Всадник в ночи — страница 4 из 21

Работа была завершена только наполовину, получалась доволь­но крупной по размерам, так что еще недельку-другую надо было потрудиться, и серьезно, с отдачей. Дядины слова окрылили, теперь хотелось работать даже по ночам, но рядом бдительно берегли здо­ровье единственного сыночка неусыпно-заботливые родители, и при­ходилось по ночам жариться в раскаленной постели, терзаясь при­ходящими в голову новыми линиями, поворотами, напряженных в стремительном беге, шей, положениями копыт и лап, новыми кон­турами, постепенно растворяющимися в коварно подкрадывающем­ся сне. Хотелось вскочить, выбежать во двор, ворваться в мастер­скую и, включив свет, подолгу стоять перед скульптурой, прикиды­вая, примеривая к ней только что пришедшее в голову, и работать, работать до утра! Ты что ворочаешься, спи, засыпай, ни о чем не думай, ты приехал сюда отдохнуть на свежем морском воздухе, а не бессонницу зарабатывать, засыпай немедленно. Ни о чем не думай! Это же надо, такое нелепое выражение...

Но днем работал так, что рук не чуял к вечеру. Даже на пляж, что находился тут же, под боком, метрах в трехстах от дядиной дачи, не тянуло, как прежде, как в первые дни приезда. А тут — ехать. Ну уж нет! Я тут останусь. Ты с ума сошел, что значит оста­нусь, как это можно? Мы уж давно и билеты взяли на поезд. Как же без тебя?..

А что, пусть остается, сказал дядя, мы с Марьям присмотрим за ним, кормить будем до отвала, вы посмотрите, какой у него аппетит появляется, когда он работает. К концу лета, когда вы приедете; мы с Марьям сдадим его вам с рук на руки, да еще и с надбавкой килограммов в пять-шесть, а? Соглашайтесь. Мы с ним привыкли друг к другу, часами можем молча вкалывать. Оставьте его, ну, по­жалуйста, это уже дядина жена, Марьям вмешалась, можете не вол­новаться, на шаг от себя не отпущу. И нам будет веселее. Ну как же так, он ведь стеснит вас, и потом... Да какое тут стеснение, раз­ве не племянник родной? Что это вы из всего проблему делаете, оставьте и все тут! — подвел черту дядя. — И думать нечего. Воздух здесь у моря не хуже, чем в вашем хваленом Кисловодске, фруктов хоть отбавляй, солнце... На пляж будем ходить. Окрепнет за лето. На шаг от себя не отпущу, сочла нужным еще раз повто­рить при упоминании о пляже дядина жена. — Будем с ним у само­го берега купаться, правда, умничка?

— Правда, — подтвердил он.

— Будешь нас слушаться?

— Да. Буду.

Но как же так? Они давно решили, и вдруг... Уговорить родите­лей было нелегко.

Не оставлять же ему незаконченной свою работу, возмутился дядя, вещь, по всей видимости, получится отличная! Что же, из-за какого-то абсолютно ненужного ему нарзана бросать на середине работу?! Этот довод подействовал на отца, мать еще немного про­держалась для приличия, не сдавая своих позиций, но очень скоро уговорили и ее. Они переночевали, а наутро уехали в город, предва­рительно надавав сыну кучу советов, а через два дня — в Кисло­водск.

Зорик остался у дяди. Работали оба в мастерской почти с утра и до заката, отвлекаясь ненадолго на завтрак, обед и ужин; в жар­кой, нагретой изнуряюще-ослепительным солнцем мастерской оба ходили в трусах, изредка перекидываясь несколькими словами. Дя­дя выполнял чей-то срочный заказ, ему надо было развязаться с этим неотложным делом и тут же приступить к незаконченной своей вещи для всесоюзной выставки, которая должна была открыться осенью в Москве. И потом трудился он много, и глядя на него, так же упорно начинал работать и маленький племянник.

Была у дяди на даче лошадь — странная прихоть известного скульптора — и дядя научил мальчика вполне сносно ездить на этой лошади. Он почему-то назвал лошадь Маратом. Марат стоял обычно оседланный в небольшом сарайчике. Мальчику, нравилось ездить на лошади по вечерам, после работы, под усыпляющий шум прибоя, гладить Марата своими загорелыми, не по-детски натружен­ными руками, окрепшими от постоянной работы с глиной й медны­ми, довольно толстыми проволоками каркаса скульптуры. Вскоре он научился даже скакать на этой лошади, достаточно резво для Мара­та, который был напрочь лишен необузданных лошадиных страстей. Одним словом, Марат — удобная была лошадь. Иной раз поздним вечером, когда пляж пустел и море казалось громадным, безбреж­ным, загадочным, наводящим ужас даже своим спокойствием, будто огромное студенистое животное, на спине которого дробились от­ражающиеся звезды, он выезжал на Марате неслышно поскакать по мягкому, еще не остывшему после знойного дня пляжу.

