…Я видел, что происходят факты, доказывающие существование враждебных, для человеческой жизни гибельных обстоятельств, и эти гибельные силы сокрушают избранных, возвышенных людей. Я решил не сдаваться, потому что чувствовал в себе нечто такое, чего не могло быть во внешних силах природы и в нашей судьбе, – я чувствовал свою особенность человека.
Часть III. В прекрасном и яростном мире
Глава 14. Наблюдения издали и поспешно
От нуля до бесконечности
Мы проходим все по Вечности.
С бесконечности и до нуля
Мы проходим её, тру-ля-ля!
Небо было с овчинку, даже с кулачок – звездное небо в Шаре. По мере подъема оно разрасталось, оттесняло в стороны тьму – или это сами наблюдатели уменьшались в высотах НПВ? – но все равно оставалось обозримым для взгляда. Как облако. Только «мерцания» там становились ярче.
Кабина подрагивала на неровно вытравливаемых канатах. Внизу они раскручивались с барабанов лебедок с бешеной скоростью, но здесь ее съедало ускорение времени; последним сотню метров они едва ползли. Только на приборном щите в окошечке цифрового индикатора выскакивали все более впечатляющие числа: 100 000, 500 000, 800 000 – затем пошли со степенями: 106,3х106… На предельной высоте ускорение времени составило 1,1x107 – время текло в 11 миллионов раз быстрее. За микросекунду Земли (за такое время электронный луч на экране телевизора вычерчивает половину строки развертки) здесь можно было раскурить сигарету и пару раз со вкусом затянуться дымком.
Корнев сидел в правом пилотном кресле возле пульта управления. Любарский находился в центре, в жестко связанной с телескопом люльке. Валерьян Вениаминович полулежал в левом кресле напротив экранов. Они не впервые поднимались к ядру Шара с той памятной ночи на 9 апреля – как втроем, так и в иных сочетаниях: Корнев – Любарский – Буров и Васюк-Басистов, Любарский – Буров – Мендельзон, Пец – Любарский – Люся Малюта… Варфоломей Дормидонтович был теперь не заезжий астрофизик, а руководитель лаборатории исследований MB; она, потеснив гостиницу-профилакторий и иные службы, развернула работы наверху, в самом «наконечнике». Все сотрудники новой лаборатории избегали расшифровывать предмет своих исследований – видимо, чтобы не пугать других и себя. MB и MB. Другие исследуют полупроводники или рентгеновские спектры, а они вот MB – Меняющуюся Вселенную.
…В эти дни с Валерьяном Вениаминовичем иногда случались приступы отрешенности. Слушал ли он сетования Альтера Абрамовича по проблемам снабжения, доклад ли Бугаева о грузопотоке или еще чей-то о чем-то – и вдруг переставал воспринимать, видел только лицо с шевелящимися губами. Накатывало: «А там сейчас рождаются и умирают Галактики, вспыхивают и на лету гаснут звезды!..» И подъезжая утром к своему НИИ, он новыми глазами смотрел на Шар, на купол экранной сети над ним: это Вселенная разбила шатер подле Катагани, Меняющаяся Вселенная!
Когда на следующее утро после их рискованного подъема к ядру (по ночному времени не нашли никого, кто бы подстраховал их на крыше у лебедок) Пец на НТСе в новом зале координатора сообщил о своих с Варфоломеем Дормидонтовичем выводах о природе «мерцаний» (постеснявшись назвать открытием то, что месяцы маячило перед глазами), а равно и о вытекающих отсюда новых представлениях о размерах и структуре Шара, – что-то пошатнулось в умах всех, дрогнуло. Мышиной возней на задворках Вселенной показалась всем их хлопотная ответственная деятельность. Минуты две командиры башни молчали.
– А что? – молвил Толюня с еще более удлинившимся от восторженного удивления лицом. – К тому шло!
Корнев хлопнул ладонями по бортам кожаного кресла, звучно, со вкусом рассмеялся. Все посмотрели на него.
– А мы-то, Анатолий Андреич, мы-то – прожекторами туда светили! Это чтобы звезды получше разглядеть, а!
