уживания, но мы должны настаивать на отмене такого деления, и как можно быстрее добиться ее, ведь тот факт, что именно в больницах сохраняются некие классовые привилегии, есть попрание человеческого достоинства, какое-то социальное извращение. И вот я, сменив больничную палату на номер в гостинице, и внезапно вырванный, хоть и не без предупреждения, но все-таки с некоторой заполошностью, из добивающей человеческую жизнь машины, каковой, несомненно, является больница, оказался среди лесов и сумрачных, почти невидимых в это время года гор, погрузился в тишину, которая поначалу просто действовала мне на нервы, потом даже изводила меня, и ни днем, ни ночью не приносила успокоения. Перемещение из больницы в край лесов и гор обернулось самой гнетущей тяжестью и — кто бы мог предвидеть — снова бросило меня в застенок самоистязаний, из которого я не находил выхода целыми днями. Лишь теперь, уже на безопасной дистанции, я еще с большей ясностью увидел все ужасы моего больничного прозябания и все события и испытания, связанные с моей болезнью и исходом деда. Если раньше я еще не был вполне готов к анализу этих событий и испытаний, то теперь, постепенно осмысляя новые впечатления в гостинице «Фёттерль», которая в первые дни была для меня лишь неким залом ожидания, но не зданием в его зримо-реальном облике, всё пережитое в зальцбургской больнице хоть как-то, пусть и в первом приближении, обретало ясный смысл. Я принялся за обработку информации, извлекаемой из больничного опыта. Хроника ежедневных событий в гостинице была сведена к минимуму по сравнению с тем, что случалось за сутки в больнице и служила удачным фоном для воспоминаний и размышлений. Студент не мешал этой все более важной для меня работе ума. Я понял, насколько необходимо всякое экстраординарное событие или стечение обстоятельств анализировать в определенное, подходящее для этого время, и, опираясь на это знание, я очень скоро научился выбирать и определять такой подходящий, самый благоприятный момент. Теперь я мог без труда ставить перед собой вопросы: что со мной было, отчего я только что избавился и к чему — в этом я был уверен — уже не хочу возвращаться? Мой прием оказался удачным, связи были восстановлены, время обрело свой последовательный ход, мысль нашла свою путеводную нить. В моменты наибольшей ясности для меня становилось очевидно, что речь шла не просто о логическом развитии, а скорее о каком-то озарении, о внутренней логике, которая окончательно сложилась тогда, в ванной комнате, где я очутился, может быть, в самый критический миг, логике, за которую я тут же ухватился, сделав выбор в пользу второй жизни, ради своего будущего. К этому решению я пришел в полном одиночестве, и принимать его надо было без малейшего промедления, буквально вмиг. Редко когда до этого, да и после, мне доводилось в такой мере и с таким толком пользоваться возможностью без всяких помех дни напролет размышлять о своем прошлом и будущем и построить из этих размышлений некую интеллектуальную систему. События и переживания моей жизни в Гросгмайне оказались вдруг скорее тем, что я испытал в зальцбургской клинике, они не относились к настоящему времени, а если и происходили, то в конце концов были несущественны и не шли ни в какое сравнение с минувшими — во всяком случае в первые дни и недели, когда я не выходил из гостиничного номера. Только через две недели, когда пришла пора привыкать к смене воздушной среды, я был в состоянии подняться и оглядеть свое новое окружение за пределами комнаты. Поселок находился прямо на баварско-австрийской границе, четко обозначенной кое-где бурной горной речкой, почти всегда он производил довольно мрачное впечатление, и весь пейзаж мало радовал глаз, к тому же это было одно из самых студеных горных селений, какие только можно было себе представить. Горстки крестьянских домов вокруг церкви, видной из моего окна, а вокруг кладбище, — всё это втиснуто в уступы между склонами предгорья, да несколько постоялых дворов, над которыми возвышалась наша гостиница, построенная, должно быть, где-то в начале века — вот и весь обитаемый мир, а по существу — поселок для больных, главным образом для лёгочников и вообще для людей с недугами дыхательной системы, и как раз поэтому было принято решение отвести гостиницу «Фёттерль» под Дом отдыха для лиц, страдающих заболеваниями дыхательных органов, как это именуется официально. Война и ее последствия лишили всякого смысла изначальное гостиничное назначение сего заведения. И по этой причине земельное правительство сделало из него некий филиал своей больницы. Но постепенно я убедился в том, что гостиница «Фёттерль» на самом деле не только дом отдыха, в котором все помещенные туда пациенты действительно отдыхают, но еще и конечная станция для тех, кого персонал больницы просто сбывал с рук. Это было своего рода сточным резервуаром для так называемых тяжелых случаев, на что я вскоре обратил внимание соседа по комнате. И сюда, как правило, отвозили тех пациентов, которые не умирали даже после долгого пребывания в городской больнице, и