А через неделю работа вдруг застопорилась. Случалось, ночами он в беспокойстве катапультировал с горячей постели, выбегая в темный, страшный двор, с дрожью заставлял себя пробегать через таинственный черный сад, запыхавшись вбегал в мастерскую, включал весь верхний свет и, тяжело дыша, подолгу простаивал, тупо глядя на свою незаконченную работу. Он чувствовал, что-то в нем сломалось, что-то неуловимое перестало подчиняться его воле, ему все больше становилось неинтересней заканчивать задуманную вещь, он теперь не только туманно ощущал, но и понимал своим ясным дневным сознанием, что не хватает в ней чего-то, а чего именно — не мог разгадать, это было выше его сил и умения, выше его неполных одиннадцати лет: и яростное, скованное непонятным, тяжелым, сводящим с ума, билось маленькое сердце, он задыхался, утопая в собственной беспомощности, и ничто пока не могло бы ему помочь выбраться с победой, с находкой, с откровением, озарением из этих жутких тисков. Он чувствовал, что не может, не способен выразить то, чего не хватало в работе, и даже не знает, что это та­кое, не знает... Нужно, нужно, нужно было вложить еще, вдохнуть невидимое, неосязаемое, и тут-то он и сдавался — спадало, безна­дежно спадало напряжение с сердца, с глаз, с рук, с мозга, и он сотни раз, лишь притронувшись к глине, отдергивал руку, ужален­ный ее неприятием. Все было вроде бы нормально, и все не так. Не хватало того чуть-чуть, что и делало скульптуру скульптурой. Дяде в эти дни было не до него, едва успевал высыпаться — и тут же за работу, мальчик стеснялся приставать к нему со своими, на­верняка до смешного мелкими для такого известного художника, проблемами, и он терзался в одиночестве. В одну из таких ночей, стоя у незаконченной, так поначалу понравившейся дяде, и постепен­но все больше тускнеющей, становящейся все безжизненней, скульп­туры, мальчик бросил взгляд на работу дяди — мать с малышом на руках, пристально всматриваясь вдаль, будто ждет, что вот сейчас появится на тропинке ее муж, которого поглотила война — отличная работа... Да, этот знает, чего хочет. Хотя, ведь и его тер­зает сомнения. Просто он умеет несравненно больше, чём одержи­мые комплексом своей незаурядности, непохожести на других, длин­новолосые одиннадцати летние мальчишки, на многое претендую­щие, но немногое умеющие... Конечно, он не подумал так конкретно, просто догадка, похожая на тень этих мыслей темным облаком промчалась в уме мальчика. Тогда он с мятущейся в безысходной тоске душой, поднял с пола небольшой молот и с яростью, обрушил его на свою неокрыленную работу. Мягкая влажная глина смачно чавкнула, когда он оторвал от нее молот. Он бил до тех пор, пока и следа от прежних фигур не осталось, ни следа, ни намека... Оста­лась только лишь большая глиняная лепешка. Он чувствовал непри­ятный нервный озноб — надо было, было необходимо размахивать руками, делать резкие движения, чтобы освободиться от этих ужас­ных пут, от этого сковывающего обручем ощущения. Он мутно гля­дел на лепешку глины, и злость беспричинная, слепая поднималась из глубины, из темных углов его души. Тогда он тихонько вывел оседланного Марата из сарая, вышел с ним на пляж, вскочил на не­го и помчался по берегу. Проскакав приличное расстояние от дачи, он неожиданно для себя закричал. Крик исторгнулся внезапно, как бедствие. Он мчался в ночи по мягкому песку и вопил от бессиль­ной, съедающей его мальчишескую душу, злобы, вопил, пугая чер­ных птиц над морем. Марат не подхлестываемый седоком, постепен­но благоразумно перешел на шаг. Прижавшись к шее лошади, маль­чик горько плакал. Марат стал, поводя ухом, прислушиваясь к глухим рыданиям, ощущая легкое, упругое, сотрясающееся тело. Душная ночь скатывалась по ребрам лошади мутными, липкими каплями.

Вдруг в мельтешении дней, заполненных суетой, посреди осле­пительно-яркого, солнечного, на мгновение находило на него стран­ное, далекое, утраченное, на миг будто сердце замирало от этих отзвуков позабытого — и будь то на улице» или среди веселого за­столья — какой-то неясный голос словно окликал его, и он задумы­вался, усиленно старался что-то вспомнить... Что это, чей это голос? А ведь казалось — уже ничего, вроде бы» и не нужно, добился мно­гого — в свои тридцать два года он деловой и денежный туз, круп­ный воротила, люди перебегают улицу, чтобы приветствовать его, подобострастно заглядывают в глаза, ловят любое его слово, уга­дывают желания, его вечно окружают друзья... впрочем, нет — прия­тели, впрочем, и это не верно, скорее — прихлебалы, блюдолизы, но не в этом дело, а дело в том, что он фигура, хоть и неизвестен, но туз в своем кругу, в своем роде — некоронованный король. Король! Чего же еще? Но нет-нет да и возвращалась заросшая временем горечь, обжигая, заставляя растерянно искать чего-то настоящего в жизни, что казалось, давно уже растаяло. Тогда, чтобы избавиться от этого гнетущего чувства, он начинал перебирать в памяти теку­щие, неотложные дела, благо — дел было хоть отбавляй. Вот и теперь — что нужно в ближайшие дни, что сделано — человек на­дежный послан в Ереван, попробует уломать старого жмота, а там, глядишь, и снова все восстановится... расплатится с долгами... Но вот опять накатило, ожгло — вспомнился мальчик с руками, испач­канными глиной, глядящий с трепетной печалью во взгляде. Да что это за наваждение! И было ли, в самом деле?..

— Ну, ты у нас король! Прямо король! — к нему тянулся поце­ловать уже порядком пьяный золотозубый. — Из любой ситуации вырвешь...

— Не приставай, — он решительно отпихнул золотозубого, но голос прозвучал далеко не так повелительно, как привыкли слы­шать. Устало, просяще, рассеянно, проговорил чей-то чужой голос,