не потому, что у меня нет воспоминаний. Просто их слишком много.

* * *

Я помню, как он спрятал лицо в ладонях и заплакал. Над бесконечной пустотой в себе и над умершим городом. Я тихо сидел рядом с ним, ожидая, пока стихнет первый пароксизм его печали. Труп пялился на нас кровавыми глазницами. Вот так мы и сидели над угасшим костром, пока не настал рассвет.

* * *

Помню еще, как я связал его, перебросил через спину лошади и отправился назад к хате плетельщицы. Та стояла пустой, всюду царила тишина. Я бросил его в лодку и оттолкнулся от берега. Шум моря постепенно превращался в моей голове в жужжание, словно под черепом угнездился целый рой пчел. Несмотря на это, я отчаянно греб веслами к занавесу темноты, что смутным пятном маячил на горизонте. На связанного старался не смотреть. Он казался мне то спокойным, едва ли не насмешливым, то переполненным животным ужасом.

Внутрь мы проникли внезапно, будто миновали занавес. Нас охватила кромешная темнота. В тишине слышно было, как срываются с весел и ударяют о поверхность моря капли воды. Потом раздались голоса, едва слышные, доносившиеся откуда-то сверху. Ржание лошадей, звон оружия, крики умирающих. Затем слева донеслось зловещее хихиканье, а откуда-то спереди – медленное соблазнительное пение. Нос лодки разодрал тьму, и мы вплыли в освещенный утренним солнцем залив. Над зеркалом вод свешивались цветущие ветви яблони. На берегу сидела светловолосая женщина, край ее белого платья терялся в изумрудной траве. Она касалась пальцами струн арфы и пела.

И тогда я понял, что оказался во сне и никогда не сумею из него выйти. Что тело мое тоже иссохнет и истончится, а руки и ноги станут напоминать сухие звериные лапы. Что я буду переходить изо сна в сон, преследуемый чудовищами и влекомый миражами. Если даже сейчас я разверну лодку и отплыву, не буду уверен, что не плыву по морю из снов. А если когда-либо коснусь ногой настоящей земли, просто рассыплюсь в прах, как тот, кто мертв уже сотни лет.

Сны сплетают крепчайшие из сетей.

* * *

Помню еще, как под утро мы сложили костер из веток и сожгли тело Демнора. Дым скверно пах и стелился по земле синими языками. А потом мы оседлали лошадей и вдвоем отправились на запад.

Я не очень-то хорошо помню, как мы ехали по пустым полям и безлюдным шляхам. В убогих селах, редко встречавшихся между поросших лесом холмов, почти никто не жил.

На рассвете девятого дня мы остановились на вершине холма и увидели сгоревший город. Дворцы, сады и виноградники Наанедана превратились в обугленные обрубки деревьев и колонн. Не было слов, которые мы могли бы произнести. Арен снял с пальца княжеский перстень, который я ему отдал, и взглянул на него в солнечном свете. Уже никто не напишет эдиктов, которые можно было бы запечатать этим перстнем, и никто не сломает печать на княжеском письме. Никогда уже не выпадут прошлогодние снега.

* * *

А быть может, мы взошли на один из многочисленных купеческих кораблей с высокими бортами и пурпурными парусами, с флагом компании из Эфельдина, что гордо реял на мачте. Мы направили нос корабля в сторону заходящего солнца. Потрескивали реи, ветер надувал паруса. Мы плыли бесконечно, в поисках вертикальных стен света, за которыми заканчивались сны.

* * *

Мне кажется, что я – Видар, но мне немногое осталось, кроме этого знания. Не ведаю, дано ли мне будет когда-нибудь написать хронику прошлых событий, воскресить на веленевых страницах сожженный Наанедан. Возможно, я никогда и не отплывал из Торренберга, а может – никогда туда и не прибывал? Может, Алайя, Арен и Демнор – только фигурки, которые я переставляю по шахматной доске своего воображения? Может, я никогда так и не покинул хату плетельщицы, мечась в горячке на грязном подгнившем сеннике?

В своих поисках я слишком приблизился к острову. Не знаю, закончится ли для меня когда-нибудь время жестоких снов.


