Пролетка замедлила ход.
- Мишель, все, что ты мне только что изложил - это дичь. Тебя послушать, так достаточно было одной маленькой смуты в столице, чтобы дрогнули губернии и грянуло над нами всеобщее счастье.
Ну был я в столице. Все видел. И что: Обычный студенческий митинг. Распухшие морды третьекурсников, которые орали: “отечество в опасности” и растяпы в мундирах, которые увещевали и не пущали, когда надо было стрелять, стрелять и еще раз стрелять!
Это что ли твое возрождение и новые веяния? На деле все гораздо проще. Человеку нечего делать. Вот он и нацепляет погоны или бегает с флагами, заметь, без штанов. Тигр, хомяк, паук или амеба не устраивают революций. Они кушают и занимаются остервенелым совокуплянсом!”
У Альберта сегодня благодарный слушатель. Он умеет многое, например: пугаться, как девушка-мышонка, бледнеть и пускать голосом незрелого петушка.
Мишель сегодня совсем взрослый, удивительное дело, ему еще ни разу, кроме как на Рождественской Всенощной не приходилось видеть ночной город, а сегодня все по иному, без папеньки и маменьки, которые упорно не замечали того что “Мишенька” уже четыре года как бреется.
Сегодня ему все можно.
Например, можно закурить.
Альберт угадал мысли дебютанта, подал серебряную табакерку прошлого века и новомодную машинку для скручивания папиросок.
Мишель схватил, дурилка, уж больно чисто высвистывал лихой кучер и весело печатали шаг лошадки. Мишель закурил, неумело, кроша кубинский яблочный табак по французской бумаге:
- Альберт! Я говорю о высоких вещах: о духе нации в конце концов! А ты все сводишь к половому вопросу. Значит, стрелять? Тебе хорошо говорить. Отец губернатор, мать - шифрованная фрейлина.
Мишель перехватил насмешливый взгляд Альберта и сконфузился:
- Но другим не так повезло, приходится доказывать властям, что есть высшее право! Право молодости! Право гражданина! Завтра нас всех ожидает нечто новое! Иначе ведь и быть не может. Иначе - цензура, ужасная стерильность нравов, филистерство, косность, предрассудки. Прилизанное официальное искусство…
Мишель закашлялся от жесткой затяжки, согнулся, но все же продолжил:
- А тюрьмы, карцеры, труд заключенных? Неграмотность, чахотка? Бюрократия, воровство повальное? Да что я тебе говорю, будто ты газет не читаешь? Вот ты можешь даже в жандарма плюнуть. И все обойдется, потому что потом ты сунешь ему в зубы кредитку. А как же мы? Нам тоже хочется правды. В нас, прикажешь стрелять?
Альберт покровительственно похлопал Мишеля по бархатной мягкой спине. Улыбнулся узенько, очертил перчаточными пальцами абрис скулы. (улыбка ? 45, задействована треть лицевых мышц)
- Миша, Миша… Ты не умеешь курить. Держи мятный леденец, заешь возрождение нации. Не могу слышать, как ты перхаешь. В кого стрелять? А это мне, мой милый, глубоко до полкового барабана. Я - штатский. Канцелярия, этапы - [i]м н е[/i] до этого какое дело. Живя на кладбище всех не оплачешь. Да, я могу, а другие не могут. Так пусть собирают марки. Играют в фанты. Бегают в мешках. Целуют девочек в нос.
Если вся ваша правда сводится к тому, чтобы наплевать в рожу полицейскому.
Мышки живут в подполе, птички - в небесах. А летучая мышь - это урод. Революции нельзя делать тем, кто не может позволить себе носовой платок и коробку воротничков.
Знаешь, Мишель, все к черту, поехали кутить в “Дом Праха”. Выпьем за тигров, хомяков и лягушек, наших мудрых родственников.”
Шарахнулся и чуть не сел на тумбу пожилой господин - из припозднившихся прохожих.
И куда носит на ночь глядя старого матрацного клопа, в профессорском пальтишке, с кошкой на воротничке, в дурацкой шапчонке пирожком из поддельной каракульчи, не по сезону тепло одет, старые кости ломит, а ведь носит, сушеного валуя, да так что еле выскочил нехорошим зайцем из-под колес пролеточки, разронял кульки, пенсне, палочку свою инвалидную,
И нет бы ему перекреститься, да губами пошлепать, что Бог ребра уберег - ведь нет, шамкает вдогонку послушанному нечаянно разговору, подняв палец вверх:
- Уважаемый! Ау! Тигры, хомяки и лягушки не держат кучеров и не ездят пьянствовать! У них блохи. От них воняет. Еще они занимаются совокуплянсом строго по графику! Бунтари ваши- туча комаров. Напившись крови, передохнут! А вот за отечество обидно, молодые люди! Отечество - это Вам не народ. Это, знаете ли, идея. И -де-я! И-де-я!
Собирай кульки, ковыляй домой к своему латунному подстаканнику, к древней истории и словесности.
К неоплаченным счетам и рыжим тараканам в рукомойнике.
Большая Дворянская улица опустела.
И на углу погас неисправный фонарь.
На задворках заорал пьяный, от души смачно разбили стекло.
Стрёмно.
Ретроспекция. Крупный план. Надпись:
“Склад Волшебных фонарей, товарищество Смит”
Канареечная вывеска на пересечении Шорной улицы и Литейного проезда, слева, от канала, закованного в зернистый привычный для города карельский гранит.
