— Отнюдь, — удивился преемник, — почему же?
— Разочарованы, — подтвердил Буонаротти, — я же вижу. Все разочаровываются, когда узнают. Ведь всем кажется, что человек, которого зовут Микеланджело Буонаротти, не может не быть родней человека, которого звали Микеланджело Буонаротти.
— Вы, как всегда, проницательны, — признался новый консул, — простите меня.
Буонаротти улыбнулся и встал у окна. Через его правое плечо в лицо новому консулу глядела, подмигивая и вечерея, центральная площадь Бухареста.
— Также я никогда не занимался скульптурой, — сообщил площади, вздохнув, Буонаротти, — и плохо рисую.
— Простите, — консулу было очень неловко, — что раз...
— Пустое, — махнул рукой Буонаротти, так и не поворачиваясь к собеседнику лицом, — вернемся к нашим молдаванам. Знаете, из-за того, что все они находятся в Италии нелегально, они страшно боятся выезжать из нашей страны.
— Потому что на границе их занесут в «черный список», и Италия им никогда больше не светит, — подтвердил новый консул.
— Совершенно верно, — кивнул Буонаротти. — Единственное, что им остается, это пересылать деньги домой, писать письма, да звонить иногда. Поэтому в Молдавии, представьте себе, циркулируют слухи о том, что де, Италии нет.
— Бред какой-то, — пожал плечами консул, усаживаясь в кресло у стены. — Вы позволите присесть?
— Прошу вас, тем более, что вы уже сели, да и место теперь это ваше… Они уверены, что в настоящей Италии о молдаванах знать не знают. А та Италия, где, якобы, пропадают 2000 тысяч молдаван, это миф. То ли выдумка банды международных аферистов, которые так воруют людей, то ли фантазия. Массовая галлюцинация.
— Почему же они едут?
— Потому что на их родине дела обстоят так плохо, — пожал плечами Буонаротти, — что они готовы сбежать оттуда даже в черную дыру космоса, в концлагерь или в Саргасово море международных преступников и авантюристов.
— Из огня, — продемонстрировал знание русских поговорок новый консул, — да в полымя.
Буонаротти кивнул и распахнул приоткрытое окно настежь. По комнате заюлил вертлявый, словно цыганский вор, бухарестский ветер. Старый консул постоял еще немного у окна, после чего попрощался с преемником и пошел домой. За воротами посольства кружились обертки от чипсов, орехов и мороженого. Значит, подумал бывший консул, снова здесь прогуливали уроки дети из школы поблизости. Пнув обертку ногой, Буонаротти с тоской вспомнил детство и постоянные насмешки однокашников. А все отец и дурацкое имя, черт бы их вместе побрал!
— Нормальный же человек не назовет своего сына, — пробормотал он аргумент, который бормотал вот уже сорок лет, — Леонардо да Винчи. А?!
Впрочем, отец его был другого мнения. Придя домой, Буонаротти оглядел комнаты, в которых все уже было собрано, и осторожно открыл тайник, о котором горничные не знали. Вынув оттуда сто двадцать тысяч евро, он спрятал деньги в карман и усмехнулся.
В последний день своей работы бывший консул продал визу со штампом «РАЗРЕШИТЬ» для команды по керлингу. Там все было чисто. Разведка доложила, что это и впрямь команда по керлингу, и они действительно хорошо играют и твердо намерены участвовать в соревнованиях, а потом уехать на другие соревнования, в Пекин. Разумеется, Буонаротти не был продажным человеком, и его мучила совесть. Но иного выхода у него не оставалось. В предыдущие годы Буонаротти изрядно потратился на игру. А ему нужны были деньги для того, чтобы раз и навсегда решить одну большую проблему. Имя. Смена имени было бы постыдным бегством. Поэтому он нашел единственный способ победить злую волю и насмешку отца.
Сорокалетний Микеланджело Буонаротти собирался выучиться на великого скульптора.
Василий Лунгу с детства был увлечен механизмами. Все, что сделано руками человека — от маленького пластмассового зайца, барабанившего передними лапками по спине черепахи, глаза которой сверкали, а из головы неслось пение, до сложной конструкции кишиневской телевизионной вышки, — приводило его в восторг. Это тем более удивляло его родителей, что сам Вася, как и двадцать поколений его предков, был коренным сельским жителем.
— Ничего, кроме земли, мы, Лунгу, не видели, — недоуменно разводил руками отец, — а вот мой пострел только к механике и тянется…
С пяти лет руки Василия утратили аромат земли, свойственный всем, кто встает еще до того, как самые ранние петухи проснутся, и покрылись маслянистым налетом. Постепенно пальцы мальчика потеряли чувствительность, из-за ссадин, царапин и ран, которые то и дело он сам себе наносил по неосторожности инструментом. В десять лет Василий, все лето отстояв на поле с табаком, купил на собранные деньги маленькие тиски, набор напильников, паяльник и пилу-болгарку. Отец его за это немножко побил, но после того, как Василий починил телевизор, гонять сына за странное увлечение перестал. А когда началась пропаганда механизации, уж тем более, неповадно стало сына стыдить за то, чего от него и всех молодых людей республики желала Советская власть. Правда, иногда в своей любви к механизмам Вася доходил до крайностей.