исключительно для реализации последней возможности, то есть за своей смертью, отправлялись в Гросгмайн. Речь идет о безнадежных больных, с которыми медицине уже нечего делать. Часть пациентов, оказавшихся в гостинице, и составляли эти безнадежные, другую же, как я впоследствии заметил, — те, в основном молодые люди, которых направили в Гросгмайн, чтобы действительно лечить. Но никого из безнадежных я довольно долго не встречал. И неудивительно, ведь они в большинстве своем не могли покинуть комнаты, во всяком случае живыми, и поэтому первое время я их даже не видел. Однажды студент, вероятно, сочтя, что наступил подходящий момент, открыл мне глаза на кое-какие странности: он подвел меня к окну и указал на несколько незатейливых холмиков свежей и не очень земли позади кладбища. Вьюга, кружившая над землей, служила, как, может, ему казалось, особенно выразительным фоном для всей картины. Эти холмики, по словам студента, были могилами тех, кто умер в гостинице за последнее время, я разглядел одиннадцать или двенадцать бугорков, но некоторые, возможно, скрывала кладбищенская стена. Каждой весной, как сообщил сосед, прибавляется несколько холмиков. И с тех пор, как живет в гостинице, он уже четырежды мог наблюдать из окна процесс захоронения. Безнадежных держат в изоляции от не очень тяжелых. О том, что они были рядом, можно узнать только благодаря обзору кладбища. В один прекрасный день он без чьей-либо подсказки догадался о связи между пребыванием в гостинице тяжелобольных и возрастающим количеством холмиков внизу. Всего три недели назад ему довелось сыграть в карты с одной знаменитой актрисой, в прошлом театральной знаменитостью, у нее же в комнате, сказал он, указывая на предпоследний холмик, под которым его партнерша покоилась уже более недели. Март и апрель, по его словам, это месяцы, когда большинство лёгочников часто умирают, можно сказать, скоропостижно, о чем свидетельствуют кладбища всего мира. Поскольку он всегда говорил о пациентах с легочными заболеваниями, я догадался наконец, что гостиница «Фёттерль» по существу была пульмонологическим заведением. Само слово «легочник» я раньше не мог слышать без содрогания. Теперь его приходилось слышать каждый божий день, и оно стало чем-то привычным. Сюда, в гостиницу, и в самом деле помещали почти исключительно легочных больных. Но во избежание устрашающего эффекта ответственные, как принято говорить, инстанции назвали «Фёттерль» «Домом отдыха для лиц, страдающих заболеваниями дыхательных органов», во всех документах и справках всегда значились лишь органы дыхания, но ни в коем случае не легкие, хотя фактически тут держали почти одних только легочников и большей частью неизлечимых и уже безнадежных. В своем неведении я не относил собственный недуг к заболеваниям легких, что, возможно, было особым способом самозащиты, однако с самого начала я страдал, конечно, не чем иным, как патологией легкого. Но по существу я подразумевал под этим нечто иное, и легочник, как я считал, это кто-то другой, в точном медицинском смысле я не был легочником, и хотя фактически страдал болезнью легких, я все же им не был. Однако я боялся стать здесь, в этом пульмонологическом диспансере с гостиничной вывеской, тоже легочным больным, большинство здешних пациентов имело открытую, то есть опасную для окружающих форму туберкулеза, совладать с которой тогда, в 1949 году, казалось делом почти что несбыточным. В ту пору у легочника были ничтожные шансы. С самого начала, с того момента, когда я уверился в том, что гостиница заполнена людьми с открытой формой туберкулеза, я был потрясен дикой нелепостью решения направить меня в «Фёттерль». Теперь-то я понял, почему инструктирующая меня в первый день сестра так настаивала на том, чтобы я не посещал ни здешних магазинов, ни трактиров, чтобы не заговаривал с детьми — ведь она считала, что имеет дело с легочником. У меня было больное легкое, но я не был легочным больным, и врачам не следовало бы переводить меня сюда. Моим домашним они сказали, что я помещен в дом отдыха, ни больше ни меньше, но теперь и родственники столкнулись с тем фактом, что я попал, можно сказать, в пульмонологический диспансер, а стало быть, в любом случае подвергаюсь опасности заразиться туберкулезом. Поскольку всякий пациент здесь вступал в прямой или косвенный контакт со всеми другими и ничего не стоило подцепить заразу в так называемом рентгеновском кабинете или в умывальнях или в ванных, через которые проходили все, независимо оттого, считались ли они инфекционными больными или нет. Скорее всего, как представляется мне сегодня, туберкулез, обернувшийся тяжелым поражением легких, я подхватил там, в гросгмайновском «Фёттерле», поскольку попал туда в состоянии крайней слабости, которое практически исключало иммунитет, и сейчас я и впрямь думаю, что прибыл в Гросгмайн лишь для того, чтобы позднее у меня развилось тяжелое легочное заболевание — мой пожизненный недуг, а не для излечения и поправки, как обещали врачи, но об этом — в свое время. В первые дни и недели, проведенные там, я