Все-все-все весёлые рассказы — страница 7 из 25

– Как, разве вы не знаете? Да ведь она уже давно святая.

– Ах! Ах! Быть не может.

– Да вот, смотрите сами.

А Кишмиш сидит и кротко улыбается и ест чёрный хлеб с солью.

Гостям завидно. У них нет святых детей.

– А может быть, она притворяется?

Какие дураки! А сияние-то!



Вот интересно – скоро ли начнётся сияние? Вероятно, через несколько месяцев. К осени уже будет. Боже мой, Боже мой! Как это всё чудесно! Пойду исповедоваться на будущий год. Батюшка спросит строго:

– Какие у тебя грехи? Кайся.

А я ему в ответ:

– Ровно никаких, я – святая.

Он – ах! ах! Быть не может!

– Спросите у мамы, спросите у наших гостей – все знают.

Батюшка начнёт допытыватся, может быть, какой-нибудь, самый маленький, грешок есть?

А Кишмиш в ответ:

– Ни од-но-го! Хоть шаром покати.

А интересно – нужно будет всё-таки уроки готовить? Беда, если нужно. Потому что лениться святому нельзя. И не слушаться нельзя. Прикажут – учись. Если бы ещё сразу суметь делать чудеса. Сделать чудо – учительница сразу испугается, упадёт на колени и урока не спросит.

Потом представила себе Кишмиш, какое у неё будет лицо. Подошла к зеркалу, втянула щёки, раздула ноздри, подкатила глаза. Такое лицо Кишмиш очень понравилось. Действительно – святое лицо. Немножко тошнительное, но совсем святое. Такого ни у кого нет. Теперь, значит, айда на кухню за чёрным хлебом.

Кухарка, как всегда перед завтраком, сердитая и озабоченная, была неприятно удивлена кишмишовым визитом.

– Чего барышням на кухню ходить? Мамашенька забранят.

Кишмиш невольно потянула носом. Пахло вкусной постной едой – грибами, рыбой, луком. Хотела было ответить кухарке «не ваше дело», но вспомнила, что она – святая, и отвечала сдержанно:

– Будьте добры, Варвара, отрезать мне кусочек чёрного хлеба.

Подумала и прибавила:

– Большой кусочек.

Кухарка отрезала.

– И будьте добры посолить, – попросила Кишмиш и завела глаза к небу.

Хлеб надо было съесть тут же, а то, пожалуй, в комнатах не поймут, в чём дело, и выйдут одни неприятности.



Хлеб оказался превкусным, и Кишмиш пожалела, что не спросила сразу два куска. Потом налила воды из-под крана в ковш и стала пить. Вошла горничная и ахнула:

– А я вот мамаше скажу, что вы сырую воду пьёте.

– Так она – эва, какой кусище хлеба с солью съела, – сказала кухарка. – Ну, оно и пьётся. Аппетит к росту.

Позвали к завтраку. Не идти нельзя. Решила идти, но ничего не есть и быть кроткой.

Была уха с пирожками. Кишмиш сидела и тупо смотрела на положенный ей пирожок.

– Чего же ты не ешь?

Она кротко улыбнулась в ответ и в третий раз сделала святое лицо – то, что приготовила перед зеркалом.

– Господи, что это с нею? – удивилась тётка. – Что за гримасы?

– Они перед самым завтраком во какой кусище чёрного хлеба съели, – донесла горничная, – и водой из-под крана запили.

– Кто тебе позволил ходить в кухню и есть хлеб? – сердито закричала мать. – И ты пила сырую воду?

Кишмиш подкатила глаза и смастерила окончательно святое лицо, с раздутыми ноздрями.

– Что это с ней?

– Это она меня передразнивает! – взвизгнула тётка и всхлипнула.

– Пошла вон, скверная девчонка! – сердито сказала мать. – Иди в детскую и сиди весь день одна.

– Хоть бы скорее отправили её в институт! – всхлипывала тётка. – Буквально все нервы. Все нервы.

* * *

Бедная Кишмиш!

Она так и осталась грешницей.


Приготовишка


Лизу, стриженую приготовишку, взяла к себе на масленицу из пансиона тётка.

Тётка была дальняя, малознакомая, но и то слава Богу. Лизины родители уехали на всю зиму за границу, так что очень-то в тётках разбираться не приходилось.

Жила тётка в старом доме-особняке, давно приговорённом на слом, с большими комнатами, в которых всё тряслось и звенело каждый раз, как проезжала по улице телега.

– Этот дом уже давно дрожит за своё существование! – сказала тётка.

И Лиза, замирая от страха и жалости, прислушивалась, как он дрожит.

У тётки жилось скучно. Приходили к ней только старые дамы и говорили всё про какого-то Сергея Эрастыча, у которого завелась жена с левой руки.

Лизу при этом высылали вон из комнаты.

– Лизочка, душа моя, закрой двери, а сама останься с той стороны.

А иногда и прямо:

– Ну-с, молодая девица, вам совершенно незачем слушать, о чём большие говорят.

«Большие» – магическое и таинственное слово, мука и зависть маленьких.

А потом, когда маленькие подрастают, они оглядываются с удивлением:

– Где эти «большие», эти могущественные и мудрые, знающие и охраняющие какую-то великую тайну? Где они, сговорившиеся и сплотившиеся против маленьких? И где их тайна в этой простой, обычной и ясной жизни?

У тётки было скучно.

– Тётя, у вас есть дети?

– У меня есть сын Коля. Он вечером придёт.