— Слышь, отец, — поманил председатель как-то отца Василия на серьезный разговор за угол дома, — сдается мне, что сын твой замыслил такое…
— Какое? — поразился отец. — Что он, кроме шестеренок своих, замыслить может? Да и как шестеренку замыслить-то?
— А ты ступай за мной, да погляди, — зловеще грустно сказал председатель, после чего отцу Василия стало как-то особенно неуютно и одиноко на пыльном дворе.
Прокравшись к сараю, где Василий занимался техническими работами, мужчины осторожно приоткрыли дверь и заглянули внутрь. Самого Васи в доме не было, работал в поле, потому можно было не бояться. Но все рано было боязно. А вдруг в сарае — адская машина?..
… А ведь примерно она там и оказалась! Онемев от ужаса, председатель и отец Василия глядели на странную конструкцию, напоминающую три этажерки, поставленные друг на друга непонятно чего ради. Напомнило все это председателю, о чем он и не преминул шепотом заявить, огромный старинный корабль, с обилием парусов. Отцу это не напомнило ничего, кроме ссылки в Сибирь, которую он, тогда совсем еще ребенок, еле пережил с родителями-кулаками. Правда, вслух об этом крестьянин не вспомнил — ссылал-то их в Сибирь нынешний председатель, а чего хорошему человеку худое напоминать?..
— Интересно, что это? — вместо этого сказал он. — Уж не тряпки какие-то на фанере, да с рейками?
— Да уж тряпки, и на фанере, и с рейками, — ядовито поддразнил председатель, — так ведь что толку-то, если мы самого главного не знаем?
— Чего? — испугано спросил отец, и сердце его сжалось, потому что сына он любил, и сердце у него после Сибири было жалостливое, а глаз слезливым. — Чего мы с тобой не знаем?
— Мы с тобой не знаем, — стиснул зубы председатель, нахмурившись, — ЦЕЛИ, с которой твоим преступным сыном был создан этот преступный аппарат.
— Слушай, Коваль, — сказал, смелея от трусости, отец Василия, — ты сыну дело не шей. Чай, двадцатый съезд уж прошел. И вас, сталинистов, мы всех разоблачили. И сына моего на мучения на Север куда отправить, как ты нас отправил, я тебе не дам, понял?!
— А что, — искренне обиделся председатель, — глядишь, отправим куда, а он перевоспитается.
— Я тебя, — со слезами на глазах, потому что снова вспомнил себя маленького в Сибири, сказал отец Васи, — сейчас вилами в бок перевоспитаю.
И аккуратно притиснул председателя вилами к стене сарая. Несколько минут мужчины глядели друг на друга, а под ногами у них мелькали шустрые, как блохи, сельские куры. Глаза у отца Василия побелели, и он начал на вилы давить. Правда, от страха он сам умирал. Ведь он, — в чем никогда и никому не признался, — всю жизнь был не мужчиной, а дубиной поломанной. Всего боялся и по ночам часто плакал, когда вспоминал своего отца: тот возвращался в поселение с окровавленными от рабской работы руками и кусал губы, пока мать раны жиром мазала… Как мать шишки по ночам, чтоб никто не видел, собирала и лущила, а семена толкла и в хлеб добавляла…. Как кончились к январю припасы, а зима в Сибири долгая, и брат, любимый брат его, пятилетний Гриша, от голода опух, животик у него расперло, и лежал под забором, и все просил мамку поесть, а потом замолчал…
Глядя на своих давно умерших, — едва из ссылки вернулись, — родителей, отец Василия с глазами, полными слез, почти лег на вилы. Председателя пока спасала папка.
Коваль сначала удивился, потом испугался и ситуацию попробовал разрядить.
— Ну, может, он и не вредитель, сынок-то твой, — умиротворяюще пробурчал он, — может, его по ошибке в кружок троцкистов приняли, вот он и сварганил это…
— Да что ЭТО?! — снова заплакав, спросил отец парня, — может, здесь и нет ничего такого!
— Да ты погляди внимательно-то, — снова осмелел председатель, — ну, как такая штука не может быть чем-то опасным, подозрительным и крамольным?
Отец Василия вздохнул, опустил вилы и присел на корточки, вглядываясь в сынов агрегат. Что уж говорить, выглядел он чем-то опасным, подозрительным и крамольным. А значило это только одно. Сына посадят. Сердце отца сжалось и навсегда замерло. С тех пор он и заикаться немножко начал, и губа у него нижняя то и дело подрагивала. Председатель с удовольствием наблюдал за тем, как односельчанин его страдает, и жалел, что нет у него возможности сфотографировать это и повесить фото на доске позора у правления Ларги. Ведь в глубине души Коваль так и остался сталинистом, и двадцатый съезд ему был нипочем.
— А что это вы тут делаете? — удивился Василий, застыв на пороге сарая. — Папа? Товарищ пре…
И не успел он договорить, как отец его свалился ему в ноги, рыдая, и начал просить:
— Ох, Вася, Васенька, скажи, что ты затеял? Против советской власти что надумал? Что это за адская машина тут у тебя?! Покайся! Пошли вместе в райотдел, сдадимся. Тех, кто сдается, долго не мучают! Ох, кровинушка, что ж ты…