Эта вывеска-первое, что бросается в глаза. Под вывеской арка. На красных кирпичах белеет бахрома объявлений. Туда-то нам и надо.
В арке стоят у стены рядком тихие барышни с черными бархотками на белых шеях.
Внимание: вывеска врет.
В арке и слепоглухонемом дворике за нею-нет никаких фонарей, а “волшебства” начинаются исключительно после полуночи.
Дверь. Вздохните, и дотроньтесь до медной ручки в виде оскаленной морды сатира, постучите кольцом два раза и вам отворят.
Кафе-мюзико “Дом Праха” бегло картавил по-французски, дарил нежный звон фальшивого хрусталя единственной, но обширной люстры под потолком, вытертый алый бархат полукресел и фривольную соломку дачной мебели, синеватый дымок поддельных сигар и чистейшей константинопольский анаши, доступных арлекинок в радужных ромбах, факиров с огнем во рту, румына со скрипкой и грека с флейтой пана, привкус жареных фисташек, печеных яблок в карамели, турецкого кофе и мускатного вина.
Розовые кружева десу, блестки на веках, шелковая канареечная подвязка на черном со стразами чулке, страусиные плюмажи, хрустальные туфельки, мушка над круглым черешневым ротиком.
Это не женщины, а шампанское.
И раз уж выпустили кордебалет кадрили, с громом каблуков, с куражом, с блеском на маленькую бархатную сцену в конце зала - только и остается что швырять мятые кредитки на подносы напомаженных официантов, аплодировать стоя, срывая к черту тесный целлулоидный воротничок:
“Браво, пташки! Выше ножки! Выше! Выше!”.
Какой публики только не бывает в “Доме Праха”.
Здесь купцы-гостинодворцы и фальшивомонетчики, посредственные поэты и талантливые карманные воры, модистки и позолоченная молодежь.
Здесь пожилые нимфоманки в сопровождении жиголо с вертлявыми жопками, актрисы императорских театров и вечно пьяная офицерня. Здесь раскормленные пассивные секретари ерзают на коленях у высших сановников Империи, а за соседними столиками, поплоше - мрачные студенты, еще никого не застрелившие в Сараево, полицейские и священники - первые - в штатском, вторые - в мирском.
Здесь заключаются миллионные сделки, совершаются фиктивные браки, революции, контрреволюции и собачьи свадьбы.
“Дом Праха” поносят во всех газетах, как вертеп разврата и язву на строгом лике Города на Реке, даже название пугает полицию нравов и старых девушек, но ничего криминального нет.
На самом деле, здание театра - варьете, проектировал строгий немецкий архитектор Александр Прах.
Так что Дом Праха, он и есть дом Праха, но зато - согласитесь - звучит.
Выше ножки, пташки! Выше!
Чешский тапер, музыкант-лабух Божьей милостью, прожженный жох - Ян Шпачек с завязанными глазами за роялем доказывает, что в гамме куда больше семи нот. Когда замирает ураганный канкан-каскад, Ян Шпачек поддает такой медленной тоски, что сердце западает, как слоновой кости клавиша.
И тогда происходит то, ради чего собственно в последние два месяца стоило ходить в Дом Праха.
В сизый табачный дым зала, дробясь в тусклых зеркалах выходит из-за плюшевой занавеси певичка.
Узкобедрая и безгрудая в узком черном платье, она ложится на крышку рояля, равнодушная ко всем страстям человеческим, как литой золотой слиток в имперском банке. Она тушит окурок в подошву алой туфельки-лодочки на невыносимой высоты каблуке.
Поет, вскинув жилистую руку в театральной перчатке до локтя.
Поет, как дети кричат во сне, не заботясь о словах.
Поет, стоя спиной к залу, ее худые лопатки не дрогнут даже от крика или выстрела.
А уголовщина в “Доме Праха” случается, конечно, редко, но всегда почему-то под утро.
Стреляют в люстру, в крахмальный пластрон соседа, в собственный висок, в зеркала и в Божий свет, как в копеечку.
Злачное место: Проститутки. Карты. Векселя. Честные налетчики. Самозванные князья. Серебряные ведерки с ледяными бутылками “Абрау-Дюрсо”, белые скатерти с кляксами крови и вина - сладкий сон провинциального купчика или дворянского недоросля.
Желаете красивой жизни в стиле “ретро”?
Один момент-заряжай, пли, выноси!
Однажды к директору Дома явился невнятный господинчик и предложил прослушать француженку-певичку с последними французскими куплетами.
Директор брезгливо согласился. Визитер в назначенный день привел костлявую особу, если отмыть - лет двадцати двух, в мышиной жакетке и юбчонке того же достоинства, в нафталиновой чернобурке и мушкетерской шляпе.
Директор, а собственно, что скрывать, сам пианист Ян Шпачек, сел за инструмент, взял с голоса девицы несколько аккордов, и внимательно замер, когда она запела.
Слабость слуха и гортанные переливы альта.
Дурно? Даже более чем дурно.
Но изюминка определенно есть, даже не изюминка, а добрая доза стрихнина. Так-так.
Девица, спела, все, что помнила.
Шпачек хлопнул крышкой рояля. Отрезал:
- Беру на две недели. Как тебя зовут.
- Имени на афишу не надо, я замуж выхожу. - глупо уперлась певичка и не к месту расхохоталась, да так заразительно, что сам Шпачек показал желтые зубы и захорькал, как верблюд.