Лиза бродила по комнатам, слушала, как старый дом дрожит за своё существование, и ждала сына Колю.

Когда дамы засиживались у тётки слишком долго, Лиза подымалась по лесенке в девичью.

Там властвовала горничная Маша, тихо хандрила швея Клавдия, и прыгала канарейка в клетке над геранью, подпёртой лучинками.

Маша не любила, когда Лиза приходила в девичью.

– Нехорошо барышне с прислугами сидеть. Тётенька обидятся.

Лицо у Маши отёкшее, обрюзгшее, уши оттянуты огромными гранатовыми серьгами, падающими почти до плеч.

– Какие у вас красивые серьги! – говорила Лиза, чтобы переменить неприятный разговор.

– Это мне покойный барин подарил.

Лиза смотрит на серьги с лёгким отвращением. «И как ей не страшно от покойника брать!» Ей немножко жутко.

– Скажите, Маша, это он вам ночью принёс?

Маша вдруг неприятно краснеет и начинает трясти головой.

– Ночью?

Швея Клавдия щёлкает ногтем по натянутой нитке и говорит, поджимая губы:

– Стыдно барышням пустяки болтать. Вот Марья Петровна пойдут и тётеньке пожалятся.

Лиза вся съёживается и отходит к последнему окошку, где живёт канарейка.

Канарейка живёт хорошо и проводит время весело. То клюнет конопляные семечки, то брызнет водой, то почешет носик о кусочек извести. Жизнь кипит.

«И чего они все на меня сердятся?» – думает Лиза, глядя на канарейку.

Будь она дома, она бы заплакала, а здесь нельзя.

Поэтому она старается думать о чём-нибудь приятном.

Самая приятная мысль за все три дня, что она живёт у тётки, – это как она будет рассказывать в пансионе Кате Ивановой и Оле Лемерт про ананасное мороженое, которое в воскресенье подавали к обеду.

«Каждый вечер буду рассказывать. Пусть лопаются от зависти».

Подумала ещё о том, что вечером приедет «сын Коля» и будет с кем поиграть.

Канарейка уронила из клетки конопляное семечко, Лиза полезла под стул, достала его и съела.

Семечко оказалось очень вкусным. Тогда она вытащила боковой ящичек в клетке и, взяв щепотку конопли, убежала вниз.

У тётки опять сидели дамы, но Лизу не прогнали. Верно, уже успели переговорить про левую жену.



Потом пришёл какой-то лысый, бородатый господин и поцеловал у тётки руку.

– Тётя, – спросила Лиза шёпотом, – что это за старая обезьяна пришла?

Тётка обиженно поджала губы:

– Это, Лизочка, не старая обезьяна. Это мой сын Коля.

Лиза сначала подумала, что тётка шутит, и хотя шутка показалась ей не весёлой, она всё-таки из вежливости засмеялась. Но тётка посмотрела на неё очень строго, и она вся съёжилась.

Пробралась тихонько в девичью, к канарейке.

Но в девичьей было тихо и сумеречно. Маша ушла. За печкой, сложив руки, вся прямая и плоская, тихо хандрила швея Клавдия.

В клетке тоже было тихо. Канарейка свернулась комочком, стала серая и невидная.

В углу, у иконы с розовым куличным цветком, чуть мигала зелёная лампадка.

Лиза вспомнила о покойнике, который по ночам носит подарки, и тревожно затосковала.

Швея, не шевелясь, сказала гнусавым голосом:

– Сумерничать пришли, барышня? А? Сумерничать? А?

Лиза, не отвечая, вышла из комнаты.

«Уж не убила ли швея канарейку, что она такая тихая?»

За обедом сидел «сын Коля», и всё было невкусное, а на пирожное подали компот, как в пансионе, так что и подруг подразнить нечем будет.

После обеда Маша повезла Лизу в пансион.

Ехали в карете, пахнувшей кожей и тёткиными духами. Окошки дребезжали тревожно и печально.

Лиза забилась в уголок, думала про канарейку, как той хорошо живётся днём над кудрявой геранью, подпёртой лучинками.

Думала, что скажет ей классная дама, ведьма Марья Антоновна, думала о том, что не переписала заданного урока, и губы у неё делались горькими от тоски и страха.

«Может быть, нехорошо, что я взяла у канарейки ее зёрнышки? Может быть, она без ужина спать легла?»

Не хотелось об этом думать.

«Вырасту большая, выйду замуж и скажу мужу: «Пожалуйста, муж, дайте мне много денег». Муж даст денег, я сейчас же куплю целый воз зёрнышек и отвезу канарейке, чтоб ей на всю старость хватило».

Карета завернула в знакомые ворота.

Лиза тихо захныкала – так тревожно сжалось сердце.

Приготовишки уже укладывались спать, и Лизу отправили прямо в дортуар.

Разговаривать в дортуаре было запрещено, и Лиза молча стала раздеваться. Одеяло на соседней кровати тихо зашевелилось, повернулась тёмная стриженая голова с хохолком на темени.

– Катя Иванова! – вся встрепенулась радостью Лиза. – Катя Иванова.

Она даже порозовела, так весело стало. Сейчас Катя Иванова удивится и позавидует.

– Катя Иванова! У тёти было ананасное мороженое! Чу́дное!

Катя молчала, только глаза блестели, как две пуговицы.

– Понимаешь, ананасное. Ты небось никогда не ела! Из настоящего ананаса!

Стриженая голова приподнялась, блеснули острые зубки, и хохолок взъерошился.

– Всё-то ты врёшь, дурища!