– Лазерами собирались, – добавил тот.
– Ну, Борис Борисыч, поздравляю, – столь же весело обратился главный инженер к Мендельзону, дымившему первой в этот день сигарой, – вы оказались на сто процентов правы. Да что – на миллион процентов! Там не одно тело, там их навалом: и звезд, и планет, и чего хотите. Не вижу энтузиазма на вашем лице!
А Бор Борыч и не испытывал энтузиазма. Даже напротив, его лицо как-то сразу одрябло; оно если и напоминало сейчас черчиллевское, то никак не времен Антанты, а скорее – окончания второй мировой войны, когда сэр Уинстон проиграл на выборах. Какие поздравления, какой энтузиазм – дураку понятно, что концепция «массивного тела» в ядре (под которую была подогнана работа отдела, опубликованы статьи, прочтен доклад на конференции) лопнула мыльным пузырем.
– Мм… – Мендельзон вынул сигару изо рта. – По-моему, все это пока еще… очень предположительно.
– Но до сих пор мы такого и не предполагали, – ошеломленно сказал Зискинд, почему-то взглянув вверх. – Н-да!..:
– А кстати, Александр Иванович, лазер-то, – перегнулся через стол к Корневу Приятель, – уже оплачен и отгружен из Сормова. Восемнадцать тысяч четыреста, чтоб вы мне все так были здоровеньки!
– Ничего, – откликнулся тот, – найдем применение. И – съехало.
Опало. Снова вспомнили о том, что еще не отгружено, не оплачено, не сделано… вернулись к текучке, на круги своя. Минута шока миновала. Подернулись дымкой нереальности неизмеримые дали в Шаре, где плескался и блистал мирами океан материи-действия. Первостепенной снова стала реальность связей, неотложная Реальность Здесь и Сейчас.
…Но все-таки всколыхнуло. Вечный оппозиционер Мендельзон поднялся с Васюком к ядру, поглядел в телескоп на «мерцания», потом явился к Пецу:
– Как хотите, Валерьян Вениаминович, но я в эти, с позволения сказать, Галактики не верю.
– А в учебниковые, из каталога Мессье – верите?
– В те верю.
– Вы их видели? Не фотографии с ретушью, а в натуре – в телескоп.
– Мм… не приходилось.
– Я видел. И поверьте, трудно согласиться, что эти отражаемые рефлекторами вихревые светлячки, а то и клочки светящейся ваты… поменьше, знаете, тех, что на спичку накручиваем в ухе почистить, – такие же, как и наше небо, скопления из многих миллиардов звезд.
– Допускаю. Но они – в большом небе. Во Вселенной. А здесь… как-то это выглядит игрушечно.
– Борис Борисович, а картину искажения гравитации, исходя из предположения, что в Шаре тысячи мегапарсек, вы рассчитали?
– Мм… еще нет.
– Так что же вы: верю, не верю, игрушечно! – рассердился директор. – У нас не божий храм. Извольте посчитать, если сойдется, то и спору конец.
Мендельзон удалился походкой сконфуженного бегемота. Он задал работу отделу. Три дня его сотрудники толклись в зоне с маятниковыми гравиметрами, уточняли картину искажений, мешали. Потом ринулись в выси – рассчитывать, строить графики. Как раз сегодня утром Бор Борыч принес Пецу отчет, положил на стол, молвил, пыхнув сигарой: «Вопрос остается открытым, Валерьян Вениаминович», – и удалился с тяжеловесной торжественностью.
Пец прочел – и не мог не умилиться. Нет, отчет был безукоризнен, содержал убедительные формулы и таблицы, пояснительные тексты и многомерные, сложенные гармошкой диаграммы. Но – над всем этим возвышалась фигура толстяка с сигарой и обрюзгшим лицом, коя молчаливо извещала: вот если бы я, Б. Б. Мендельзон, разделял идею, что в Шаре Галактики, то подкрепил бы ее данной проверкой, а поелику не разделяю – не обессудьте, Мендельзон применил для проверки метод последовательных приближений. Сначала он принял, что физический диаметр Шара составляет десять миллионов километров; реальные искажения поля тяготения оказались при этом на треть сильнее расчетных. Он увеличил предполагаемый поперечник до ста миллионов километров: расчет дал картину, лишь на три процента уступающую реальной. Он повысил диаметр Шара еще на порядок – и теория совпала с измерениями в пределах допустимой погрешности приборов. Все более крупные поперечники, вплоть до мегапарсек, укладывались в ту же погрешность. Вопрос оставался открытым, потому что искажения определялись переходным слоем, а не глубинами Шара.