Перевод Сергея Легезы

Анна Каньтох. Окно Мышеграда

Когда я мыл окровавленные руки, а потом сбрасывал в реку тяжелый джутовый мешок, я точно знал, что ждет меня в ближайшие четырнадцать дней.

Все еще стоя на берегу, я буду смотреть, как бурные воды Вислы поглощают тело убитого мной человека. Я сгорблюсь и вскину руки, пытаясь защитить голову от потоков дождя с градом; острые, словно осколки стекла, ледяные обломки ранят меня – через час Михалик спросит, отчего у меня кровь на руках, я же вздрогну, увидев свой пустой взгляд, отраженный в зеркале. Дьявол в деталях, так говорят, а я знаю об этом лучше кого бы то ни было.

Октябрьские сумерки опускаются быстро, а в тот вечер будет казаться, что день никогда и не начинался, что сумерки были тут всегда, среди этих клонящихся к земле, смердящих влагой и крысиным дерьмом домов. Я осмотрюсь, прекрасно зная, что я один, что свидетелей моего преступления не было. В такие дни, как этот, даже обитатели покинутого богом Подгужья носа не кажут из своих нор.

Во тьме раздастся голос, который с равным успехом может быть и криком истязаемого ребенка, и визгом собаки. Стоило бы поспешить на выручку страдающему существу, такая мысль не раз придет мне в голову, но я не сдвинусь с места. Никогда не сделаю этого.

Упоминал ли я о том, что мои поступки значат больше, чем поступки других людей?

Порыв ветра принесет с собой резкий запах дыма, и мне сразу же покажется, что сквозь шум ливня слышен протяжный стон затормозивших на полном ходу машин и треск расседающихся кирпичных стен. Огонь, видный на западе, притаится, захлестнутый яростным напором холодного дождя, и тотчас вспыхнет с новой силой. Даже океану не под силу погасить пожар, который пылает так долго, что я едва помню, когда он начался.

Я еще брошу последний взгляд на Вислу, а потом направлюсь в кабак «У Михалика». Пойду сквозь нищие кварталы, где дети просыпаются от укусов крыс, играют среди мусора, а потом, не успев подрасти, по воле пьяных родителей отправляются работать. Здесь девушки расцветают и увядают с равной стремительностью, в двенадцать, тринадцать весен они бывают красивы – хоть и с бледными лицами, с блестящими от горячки глазами, – но их стройные фигурки быстро оплывают в череде беременностей, а кожа на руках трескается от фабричных химикалий. Это мир сколиоза и туберкулеза, мир зубов, выпадающих из-за отсутствия витаминов, мир алкоголизма. Живущие тут немногим значимей, чем копошащиеся в здешней тьме насекомые; плоть их выросших без солнечного света тел пориста, как у бледных грибов, разум же дик и изуродован насилием, которое они терпят от близких с самых ранних лет. Единственное их развлечение – дешевая водка, поспешная животная любовь да порой субботние танцы в трактирах – танцы эти, впрочем, настолько схожи с прелюбодеянием, что многие девушки после становятся брюхаты.

Вот квартал, в котором мне пришлось жить. Я здесь так давно, что ненависть к этому месту впиталась в каждую клеточку моего тела.

Я прикрою на миг глаза и вслушаюсь в звуки города.

Когда я был ребенком, Краков жил в совершенно другом ритме, тогда тут стучали копыта по брусчатке, трезвонили трамваи и кричали газетчики. Даже воздух пах иначе – не смрадом заводских испарений, но конским навозом и потной человеческой толпой. Нынче в дождевой тьме пульсируют сердца гигантских машин – на заводах Фельдмана, где работаю я, на стане «Тадеуш Костюшко», на заводе братьев Круков и на десятках прочих. Машины эти безостановочно, изо дня в день, от ночи к ночи, строят и рушат. Железными руками с титанической силой сгибают стальные прутья, раздирают листы жести и замешивают раствор. Давным-давно работа их восхищала меня, но сегодня я не смогу думать обо всем этом оборудовании без отвращения.