Работа была завершена только наполовину, получалась довольно крупной по размерам, так что еще недельку-другую надо было потрудиться, и серьезно, с отдачей. Дядины слова окрылили, теперь хотелось работать даже по ночам, но рядом бдительно берегли здоровье единственного сыночка неусыпно-заботливые родители, и приходилось по ночам жариться в раскаленной постели, терзаясь приходящими в голову новыми линиями, поворотами, напряженных в стремительном беге, шей, положениями копыт и лап, новыми контурами, постепенно растворяющимися в коварно подкрадывающемся сне. Хотелось вскочить, выбежать во двор, ворваться в мастерскую и, включив свет, подолгу стоять перед скульптурой, прикидывая, примеривая к ней только что пришедшее в голову, и работать, работать до утра! Ты что ворочаешься, спи, засыпай, ни о чем не думай, ты приехал сюда отдохнуть на свежем морском воздухе, а не бессонницу зарабатывать, засыпай немедленно. Ни о чем не думай! Это же надо, такое нелепое выражение...
Но днем работал так, что рук не чуял к вечеру. Даже на пляж, что находился тут же, под боком, метрах в трехстах от дядиной дачи, не тянуло, как прежде, как в первые дни приезда. А тут — ехать. Ну уж нет! Я тут останусь. Ты с ума сошел, что значит останусь, как это можно? Мы уж давно и билеты взяли на поезд. Как же без тебя?..
А что, пусть остается, сказал дядя, мы с Марьям присмотрим за ним, кормить будем до отвала, вы посмотрите, какой у него аппетит появляется, когда он работает. К концу лета, когда вы приедете; мы с Марьям сдадим его вам с рук на руки, да еще и с надбавкой килограммов в пять-шесть, а? Соглашайтесь. Мы с ним привыкли друг к другу, часами можем молча вкалывать. Оставьте его, ну, пожалуйста, это уже дядина жена, Марьям вмешалась, можете не волноваться, на шаг от себя не отпущу. И нам будет веселее. Ну как же так, он ведь стеснит вас, и потом... Да какое тут стеснение, разве не племянник родной? Что это вы из всего проблему делаете, оставьте и все тут! — подвел черту дядя. — И думать нечего. Воздух здесь у моря не хуже, чем в вашем хваленом Кисловодске, фруктов хоть отбавляй, солнце... На пляж будем ходить. Окрепнет за лето. На шаг от себя не отпущу, сочла нужным еще раз повторить при упоминании о пляже дядина жена. — Будем с ним у самого берега купаться, правда, умничка?
— Правда, — подтвердил он.
— Будешь нас слушаться?
— Да. Буду.
Но как же так? Они давно решили, и вдруг... Уговорить родителей было нелегко.
Не оставлять же ему незаконченной свою работу, возмутился дядя, вещь, по всей видимости, получится отличная! Что же, из-за какого-то абсолютно ненужного ему нарзана бросать на середине работу?! Этот довод подействовал на отца, мать еще немного продержалась для приличия, не сдавая своих позиций, но очень скоро уговорили и ее. Они переночевали, а наутро уехали в город, предварительно надавав сыну кучу советов, а через два дня — в Кисловодск.
Зорик остался у дяди. Работали оба в мастерской почти с утра и до заката, отвлекаясь ненадолго на завтрак, обед и ужин; в жаркой, нагретой изнуряюще-ослепительным солнцем мастерской оба ходили в трусах, изредка перекидываясь несколькими словами. Дядя выполнял чей-то срочный заказ, ему надо было развязаться с этим неотложным делом и тут же приступить к незаконченной своей вещи для всесоюзной выставки, которая должна была открыться осенью в Москве. И потом трудился он много, и глядя на него, так же упорно начинал работать и маленький племянник.
Была у дяди на даче лошадь — странная прихоть известного скульптора — и дядя научил мальчика вполне сносно ездить на этой лошади. Он почему-то назвал лошадь Маратом. Марат стоял обычно оседланный в небольшом сарайчике. Мальчику, нравилось ездить на лошади по вечерам, после работы, под усыпляющий шум прибоя, гладить Марата своими загорелыми, не по-детски натруженными руками, окрепшими от постоянной работы с глиной й медными, довольно толстыми проволоками каркаса скульптуры. Вскоре он научился даже скакать на этой лошади, достаточно резво для Марата, который был напрочь лишен необузданных лошадиных страстей. Одним словом, Марат — удобная была лошадь. Иной раз поздним вечером, когда пляж пустел и море казалось громадным, безбрежным, загадочным, наводящим ужас даже своим спокойствием, будто огромное студенистое животное, на спине которого дробились отражающиеся звезды, он выезжал на Марате неслышно поскакать по мягкому, еще не остывшему после знойного дня пляжу.
