шагом вперед в их художественном развитии. У Бориса Зайцева это роман „Золотой узор“, повесть „Анна“, рассказы „Душа“, „Странное путешествие“, „Авдотья-смерть“ и конечно же житийная повесть „Преподобный Сергий Радонежский“.
В мае 1926 года Борис Константинович с паспортом паломника совершит путешествие на гору Афон. Здесь он проведет семнадцать дней, которые назовет незабываемыми. В Париж вернется с черновыми набросками книги „Афон“, которую завершит и издаст через два года. Она продолжает его художественное и философское освоение проблемы духовности, но не с точки зрения религиозной, а с позиции общечеловеческого познания этого высшего проявления нравственности, духовного как средоточия этического и эстетического опыта человечества. Без малого через десять лет Зайцев уходит в новое дальнее странствие, теперь уже на Валаамские острова в Карелии, в знаменитый русский монастырь, тогда еще действовавший. А через год в таллиннском издательстве „Странник“ выходит его книга-раздумье, книга-путешествие „Валаам“, завершившая его философско-публицистический триптих о русской духовности (он будет издан посмертно в Нью-Йорке в 1973 году).
„Ни в одной книге Зайцева, — справедливо отметит Георгий Адамович, — нет намека на стремление к иночеству, и было бы досужим домыслом приписывать ему, как человеку, не как писателю, такие чувства или намерения. Но тот „вздох“, который в его книгах слышится, блоковскому восклицанию не совсем чужд (имеется в виду строфа Блока:
„Славой золотеет заревою монастырский крест издалека.
Не свернуть ли к вечному покою?
Да и что за жизнь без клобука!“
— Г. П.), — вероятно, потому, что Зайцев, как никто другой в нашей новейшей литературе, чувствителен к эстетической стороне монастырей, монашества, отшельничества. Ничуть не собираясь „бежать от мира“, можно ведь признать, что есть у такого бегства своеобразная, неотразимая эстетическая прельстительность…“[42]
Во все годы зарубежья Борис Константинович Зайцев ведет жизнь труженика, преданно служащего русской литературе: много пишет, активно сотрудничает в журналах и газетах, выступает на литературных вечерах, диспутах, научных конференциях. Русский Париж празднично отметил 25-летие его литературной деятельности. В „Последних новостях“ появляются статьи о нем К. Бальмонта, М. Осоргина, П. Милюкова, а в „Литературных новостях“ — очерк Алексея Ремизова под многозначительным названием „Юбилей великого русского писателя“.
Несмотря на славу и признание, живет он, как и друг его Бунин, скромно, в постоянной нужде. Однако спокойствие, трудолюбие и жизнелюбие никогда не покидают его. Одну из ранних новелл он так и назовет „Спокойствие“, ибо, как всем своим творчеством утверждает Борис Константинович, это главное для человека состояние души. Не случайно вещь эта у него выплеснулась словно на одном дыхании. „Спокойствие“, по мнению его критиков, — настоящий шедевр. „Его импрессионистическая техника достигает тут виртуозности… — не без оснований утверждает, например, Е. А. Колтоновская и далее объясняет: — Философия рассказа — спокойствие, просветленный оптимизм, еще более законченный, чем в „Аграфене“. Люди тоскуют от неудовлетворенности, страдают, иногда ослабевают в борьбе, но не посягают на отрицание жизни. Они верят в жизнь и поддерживают друг в друге эту веру. Таково общее настроение“[43].
Это „общее настроение“ спокойствия, тотальной умиротворенности, несмотря на житейские невзгоды и бури, бушующие вокруг человека, не устает художественно исследовать Зайцев, начиная с самых ранних вещей и кончая своей последней новеллой „Река времен“. И вдруг эта, казалось бы, раз и навсегда избранная творческая стезя на какое-то время обретает новый поворот — Зайцев обращается к жанру художественной (беллетризованной) биографии. Неожиданно ли? Борис Константинович всю жизнь размышляет о судьбе писателя в обществе и в той или иной форме выражает свои художественные позиции, обнажает свои литературные пристрастия: им написаны и опубликованы многие десятки мемуарных и литературнокритических статей, эссе и очерков. Только малая их часть собрана и издана в двух книгах — „Москва“ и „Далекое“. Остальное остается в подшивках газет и журналов — ценнейшие документальные и художественно-публицистические свидетельства эпохи, созданные рукою яркого мастера и глубокого мыслителя.
22 декабря 1928 года Г. Н. Кузнецова в „Грасском дневнике“ записывает: „Илюша написал И. А. (Ивану Алексеевичу Бунину. — Т. П.), что они задумали издавать художественные биографии, как это теперь в моде. И вот Алданов взял Александра II, Зайцев — Тургенева, Ходасевич — Пушкина. И. А. предлагают Толстого или Мопассана“[44]. А в 1929 году журнал „Современные записки“ (в № 30) уже официально известил своих читателей, что намерен опубликовать следующие художественные биографии: Бунин — о Лермонтове, Алданов — о Достоевском, Ходасевич — о Пушкине и Державине, Цетлин — о декабристах. Однако задуманное осуществили только Ходасевич, Цетлин и Зайцев.
