Все во мне — страница 4 из 90

ольне настала полная тишина. Люди переглядывались, они молчали, но по их молчанию можно было понять, что вдруг случилось то, чего они непрестанно ожидали, и только минут через пятнадцать все сразу стали говорить, что на город сбросили бомбы. После отбоя люди, толкая друг друга, выбегали из бомбоубежища, они хотели собственными глазами видеть, что случилось. Но когда мы вышли, мы увидали, что все вокруг осталось по-старому, и подумали, что никакой бомбежки не было, что это пустые слухи, и снова решили, что нашему городу, который считался одним из прекраснейших городов мира, никакие бомбежки не угрожают, — и в это верили очень многие люди. Небо над нами было ясное, светло-голубое, и мы не видели и не слышали никаких отзвуков или следов воздушного налета. Вдруг пошли слухи, что Старый город, то есть часть города на другом берегу реки Зальцах, разрушен, что там сгорело все дотла. Но мы представляли себе бомбежку совсем иначе, по-нашему, должна была дрожать вся земля, и все далее, и мы побежали вниз, по Линцергассе. Теперь нам были слышны все сигналы тревоги: гудки машин «скорой помощи», трезвон пожарных машин, — и когда мы свернули за пивной завод и выбежали по Бергштрассе на Марктплац, мы вдруг увидели первые признаки разрушения: все улицы были засыпаны битым стеклом и кусками штукатурки, и в воздухе стоял ни на что не похожий запах тотальной войны. Прямым попаданием так называемый «Дом Моцарта» был превращен в дымящиеся развалины, мы видели, как сильно пострадали и все окружающие здания. И хотя страшно было смотреть на эти разрушения, но люди не останавливались, они бежали туда, где, по слухам, беда была еще страшней — в самый центр разрушения, в Старый город, там, где предполагали, ничего, кроме груды камней и пепла, не осталось, и оттуда даже к нам тянуло какими-то незнакомыми запахами и слышался непривычный шум обвалов — видно, там разрушения были чудовищные. До перехода через мост я никаких особых изменений вокруг не замечал, но на Старом рынке я уже издалека заметил, что огромный магазин мужского платья «Слама», широко известный во всей стране, где мой дедушка, когда у него бывали деньги, покупал себе одежду, очень сильно пострадал — взрывом выбило стекла в витринах, покорежило всю выставку, и вся одежда, хотя и довольно скромная по военному времени, но все же хорошая и необходимая, валялась, разодранная в клочья, на земле, но меня удивило, почему никто из тех, кто бежал мимо меня по Старому рынку, не останавливался у этого магазина, а несся к центральной площади, и как только я вместе с другими школьниками обогнул магазин «Слама», я понял, отчего люди не останавливаясь мчались вперед: в собор попала так называемая воздушная мина, и купол провалился внутрь, прямо в неф, и мы вовремя пришли на Резиденцплац: огромное облако пыли клубилось над чудовищно изуродованным собором, а там, где высился купол, зияла гигантская дыра, и мы, уже с угла улицы, ясно видели огромные, обрушившиеся или зверски искореженные фрески внутри купола: озаренные полуденными лучами солнца, они глядели прямо в ясную голубизну неба; казалось, что гиганту-собору, царившему над нашим городом, нанесли прямо в спину жуткую кровоточащую рану. Вся площадь около собора была сплошь завалена обломками, кусками штукатурки, и люди, прибежавшие туда вслед за нами, растерянно смотрели на эту символическую, несомненно потрясшую всех картину разрушения, но меня это чудовищное, чудовищно-захватывающее зрелище не испугало, потому что я вдруг увидел, что такое беспощадная война, и молча, застыв на месте, глядел на площадь, где еще что-то с грохотом обваливалось, на варварски разрушенный собор, всегда стоявший передо мной в непостижимом величии. Потом мы пошли вслед за другими по Кайгассе, почти совсем разрушенной улице. Мы долго стояли, беспомощно глядя на огромные, еще дымящиеся развалины, под которыми, как говорили, лежало много людей, вернее, трупов. Мы смотрели на эти развалины и на людей, в отчаянии искавших на этом пепелище тех, кто чудом уцелел, я видел эту беспомощность, глядя на тех, кто так неожиданно и так близко столкнулся с ужасами войны; именно в эту минуту я увидел, до чего унижен, беззащитен человек, осознавший свою полную беспомощность и бессмысленность всего вокруг. Постепенно стали появляться спасательные отряды, и мы вдруг вспомнили о распорядке дня в интернате и повернули назад, но мы не пошли на Шранненгассе, к себе в интернат, а свернули на Гштетенгассе, где, как нам сказали, разрушений не меньше, чем на Кайгассе. На Гштетенгассе, у подъема на Монашью гору, стоял старинный дом, еще принадлежавший в то время моим родственникам, которые наверняка сидели дома во время налета; я видел, что за их домом остальные дома были полностью разрушены, но оказалось, что все мои родственники живы, это было семейство портного, владельца двадцати двух швейных машин и обслуживающих их рабов. По дороге на Гштетенгассе на тротуаре перед Госпитальной церковью я наступил на что-то мягкое и, взглянув под ноги, подумал, что это ручка куклы, и мои соученики тоже так подумали, но это была детская ручка, оторванная ручка ребенка. И только увидев эту ручонку, я, мальчишка, для которого этот налет американских самолетов на мой родной город был лишь доводившей до дрожи