.
Осенью 1922 года покинуть страну — вслед за Б. Зайцевым, но теперь уже не добровольно, а принудительно — предлагается Ю. Айхенвальду, Н. Бердяеву, Б. Вышеславцеву, М. Осоргину, Ф. Степуну… Все они приезжают в Берлин, ставший первым пристанищем для русской эмиграции, «неким русско-интеллигентским центром»[32]. Здесь же по разным причинам и обстоятельствам оказываются А. Белый, Н. Берберова, П. Муратов, Б. Пастернак, А. Ремизов, А. Толстой, В. Ходасевич, М. Цветаева, В. Шкловский, И. Шмелев, сотни других деятелей культуры и науки. Одним рано или поздно удастся вернуться на родину, другие так и окончат свои дни на чужбине, преданные полному забвению в России. Лишь теперь некоторые из них приходят к нам из небытия своими книгами, музыкой, живописными полотнами, научными трудами.
Русская колония в Берлине живет хотя и трудно, бедно, но дружно. Встречаются почти ежедневно на литературных собраниях в кафе Ландграф, называвшемся Русским клубом или Домом Искусств, одним из организаторов которого стал Зайцев. Борис Константинович некоторое время сотрудничает, зарабатывая на жизнь, в ежедневной газете А. Ф. Керенского «Дни» и в журналах «Жар-птица» и «Воля России». Кстати, в «Днях» Зайцев публикует первые очерки своего писательского дневника под названием «Странник» (переименованного впоследствии в «Дни»).
Первый год пребывания на чужбине завершается выходом трех томов его нового семитомного собрания сочинений (последние три тома выйдут в следующем году). Это издание — поистине царский подарок его давнего друга и соратника еще по «Шиповнику» 3. И. Гржебина, который по инициативе Горького здесь, в Берлине, печатает и высылает в Россию книги лучших русских и советских писателей. Кроме того, берлинским издательством «Слово» переиздается его роман «Дальний край» (в гржебинском Собрании сочинений — четвертым томом — он так и не вышел).
В марте 1923 года Зайцева избирают вице-председателем берлинского Союза русских писателей и журналистов (возглавлял Союз И. В. Гессен). В то же время начинается его многолетнее сотрудничество в парижском общественно-политическом и литературном журнале «Современные записки», что было, как утверждает Н. Берберова, «своего рода знаком эмигрантского отличия». «Это издание, — вспоминает она, — несмотря на его редакторов, которые ничего в литературе не понимали, и, может быть, благодаря давлению на редакцию самих сотрудников стало значительным именно в своей литературной части»[33]. Здесь за семнадцать лет (в 1940 году, в дни оккупации Парижа фашистами, журнал перестал выходить) напечатано несколько десятков произведений Зайцева, в том числе романы «Золотой узор» и «Дом в Пасси», повесть «Анна», новеллы «Рафаэль», «Улица св. Николая», «Странное путешествие», первые главы тетралогии «с автобиографическим оттенком» (по характеристике автора) «Путешествие Глеба» и первая из его литературных биографий «Жизнь Тургенева». Кроме того, здесь мы впервые встречаем его воспоминания о Блоке, Бальмонте, Юшкевиче, статьи «Жизнь с Гоголем», «Данте и его поэмы», рецензии на книги и новые произведения И. Бунина («Солнечный удар»), П. Муратова («Образы Италии», трехтомный труд, посвященный Зайцеву), Н. Тэффи («Городок»), Мих. Осоргина («Сивцев Вражек»).
В канун Нового, 1924 года Зайцев приезжает в Париж, встречается здесь с И. Буниным, Д. Мережковским, 3. Гиппиус, А. Куприным, И. Шмелевым, А. Ремизовым, К. Бальмонтом, Тэффи, М. Алдановым. А через две недели Борис Константинович с женой Верой Алексеевной и дочерью Натальей поселяется в столице эмигрантского зарубежья теперь уже надолго — без малого на полвека. 13 августа Зайцевых навещают Иван Алексеевич и Вера Николаевна Бунины, приглашают к себе на виллу Бельведер в Грассе. С этого времени возобновляются, укрепляются, становятся более искренними и доверительными их дружеские встречи и переписка. Зайцев внимательно следит за всем, что пишет и публикует его великий друг. В свою очередь и Бунин заинтересованно расспрашивает Зайцева, как тот воспринял ту или иную его вещь, советуется с ним.
«Напиши: был ли ты когда-нибудь на „Капустнике“ Художественного театра и не наврал ли я чего про этот „Капустник“ в „Чистом понедельнике“? — сомневается Иван Алексеевич. — Я на этих „Капустниках“ никогда не был…»[34]
Вот Зайцев прочитал бунинский рассказ «Поздний час» и сразу же отправляет письмо на виллу Бельведер: «Сколько раз все писали лунные ночи, а тут все свежо, богато, сильно — и общий дух превосходен — и смерть, и вечность, и спиритуальность: одним словом (…) высокая поэзия»[35].