– Все-таки Меняющаяся Вселенная название не из самых удачных, – сказал Пец. – Это мы впопыхах. Разве наша обычная Вселенная не меняется? Только что темп не тот.
– Ну… давайте: Быстро Меняющаяся Вселенная, – предложил Корнев. – БээМВэ.
– Марка немецких мотоциклов, – поморщился Валерьян Вениаминович.
– Событийная Вселенная, – подал голос Любарский, – эСВэ!
– Ага, это уже ближе! – поднял палец директор.
– Мерцающая Вселенная, – сказал Александр Иванович. – Тогда и название менять не надо: MB и MB.
Все трое негромко посмеялись.
Кабина замерла на предельной высоте. Корнев выключил ненужные приборы, их подсветки и индикаторы погасли, установилась полная темнота. И в ней они увидели, как «мерцания» над прозрачной крышей кабины расплываются, образуют в ядре сплошной колышущийся блеклый комок – и как он тускнеет, растворяется в ночи.
– Та-ак, – с досадой молвил Корнев, – прибыли к самой паузе…
Это было первое, что установили: существование неких Вселенских циклов. Пец, поклонник древнеиндийской философии, отождествил их с «кальпами», циклами миропроявления, Днями и Ночами первичного вселенского существа Брахмо (он же Брама и Брахман). При взгляде с крыши они следовали 10–12 раз в минуту – когда чаще, когда пореже. При этом яркие выразительные «мерцания» составляли малую долю цикла. В черных глубинах ядра (как правило, всякий раз на новом месте) зарождалось округлое голубоватое сияние; оно расширялось, охватывало изрядную часть ядра и одновременно накалялось; равномерный накал вдруг свертывался в ослепительные «вихринки», «штрихи» и «вибрионы» – в Галактики и звезды. Затем, посуществовав, все рассасывалось и исчезало во мраке паузы. На высоте, куда они забрались, она могла тянуться сотни часов.
– Придется пятиться, здесь не пересидим. Не отработано это у вас, – с неудовольствием заметил Валерьян Вениаминович.
– Есть, капитан! Виноват, капитан! Исправим, капитан! – по-боцмански рявкал Корнев, нажимая кнопки и щелкая тумблерами.
Александр Иванович, как ни странно, не ввязывался в дискуссии о природе «мерцаний». Во-первых, он давно раскусил Мендельзона – что для того выставление поперек всему своего мнения было способом самоутверждения, а в какой мере это способствовало истине и делу, Бор Борыча не волновало. Во-вторых, для самого Корнева вопрос не был открытым: с первых слов Пеца на совещании он уверился, что в Шаре именно Галактики и звезды, что там живет и дышит Вселенная – Вечность-Бесконечность!
Тогда он комментировал новость весело, со смехом. Но это был что называется видимый миру смех сквозь незримые ему слезы. В душе было холодное кипение. Не он, создавший аэростатную кабину и первым поднявшийся в ней к ядру, пришел к потрясающей расшифровке «мерцаний», даже не Толюня, не другие питомцы, а случайный астрофизик в компании с Пецем. Опять унавозил почву для других! «Занесся, самообольстился, почил на лаврах! – думал Александр Иванович, бледнея от гнева на себя. – Я, мол, такой-сякой значительный, кабинет имею, персональную машину, орден, секретарей… Значит, умный и все постиг. Куда к черту! Вот и получил. И перед глазами ведь было! Телескоп в кабине установил – чтобы экранную сеть за Шаром разглядеть. Не Вселенную, а проволочки за ней, мелкач распро…ный! – Думать так было чуть ли не физически больно, но он истязал себя дальше. – А ведь сам себе внушал – на пути из Овечьего после той грозы: насчет безграничной смелости мысли, которой только и можно познать и покорить Шар… помнишь, гнида, помнишь?! И, выходит, не хватило ни смелости, ни мысли, ни воображения. Ух, ты!..»