сенсацией, вдруг понял, что это зверское насилие, катастрофа. И когда мы — нас было несколько человек — испугались того, что нашли около Госпитальной церкви, мы вопреки здравому смыслу бросились бежать не обратно в интернат, а по мосту, к вокзалу, на улицу имени Фанни фон Ленерт, где бомбы разрушили большой кооперативный магазин и убили многих продавцов и где за железной оградой этого кооператива лежали тела убитых, прикрытые простынями, и над пыльной травой торчали только их голые ноги; и когда мы в первый раз увидали, как грузовики со штабелями деревянных гробов сворачивают на улицу имени Фанни фон Ленерт, мы сразу перестали воспринимать то, что произошло, как своего рода фантастическую сенсацию. До сих пор я не забыл, как на траве палисадника перед кооперативом лежали закрытые простынями тела убитых, и стоит мне сейчас оказаться около вокзала, я вижу эти тела, слышу отчаянный плач родственников, и достаточно мне вспомнить весь этот ужас, как меня начинает преследовать запах горелого человеческого мяса и смрад от трупов сгоревших животных. И то, что случилось на улице имени Фанни фон Ленерт, на всю жизнь осталось для меня самым больным, самым неистребимым воспоминанием. Улица до сих пор называется так же, как и раньше, здание кооператива давно отстроено на том же месте, но ни один человек из тех, кто живет или работает, стоит мне спросить его о том, что я тогда видел на этой улице, ничего не знает, ничего рассказать не может; очевидно, со временем даже свидетели все забывают. В то время люди жили в постоянном страхе, и американские самолеты почти всегда кружили над городом, и уходить в штольни стало для всех привычным, многие даже не раздевались ночью, чтобы по тревоге сразу схватить свою сумку или корзинку с самым необходимым и броситься в бомбоубежище, но некоторые горожане довольствовались тем, что спускались в свои собственные погреба, им казалось, что там безопаснее, но если в такой погреб попадала бомба, он становился их могилой. Вскоре сигнал тревоги чаще стали подавать не ночью, а днем, потому что американские самолеты беспрепятственно захватили все воздушное пространство — германские воздушные силы, очевидно, совсем отошли отсюда, — средь бела дня американские эскадрильи пролетали над нами к Германии, и к концу сорок четвертого года только изредка, по ночам, слышался гул и грохот так называемых вражеских бомбардировщиков. Но иногда налеты случались и ночью, и мы по тревоге вскакивали с кроватей, сразу одевались и бежали по совершенно затемненным улицам и переулкам в бомбоубежище, где уже было полным-полно, когда мы туда спускались, потому что многие жители города уже с вечера, до тревоги, забирались туда с чадами и домочадцами, предпочитая, не ожидая тревоги, переночевать в штольнях, а не вскакивать в испуге от рева сирены и не бежать сломя голову в штольни, потому что уже при первом же налете на Зальцбург тысячи людей пробегали мимо мертвецов в темные, отсыревшие и, в сущности, опасные для жизни штольни, где в блестящих от сырости, скалистых стенах таились смертельные болезни. Многих настигла смерть именно в этих поистине опасных для здоровья штольнях. Мне помнится, как, проснувшись в испуге среди ночи от рева сирены, я, ничего не соображая, побежал, расталкивая соседей, в туалет и оттуда обратно в спальню, лег и сразу заснул. Но вскоре меня разбудил удар по голове — это Грюнкранц ударил меня своим карманным фонарем по голове, я вскочил и, дрожа всем телом, стоял перед ним. И тут я увидел при свете его карманного фонаря — такой длинной круглой штуковины, — что все кровати в спальне пусты, и сразу понял, что была тревога и все ушли в бомбоубежище, а я, вместо того чтобы одеться, побежал в туалет и, совсем забыв, что только что была объявлена тревога, вернулся в совершенно темную и тихую спальню, ощупью пробрался к своей кровати и сразу уснул в этой нашей огромной спальне, когда все остальные уже давно сидели в штольне, и только Грюнкранц как дежурный по так называемой противовоздушной обороне, обходя спальни, обнаружил меня и тут же разбудил ударом тяжелого фонаря по голове. Он закатил мне пощечину и велел одеваться, пригрозил, что придумает для меня примерное наказание (очевидно, это означало остаться без завтрака на два дня), и потом приказал идти в бомбоубежище, где никого не было, кроме его жены, госпожи Грюнкранц, я ей очень доверял, она сидела в уголке, позволила мне примоститься около нее, и я сразу успокоился, потому что она всегда относилась ко мне с материнской заботой и старалась защищать меня. Я ей рассказал, что я встал вместе ко всеми, сбегал в уборную, вернулся в спальню, совсем забыл про тревогу и лег спать, а господин директор, ее муж, страшно рассердился. Я ей не сказал, как ее муж разбудил меня, ударив карманным фонарем по голове, только сказал, что он грозился меня наказать. Этой ночью бомбежки не было. Но в интернате царил дикий беспорядок, потому что беспрестанно раздавался вой сирены, и сразу по тревоге прекращались все дела, и люди бежали в бомбоубежища, и стоило только завыть сиренам, как толпы скоплялись у входа в штольни и начиналась чудовищная давка, люди безудержно, грубо напирали друг на друга — и при входе и при выходе, — уже не владея собой и с присущей им жестокостью буквально затаптывали слабейших. В самих бомбоубежищ