«Друг, — снова пишет Зайцев Бунину, — „Мистраль“ — великолепно! Принадлежит к лучшим партиям гроссмейстера (так пишут о шахматах). Нет, серьезно, словно бы извиняется Борис Константинович за возможную неумеренность своих похвал, — это даже выше „Холодной осени“. Какая-то совершенно особенная, твоя линия, необыкновенно тебе удающаяся (в ней считаю: „Воды многие“, „Цикады“, „Поздней ночью“[36] („Поздний час“. — Т. П.).
„Дорогой, милый Борис, — отвечает Бунин на письмо Зайцева о романе „Жизнь Арсеньева“, — прости, что поздно благодарю тебя и за услугу и за добрые слова насчет моего писания. Я сейчас отношусь к себе так болезненно, так унижаю себя, что это была большая радость — услыхать да еще от тебя — одобрение“[37].
А вот Иван Алексеевич делится с Зайцевым посетившими его сомнениями в прежних оценках творчества их давнего общего друга — Леонида Андреева: „Дорогой братишка, целую тебя и Веру, сообщаю, что вчера начал перечитывать Андреева, прочел пока три четверти „Моих записок“ и вот: не знаю, что дальше будет, но сейчас думаю, что напрасно мы так уж его развенчали: редко талантливый человек…“[38]
История полувековой дружбы этих двух верных рыцарей русской литературы — тема для особого исследования, тема благодарная и значительная как высокий нравственный урок, как пример подвижнического служения великому искусству слова. Много светлых страниц этой дружбы открывает также большая переписка их верных подруг, двух Вер. Уже в конце жизни своей Борис Константинович предпринимает попытки издать эту переписку, даже публикует часть ее в „Русской мысли“ („Повесть о Вере“) и в „Новом журнале“ под названием „Другая Вера“, но полностью замысел так и остался неосуществленным.
В творческих исканиях Бориса Зайцева едва ли не основное место всегда занимало художественное и философское постижение духовности, его идейно-нравственного смысла и истоков. „Для внутреннего же моего мира, его роста, — вспоминает он, например, о днях своей юности, — Владимир Соловьев был очень важен. Тут не литература, а приоткрытие нового в философии и религии. Соловьевым зачитывался я в русской деревне, в имении моего отца, короткими летними ночами. И случалось, косари на утренней заре шли на покос, а я тушил лампу над „Чтением о Богочеловечестве“. Соловьев первый пробивал пантеистическое одеяние моей юности и давал толчок к вере“[39].
Вот откуда у Зайцева ореол мистичности, присутствующий почти во всех его вещах как необходимейший орнамент, окрашивающий и во многом объясняющий поступки и размышления его героев. Эта мистичность как проявление одухотворенности поднимает, возвышает создаваемые им образы и картины жизни до уровня надмирности, космичности, общезначимости (что Андрей Белый назвал „переживанием превознесенности над миром“, „ощущением горней озаренности“, когда „мистическая нота топится в экстазе образности“[40]). Этот художественный прием, точнее — способ художественного познания мира и человека в сочетании с поэтическим импрессионизмом открыт и разработан Зайцевым глубоко и всесторонне, проиллюстрирован им в самых разнообразных жанрах — от эссе, новеллы, очерка до романа, пьесы, художественного жизнеописания.
В 1924 году Зайцев снова увлекается художественным и философским исследованием духовности, его корней и сути, на примере высоконравственного жития лесного отшельника, одного из самых страстных в нашей истории патриотов земли русской Сергия Радонежского, воодушевившего русское воинство во главе с Дмитрием Донским на свершение великого подвига в Куликовской битве предвестнице освобождения Руси от трехвекового монголо-татарского ига. 8 октября глава из рождающейся книги публикуется в парижской газете „Последние новости“, а в 1925 году выходит и сама книга.
„…Сергий одинаково велик для всякого. Подвиг его всечеловечен, — утверждает на первой же странице своего житийного повествования Борис Зайцев. — Но для русского в нем есть как раз и нас волнующее: глубокое созвучие народу, великая типичность — сочетание в одном рассеянных черт русских. Отсюда та особая любовь и поклонение ему в России, безмолвная канонизация в народного святого, что навряд ли выпала другому“.
К сожалению, не все поняли и приняли эти художественные и философские искания Зайцева. В их числе был и Горький. 3 июня 1925 года он из Сорренто пишет К. А. Федину: „С изумлением, почти с ужасом слежу, как отвратительно разлагаются люди, еще вчера „культурные“. Б. Зайцев пишет жития святых. Шмелев нечто невыносимо истерическое. Куприн не пишет — пьет. Бунин переписывает „Крейцерову сонату“ под титулом „Митина любовь“. Алданов — тоже списывает Л. Толстого. О Мережковском и Гиппиус не говорю. Вы представить не можете, как тяжко видеть все это“[41].
Горький в этом резком попреке был далеко не во всем прав. Да, русские изгои за редким исключением вели в Париже жизнь нелегкую, страдальческую, но в творчестве своем не пали, талант многих из них не только не угас, но еще больше окреп, напитался болью, какою их каждодневно наделяла судьба изгнанников, судьба людей, неизбывно тоскующих по родине, ревностно следящих за тем, что вершится там, в далекой России. По крайней мере, ни Бунин, ни Зайцев, ни Шмелев, ни Куприн писать хуже не стали. Более того, именно в эту пору они создают произведения, которые станут новым