В Кисловодске, во дворе лома хозяев, где папа и мама, а теперь и дядя с женой снимали комнаты до конца лета, мальчик, вдруг потеряв интерес ко всему окружающему, на третий день после приезда наскреб не очень хорошей глины и принял лепить, наводя вокруг грязь к великому неудовольствию чистоплотных и аккуратных хозяев. Но дядя день ото дня все серьезнее приглядывался к тому, что делает мальчик, и наконец, решено было по приезде в Баку непременно записать Зорика в кружок лепки при Доме пионеров. Из мальчика получится толк, пообещал дядя с ученым видом знатока. Зоренька, ты хочешь лепить, а, правда хочешь, по-настоящему? — спросила мама, теперь уже в чем-то сомневаясь. Да, сказал он. Но запомни, вставил отец, что бы ты ни делал, ты должен делать только хорошо. Какую бы профессию ты ни выбрал, ты должен в ней преуспевать. Отец считал, что от частого употребления старые истины не стачиваются, а напротив, становятся тверже и доступнее. Что-то вроде — маслом кашу не испортишь.
И мальчик стал заниматься лепкой всерьез. В Баку дядя поручил одному из своих приятелей-художников, не такому удачливому и известному, как он сам, присматривать за Зориком, направлять его, одним словом, руководить по мере возможностей умело и тонко, а сам за неимением свободного времени, лишь изредка просматривал работы племянника, но тем очевиднее и разительнее для Маститого скульптора были успехи мальчика. Работы стали обжигать и время от времени посылать на различные выставки. Теперь Зохрабу шел уже четырнадцатый год (время-то летит, не успеешь...) и работал он яростно и, можно сказать, почти профессионально, пока еще не очень ясно начиная понимать, что работа — это единственный путь для того, чтобы добиться успеха; и дядя уже не был эталоном мастерства в его глазах, а честолюбивые, год от года все больше разрастающиеся мечты, далеко-перегнавшие мальчишеские, доводили его до душевного изнеможения. Ему мерещились неведомые головокружительные высоты искусства и славы, тщеславие грызло, поедало его существо, исподволь подтачивая даже и способность работать (хотя поначалу это было незаметно, на что он вовсе не обращал внимания, считая таким уж ничтожным пустяком, что и говорить не стоило. Но нет-нет, а расслабленные мечты, мысли о славе уводили его далеко от работы, возвращаться к которой потом становилось все труднее, потому что возвращаться предстояло из сладкого, никогда не наскучивающего плена. Однако, надо отдать мальчику должное, работал он тоже не по годам серьёзно, и видя такое напряженное усердие родители даже заволновались некоторым образом — не случилось бы чего у мальчика со здоровьем, да и к занятиям в школе он стал относиться небрежно, как к чему-то второстепенному, необязательному, стал пропускать уроки, в итоге — появились в дневнике тройки, одно упоминание о которых раньше вызвало бы у мамы ужас, как перед привидением. Папа, тот был покрепче, понимая, что дело мужское; возраст неспокойный, такой, когда многое стоит прощать, не замечать, да и работа день ото дня все лучше идет, мальчишка упорно работает над собой, вот и дядя подтверждает, пророча мальчику недурное будущее; хотя — если так пойдет и дальше, добавляет при этом дядя. А как-ещё оно может пойти? Верно, неисповедимы пути твои, но всё же, такой труд должен увенчаться успехом, иначе — но правды нет и выше... Да, так что, особых причин для беспокойства сейчас нет, решил отец. И все шло относительно гладко в том смысле, что ничего не происходило из ряда вон, ничто не потрясало тихую, размеренную, спокойную жизнь маленькой семейки — отец вёл благонамеренные, душеспасительные речи, порой слишком сильно приправленные эгоизмом, что по предположению сердобольного папаши должно быть главной чертой одаренной личности. Всё делается для себя, даже добро должно делаться с той лишь целью, чтобы окружить себя надежной стеной друзей, отплачивающих добром же, притом — сторицей, на этих друзей предполагалось опереться в нужный момент, то есть — все корысть. И речи эти, естественно, предназначались для ушей мальчика, для его же блага. Его немного коробило поначалу, с непривычки, потом стал постепенно прислушиваться, все внимательней, мотал на ус, а речи становились все решительней, касались теперь таких тем, как — выгодно ли мне? а что я буду иметь? и прочее. В нем почему-то была уверенность, что отец — умная, одаренная, незаурядная личность. Может потому, что это был как-никак его отец? Мать время от времени лихорадочно выискивала очередной повод для беспокойства, без чего она себя не совсем уверенно чувствовала — она беспокоилась обо всем, что так или иначе касалось единственного сына — беспокоилась о его здоровье, не дающее никакого повода для беспокойства, о его уроках, о его будущем, отдыхе, сне, аппетите, словом обо всем, вплоть до прыщика, который временно мешал ему сидеть нормально за столом. Он привык к этому обилию беспричинных беспокойств, невзирая на мамины тревоги, он работал очень много и успешно; к тому времени они переехали в новый дом, и мастерская под мраморной площадкой лестницы, — маленький закуток, вызывавший улыбку и чувство жалости к ее работолюбивому хозяину, — осталась в детстве, разом отсеченная возрастом и событием переезда. Ему стукнуло уже пятнадцать, и зачастую щемяще-тоскливое, наболевшее в душе определялось созреванием в нем мужчины. Уже и легкий пушок выбивался над губой, и по утрам, когда его будила мать, ему приходилось некоторое время поуспокоиться под одеялом, прежде чем он мог пройти мимо матери в туалет; по часу пропадал в ванной и, выйдя, стыдливо зардевшись, замечал многозначительные переглядывания родителей. Но все это было само собой разумеющимся, все было естественным, как набухание почек на весенних деревьях. Теперь в его распоряжение была отдана целая комната, которую он со вкусом превратил в нечто напоминающее фотосалон и мастерскую скульптора одновременно.