А через неделю работа вдруг застопорилась. Случалось, ночами он в беспокойстве катапультировал с горячей постели, выбегая в темный, страшный двор, с дрожью заставлял себя пробегать через таинственный черный сад, запыхавшись вбегал в мастерскую, включал весь верхний свет и, тяжело дыша, подолгу простаивал, тупо глядя на свою незаконченную работу. Он чувствовал, что-то в нем сломалось, что-то неуловимое перестало подчиняться его воле, ему все больше становилось неинтересней заканчивать задуманную вещь, он теперь не только туманно ощущал, но и понимал своим ясным дневным сознанием, что не хватает в ней чего-то, а чего именно — не мог разгадать, это было выше его сил и умения, выше его неполных одиннадцати лет: и яростное, скованное непонятным, тяжелым, сводящим с ума, билось маленькое сердце, он задыхался, утопая в собственной беспомощности, и ничто пока не могло бы ему помочь выбраться с победой, с находкой, с откровением, озарением из этих жутких тисков. Он чувствовал, что не может, не способен выразить то, чего не хватало в работе, и даже не знает, что это такое, не знает... Нужно, нужно, нужно было вложить еще, вдохнуть невидимое, неосязаемое, и тут-то он и сдавался — спадало, безнадежно спадало напряжение с сердца, с глаз, с рук, с мозга, и он сотни раз, лишь притронувшись к глине, отдергивал руку, ужаленный ее неприятием. Все было вроде бы нормально, и все не так. Не хватало того чуть-чуть, что и делало скульптуру скульптурой. Дяде в эти дни было не до него, едва успевал высыпаться — и тут же за работу, мальчик стеснялся приставать к нему со своими, наверняка до смешного мелкими для такого известного художника, проблемами, и он терзался в одиночестве. В одну из таких ночей, стоя у незаконченной, так поначалу понравившейся дяде, и постепенно все больше тускнеющей, становящейся все безжизненней, скульптуры, мальчик бросил взгляд на работу дяди — мать с малышом на руках, пристально всматриваясь вдаль, будто ждет, что вот сейчас появится на тропинке ее муж, которого поглотила война — отличная работа... Да, этот знает, чего хочет. Хотя, ведь и его терзает сомнения. Просто он умеет несравненно больше, чём одержимые комплексом своей незаурядности, непохожести на других, длинноволосые одиннадцати летние мальчишки, на многое претендующие, но немногое умеющие... Конечно, он не подумал так конкретно, просто догадка, похожая на тень этих мыслей темным облаком промчалась в уме мальчика. Тогда он с мятущейся в безысходной тоске душой, поднял с пола небольшой молот и с яростью, обрушил его на свою неокрыленную работу. Мягкая влажная глина смачно чавкнула, когда он оторвал от нее молот. Он бил до тех пор, пока и следа от прежних фигур не осталось, ни следа, ни намека... Осталась только лишь большая глиняная лепешка. Он чувствовал неприятный нервный озноб — надо было, было необходимо размахивать руками, делать резкие движения, чтобы освободиться от этих ужасных пут, от этого сковывающего обручем ощущения. Он мутно глядел на лепешку глины, и злость беспричинная, слепая поднималась из глубины, из темных углов его души. Тогда он тихонько вывел оседланного Марата из сарая, вышел с ним на пляж, вскочил на него и помчался по берегу. Проскакав приличное расстояние от дачи, он неожиданно для себя закричал. Крик исторгнулся внезапно, как бедствие. Он мчался в ночи по мягкому песку и вопил от бессильной, съедающей его мальчишескую душу, злобы, вопил, пугая черных птиц над морем. Марат не подхлестываемый седоком, постепенно благоразумно перешел на шаг. Прижавшись к шее лошади, мальчик горько плакал. Марат стал, поводя ухом, прислушиваясь к глухим рыданиям, ощущая легкое, упругое, сотрясающееся тело. Душная ночь скатывалась по ребрам лошади мутными, липкими каплями.
Вдруг в мельтешении дней, заполненных суетой, посреди ослепительно-яркого, солнечного, на мгновение находило на него странное, далекое, утраченное, на миг будто сердце замирало от этих отзвуков позабытого — и будь то на улице» или среди веселого застолья — какой-то неясный голос словно окликал его, и он задумывался, усиленно старался что-то вспомнить... Что это, чей это голос? А ведь казалось — уже ничего, вроде бы» и не нужно, добился многого — в свои тридцать два года он деловой и денежный туз, крупный воротила, люди перебегают улицу, чтобы приветствовать его, подобострастно заглядывают в глаза, ловят любое его слово, угадывают желания, его вечно окружают друзья... впрочем, нет — приятели, впрочем, и это не верно, скорее — прихлебалы, блюдолизы, но не в этом дело, а дело в том, что он фигура, хоть и неизвестен, но туз в своем кругу, в своем роде — некоронованный король. Король! Чего же еще? Но нет-нет да и возвращалась заросшая временем горечь, обжигая, заставляя растерянно искать чего-то настоящего в жизни, что казалось, давно уже растаяло. Тогда, чтобы избавиться от этого гнетущего чувства, он начинал перебирать в памяти текущие, неотложные дела, благо — дел было хоть отбавляй. Вот и теперь — что нужно в ближайшие дни, что сделано — человек надежный послан в Ереван, попробует уломать старого жмота, а там, глядишь, и снова все восстановится... расплатится с долгами... Но вот опять накатило, ожгло — вспомнился мальчик с руками, испачканными глиной, глядящий с трепетной печалью во взгляде. Да что это за наваждение! И было ли, в самом деле?..
— Ну, ты у нас король! Прямо король! — к нему тянулся поцеловать уже порядком пьяный золотозубый. — Из любой ситуации вырвешь...
— Не приставай, — он решительно отпихнул золотозубого, но голос прозвучал далеко не так повелительно, как привыкли слышать. Устало, просяще, рассеянно, проговорил чей-то чужой голос,