Зайцев смог начать новую работу только в июне 1929 года. Выбор, павший на его долю, счастливо совпал с тем, о чем он и сам не раз задумывался: Тургенев был всегда ему духовно близок (как и Жуковский, как и Чехов). Критика многократно отмечала, что истоки творческой манеры Зайцева, его литературного родословия надо искать именно у этих трех русских классиков. Особенно — у Жуковского.
Вот, к примеру, что говорит об этом Г. Адамович, один из тонких ценителей творчества Зайцева: „И меланхолии печать была на нем…“ Вспомнились мне эти знаменитые — и чудесные — строки из „Сельского кладбища“ не случайно.
Жуковский, как известно, один из любимых писателей Зайцева, один из тех, с которым у него больше всего духовного родства. Жуковский ведь то же самое: вздох, порыв, многоточие… Между Державиным, с одной стороны, и Пушкиным, с другой, бесконечно более мощными, чем он, Жуковский прошел как тень, да, но как тень, которую нельзя не заметить и нельзя до сих пор забыть. Он полностью был самим собой, голос его ни с каким другим не спутаешь. Пушкин, „ученик, победивший учителя“, его не заслонил.
Зайцева тоже ни с одним из современных наших писателей не смешаешь. Он как писатель существует, — в подлинном, углубленном смысле слова, — потому, что существует, как личность»[45].
Без малого год ушел у Зайцева на изучение трудов и дней Тургенева, на творческое освоение нового не только для него жанра беллетризованной биографии. По единодушному мнению критиков, он существенно его обновил: жанр, испытанный в литературе пока еще немногими (и в их числе — А. Моруа, С. Цвейг, Ю. Тынянов, В. Вересаев, О. Форш, М. Булгаков), предстал в облике чисто зайцевском — как лирическое повествование о событиях и происшествиях личной, «домашней» жизни крупных художников слова, так или иначе сказавшихся на их творческой судьбе.
В мае 1931 года «Жизнь Тургенева» завершена и в 1932 году выходит в издательстве ИМКА-Пресс. Не скоро, только через двадцать лет, вернется Зайцев снова к этому жанру и выразит в нем свою любовь к Жуковскому и Чехову. Эти книги, написанные, что называется, кровью сердца, встанут в ряд его лучших творений. Борис Пастернак, прочитав одну из них, послал 28 мая 1959 года из Переделкина в Париж письмо:
«Дорогой Борис Константинович!
Все время зачитывался Вашим „Жуковским“. Как я радовался естественности Вашего всепонимания. Глубина, способная говорить мне, должна быть такою же естественной, как неосновательность и легкомыслие. Я не люблю глубины особой, отделяющейся от всего другого на свете. Как был бы странен высокий остроконечный колпак звездочета в обыкновенной жизни! Помните, как грешили ложным, навязчивым глубокомыслием самые слабые символисты.
Замечательная книга по истории — вся в красках. И снова доказано, чего можно достигнуть сдержанностью слога. Ваши слова текут, как текут Ваши реки в начале книги; и виды, люди, годы, судьбы ложатся и раскидываются по страницам. Я не могу сказать больше, чтобы не повторяться»[46].
История литературы и, в частности, ее биографического жанра показывает нам, как нередко нивелируется, приукрашивается в угоду тем или иным исследовательским концепциям так называемая «частная» жизнь писателей. Зайцевым предпринята попытка сказать как можно более честную и откровенную правду о жизни близких ему по духу великих мастеров слова, раскрыть фактами из биографии каждого из них то, что решительнее всего воздействовало на их духовный мир и творчество. Перед читателями этих книг Зайцева встают поэтические, в чем-то даже романтические страницы житийных повествований о людях, которых судьба наградила сверх-талантами и тем их выделила из миллионов.
Издав в 1935 году свой третий роман «Дом в Пасси» («где действие происходит в Париже, внутренне все с Россией связано и из нее проистекает»[47], Зайцев на двадцать лет погружается в работу над созданием «самого обширного из писаний своих» — автобиографической тетралогии «Путешествие Глеба» (по определению автора, это «роман-хроника-поэма»).
В одной из автобиографий он отмечает важную для своего творчества веху: «Уже нет раннего моего импрессионизма, молодой „акварельности“, нет и тургеневско-чеховского оттенка, сквозившего иногда в конце предреволюционной полосы. Ясно и то, что от предшествующих зарубежных писаний это отличается большим спокойствием тона и удалением от остро современного. „Путешествие Глеба“ обращено к давнему времени России, о нем повествуется как об истории, с желанием что можно удержать, зарисовать, ничего не пропуская из того, что было мило сердцу. Это история одной жизни, наполовину автобиография — со всеми и преимуществами, и трудностями жанра. Преимущество — в совершенном знании материала, обладании им изнутри. Трудность — в „нескромности“: на протяжении трех книг автор занят неким Глебом, который, может быть, только ему и интересен, а вовсе не читателю. Но тут у автора появляется и лазейка, и некоторое смягчающее обстоятельство: во-первых, сам Глеб взят не под знаком восторга перед ним. Напротив, хоть автор и любит своего подданного, все же покаянный мотив в известной степени проходит через все. Второе: внутрен