Словом, ушибла и его Меняющаяся Вселенная, она же Событийная и Мерцающая. С того дня серыми стали для Александра Ивановича еще недавно заполнявшие его душу проблемы башни в ядро Шара уносились его мысли и мечтания.
– Слушайте, – говорил он и на НТСах, и Пецу или другим руководителям, и в лаборатории MB (которая чем далее, тем больше становилась думающим клубом, куда каждый приносил суждения и идеи), – слушайте, но ведь Шар со всеми своими тысячами физических мегапарсеков внутри – все-таки шар. Компактное пространственное образование поперечником четыреста пятьдесят метров. Мы его уловили проволочными сетями, приволокли сюда, привязали канатами к трубам. Можем, если пожелаем, отвязать, таскать – как детки разноцветные пузыри на Первомай… Со всеми Вселенными, что в нем, понимаете?
– Так уж и можем, – возражал Зискинд или кто-то из архитекторов, – а башня?
– А что башня? Аккуратно поднять Шар вверх – она и не шелохнется. Останется стоять дура дурой. Она принадлежит Земле. А Галактика в ядре принадлежит Шару. А он принадлежит нам!
– Ты куда гнешь, скажи прямо? – не выдерживал Васюк-Басистов или кто-то еще.
– А туда и гну, Толюнчик (или Буров, Бармалеич, т. п.), что раз мы по-настоящему открыли Шар, надо по-настоящему его и осваивать. Ускоренное строительство, всякие испытания и проекты в НПВ – семечки, пройденный этап. Этим мы доказали, что в неоднородном пространстве-времени работать и жить можно… в чем, кстати, никто особенно и не сомневался. Теперь надо внедряться в Шар!
– Как? – вопрошали. – Запускать в него спутники? Космонавтов?
– Здесь картина тяготения неблагоприятная для запусков, – замечал Мендельзон или кто-то из его отдела. – Запустить, собственно, не штука, только обратно не вернется.
– О чем вы говорите, товарищи? – тревожно озирал всех Альтер Абрамович. – Надо заказывать космодромное оборудование? Пусковые ракеты? Космические корабли «Союз» и орбитальные станции «Салют»? Вы это всерьез?…
– Действительно, о чем вы говорите! – широко раскидывал руки Корнев. – Видите, какое у вас ординарное мышление: в самый обрез для однородного пространства – да и то на рядовых должностях. Ракеты, спутники!.. У нас должен быть свой путь к звездам – к нашим звездам!
– Какой?! – вопрошали.
– Ну вот, пожалуйста! – Теперь Александр Иванович вскидывал руки и очи горе. – Да если бы я знал, то зачем тратил бы время на неинтересные разговоры с неинтересными людьми, домогался бы от вас проблесков мысли!.. Надо думать, искать и найти этот путь! А для этого и мне, и вам, и даже Валерьяну Вениаминовичу, который вот сидит молча, но, я уверен, глубоко взволнован своим вторым открытием Шара, – всем необходимо перестроить свое мышление. В том именно плане перестроить, что Шар – и чепуховина размером в полкилометра вместе с сетями и башней, и необъятный мир чередующихся во времени вселенных. Должно что-то открыться, должно, я чувствую!
Даже на деловитых НТСах после пламенных речей главного все затихали. Но – шли сообщения с уровней, звонки извне, на экранах разворачивались ситуации, требующие вмешательства и решений – башня брала свое, жизнь брала свое.