В сентябре он поступил в бакинское художественное училище, и дядя обещал, что если он будет хорошо учиться и упорно, неустанно работать над собой, то он, дядя берет на себя хлопоты, чтобы Зорика после окончания училища направили в Москву, в Суриковский. К тому времени набиралось несколько грамот, дипломов, памятных подарков за лучшие работы по дереву и из глины на республиканских и всесоюзных детских выставках, по телевизору как-то показывали одну из этих выставок и особенно долго — его работу. А раз даже он прочел в молодежной газете заметку о себе. Вот такие мелкие отголоски славы призрачно касались его несколько раз, и каждый раз сердце обливалось радостью. Он верил, что находится в преддверии большого пути, долгого и славного.
Он учился в художественном училище, куда фактически его пришлось устроить, что и сделал дядя, потому что, как оказалось к неописуемому ужасу мальчика, талантливых художников и скульпторов среди закончивших семь или восемь классов общеобразовательной школы было несравненно больше, чем мест в училище. То, что талантливых, вроде него, мальчиков оказалось много, и он такой не в единственном числе, так его огорчило, что Зорик на несколько дней был выбит из седла. Неужели все они такие же одаренные, как я? — думал он, чувствуя как гложет его зависть, хотя, казалось бы, к чему?.. Но скоро он попривык к этой, поначалу казавшейся дикой, мысли и твердо решил их всех переплюнуть, перегнать, успеть больше всех, главенствовать над всеми, быть первым среди них, быть лидером. Одно плохо — рисунок не давался. Впрочем, рисунок не давался никогда, рисовальщиком он был из рук вон... А вот лепка шла блестяще. И в училище его работы по лепке всегда отличали среди других. А вот за рисунок, обычно, получал нагоняй от преподавателей. И одно отражалось на другом, снижало другое, хорошие работы по скульптуре сводились в конечном счете на нет неумелыми рисунками, и потому лидера в училище, и даже в своей группе из него не получалось, что его очень злило. Был, конечно, еще выход — можно стать вожаком стайки самых объявленных здесь сорвиголов, тем более, что Зорик любил подраться и дрался часто, но ведь уже почти шестнадцать, думал он не по возрасту степенно, пора не в драках себя проявлять, не в драках утверждать собственное "я", а в деле, которое выбрал, вот где нужно быть вожаком, и для этой цели стоило помучиться, спать поменьше, работать побольше. Но все равно, что бы он ни делал, как бы самозабвенно ни работал, он не мог заставить себя полюбить рисование, и на поверку оставался чуть ли не самым худшим рисовальщиком в классе. Рисунок не давался, и теперь к многочисленным беспокойствам матери прибавилось еще беспокойство за этот пресловутый профилирующий предмет. А отец — человек головокружительно далекий от какого бы то ни было вида искусства, не понимающий ни живописи (из которой, однако, ему очень понравилась иллюстрация в номере «Огонька» — дородные, пышные телеса обнаженных женщин в складках пахучей, роскошной, щедрой плоти — Давид), ни скульптуры, счел своим долгом повторить старую истину о том, что трудом и терпением можно многого добиться. То, что живопись предполагает в занимающемся ею еще и талант, отцу, кажется, не приходило в голову. Во всяком случае, об этом умалчивалось. Но в общем, все вроде бы пока шло неплохо, и мальчишка, взявший за хребет свои шестнадцать лет, перекарабкался на второй курс.
Честолюбивые мечты готовили его в далекий, славный путь.
Приехав к себе, Зохраб отпустил шофера, поднялся на третий этаж, отпер дверь и вошел в свою трехкомнатную квартиру, роскошно обставленную, дохнувшую ему навстречу запахами холостяцкой жизни и утонченных наслаждений. Он принял ванну и тут же из ванной комнаты, где стоял золотистый медный аппарат, позвонил родителям.
— Здравствуй, мама, — сказал он, и взгляд его вдруг в одну секунду из озабоченного, почти озлобленного стал глубоко нежным, тихим. — Как ты себя чувствуешь? Я прекрасно, не беспокойся. Нет, два дня был занят. Завтра обязательно зайду. Как отец? Спит? Почему спит так рано? Он что, нездоров? A-а... просто отдыхает. Завтра поужинаем вместе. Мама, что-нибудь нужно вам взять? Ну что ты, мама, ты меня обижаешь... Для кого же, как не для вас... Когда женюсь? Когда скажешь, мамочка... Нет, вполне серьезно. Что ты, какой же я старый, разве тридцать два года — старость? Поговорим об этом завтра... Да, мама, обязательно. Часам к шести. Да что ты, я брошу все дела. Спокойной ночи, мамочка, — он положил трубку и в сплошных зеркальных стенах ванной увидел многократно отраженную расслабленную улыбку идиота. Тут же, будто очнувшись, отогнав тихие, умиротворяющие видения, стер улыбку с лица и зеркал, и почувствовав, что мерзнет, прибавил горячей воды. Отдыхая в ванне, задумавшись, вдруг решительно набрал номер. Зеркальные стены ванной стали запотевать, мутнея, из огромной повторенной в зеркалах она постепенно стала возвращаться к собственной плошали, и у него появилось ощущение, что его поймали в капкан. Тряхнул головой, стараясь отогнать это неприятное и навязчивое. Трубку взяли на пятом гудке.