Думали, делали… Отличился главприборист Буров, тот нерадивый в обеспечении НВП специальный аппаратурой завлаб – молодой, толстощекий и скуластый. Его романтическую душу не могли увлечь поделки ради экономии бетона, погонных метров сварочного шва или его оптимизации, блошиных скачков вертолетов около башни. И только когда добрались до звезд, когда он сам поднялся в кабине и узрел голубые вселенские штормы, вихри и звездные вибрионы – душа его пробудилась, проблема видения в неоднородной вселенной встала перед ним в полный рост. «Потрясно, фартово и лажа, – заявил он на современном языке, вернувшись на крышу. – Только это, ребята, все бодяга. Вы видите не то. Видеть – вообще проблема из проблем. Даже на обычный мир мы не столько смотрим, сколько подсматриваем в спектральную щелочку для волн от 0,4 до 0,8 микрона. А здесь у вас и в эту щелочку попадают, вы меня извините, радиосигналы. Ваши штрихи и вихрики – радиозвезды и радиоГалактики. Не спорю, внутри их могут быть вещественные звезды и туманности, но их надо уметь обнаружить. Пока что их свет смещен в диапазон жесткого ультрафиолета. Не надо рыдать – я с вами, я за вас, я вам помогу».
И помог, построил электронно-оптический преобразователь: спектральная щель расширилась, смотреть через нее в Меняющуюся Вселенную стало интересней. На этом деятельный приборист не остановился, толкнул девиз: «Свет мало видеть – свет надо еще и слышать!» – и сочинил акустический комбайн, который превращал электромагнитные волны из MB в звуки разной силы и тона. В этот подъем Корнев намеревался его опробовать.
Но все равно – все это было не то, не то, не то…
Кабина опустилась до уровня 15000. Переждали Вселенскую паузу (Ночь Брахмы в терминологии древних индусов) – шесть минут по времени кабины, четыре секунды крыши, сотые доли секунды Земли, несчитанные миллиарды лет в MB. Когда в ядре снова голубовато замельтешило, тронулись помалу вверх. «Мерцания» множились, крупнели, приобретали выразительность и накал. Впечатление было такое, что не только кабину с наблюдателями несет к ним, но и сами первичные комковатые туманности мощное движение объема ядра, вселенский выдох полной грудью, раздувает во все стороны, выносит сюда и закручивает в вихри разных размеров и вида, а их друг около друга.
– Поток и турбуленция в нем – вот что это такое, – молвил внезапно Любарский. – Галактические и звездные вихри – будто водоворотики на реке в половодье.
Варфоломей Дормидонтович еще не знал, что высказал догадку, которая определит образное понимание ими космических (не только в Шаре) процессов и которую они будут плодотворно развивать. Так, сказалось. Он произнес, другие запомнили, никто не отозвался: лица троих, освещенные светом рождающейся в Шаре Вселенной, были обращены вверх.
«…Не образумлюсь, виноват!» – эти слова Чацкого постоянно вертелись в уме доцента. Человек приехал на конференцию – не выступать даже, послушать других. Зашел почаевничать к давнему знакомцу. Увидел фотоснимки – и жизнь его переменилась. А жизнь была установившаяся, добротная, да и сам человек был не из тех двуногих бобиков, кои стремглав мчат на первый свист фортуны. Даже в лекциях Варфоломей Дормидонтович всегда держался основательного, несколько консервативного тона, излагал студентам устоявшиеся теории и хорошо проверенные факты астрофизики, а к модным новинкам типа квазаров-пульсаров, гравитационных коллапсов и «черных дыр» относился сдержанно.
И вот – все полетело кувырком. Его и здесь именовали доцентом (Корнев – так вообще как угодно, только не по имени-отчеству. «Жизнь коротка, – объяснил он, – ее надо экономить. Хватит с меня Валерьяна Вениаминовича и Вениамин Валерьяновича!») – а таковым он, вероятно, уже не был. Среди семестра отказаться от чтения курса на трех потоках, бросить университет – и не по-хорошему, с выдумыванием уважительных причин, а прямо: телеграмма ректору об уходе – такие вещи даром не проходят. На его имя в НИИ НПВ прибыл пакет с увещевательным письмом декана и копией направленного в ВАК ходатайства Ученого совета СГУ о лишения к.ф.-м.н. В. Д. Любарского ученого звания доцента.
И жене в телефонном разговоре ничего не смог растолковать. Здесь приютился у Пеца («Ради бога, Варфоломей Дормидонтович, хоть и надолго, Юлия Алексеевна тоже будет рада!»). Впрочем, время, проводимое им – как и Пецем, Корневым, другими сотрудниками, вне башни было настолько незначительным, что не имело большого значения, где и как его скоротать.
И в лаборатории было трудно. Работали на энтузиазме, себя не жалели – а добиться от человека, работающего на энтузиазме, чтобы он аккуратно или хоть разборчиво делал записи в журнале наблюдений, а в конце рабочего дня чехлил приборы и прибирал свое место, куда труднее, чем от работающего ради хлеба насущного. Да и характер был не командирский: когда после душевных колебаний делал замечание – в деликатной форме и неуверенным голосом, то ребятушки, закаленные общением с Корневым, чуяли слабину и заводили:
– Бармалеич-то наш – ух, грозен!
– Свире-еп! – подхватывал другой.
– Лю-т! – включался третий. – Ууу-у!..
Так что у самого Любарского продольные морщины на лице неудержимо выгибались скобками: «Ну, ладно, ладно…»
Но все это было неважно – так, преджизнь. Самая жизнь для Варфоломея Дормидонтовича начиналась здесь, в кабине на предельной высоте. Именно благодаря проведенным в MB часам он пребывал все дни в не по возрасту восторженном, поэтическом состоянии духа. Потому что он видел.
…Человеческое познание развивается от малого к большому. В пространстве оно идет от знания своей местности к познанию материка, океанов вокруг, всей планеты; от нее – к познанию планетной системы, ближних звезд, Галактики, множества других Галактик и всей обозримой в телескопы части мира – МетаГалактики. Во времени познание идет от эпизодов личной жизни к осмыслению человеческого существования в целом, к познанию жизни народов, возникновения, расцвета и исчезновения государств и цивилизаций; далее к представлению о геологических эрах в истории Земли, о возникновении жизни и, наконец, к представлению об образовании, существовании и возможном в будущем конце нашей планеты и других миров – до чего мы еще не дозрели. При этом если в пространстве мы наблюдаем – или, по крайней мере, можем наблюдать – любые крупные и далекие объекты, то во времени все интервалы событий, выходящие за рамки человеческой жизни (или, самое большее, исторической памяти человечества) существуют для нас чисто умозрительно. Большой мир для нас как бы застыл, колышется-меняется лишь в некоторых подробностях, вроде смены сезонов.
И теперь им открылся противоположный путь познания, от большого к малому. И начинался он с такого Большого, что в нем даже Галактики – и не мгновенные, видимые нами обычно пространственные образы их, а Галактики-события во всей их богатой многомиллиарднолетней жизни – чиркают по пространству, как спички по коробку. Исследователи находились в самом начале, до подробностей предстояло долго добираться; однако для них сейчас стало различимым неразличимое, обозримым необозримое – мировой процесс в целом. И ясно стало, что именно в нем, в Большом и Едином, а не в мелких причинно-следственных цепочках с многими «потому что» и «так как», – заключена главная простая причина Бытия всего, от миров до людей и до атомов. Настолько главная и настолько простая, что постигалась она более чувством ошеломляющего откровения, перехватом дыхания и мурашками по коже, нежели умом, в словах-понятиях.
Но и постигать MB только подсознанием, чувствами, ноздрей – без рационального мышления – Варфоломей Дормидонтович тоже не был согласен; без этого он не чувствовал бы себя человеком. «Обычно для нас объекты Вселенной, от астероидов и планет до Галактик… – подступался он мыслью, – ну, вроде как для дикаря, нашедшего будильник, его детали: шестеренки, зубчики, оси, пружинки. К чему они? Часы стоят – ничего не поймешь. Тряхнул – пошли. Время дикарь все равно определить не сумеет, но все-таки поймет, что перед ним цельный механизм. Так и мы. Впервые увидели, что Вселенная реально четырехмерна, время ее – поток материи, и главное в нем – не тела, а события. Всплески и круговерти времени…»
Однако и в рациональном выражении новые знания из MB оказывались настолько выше, значительней всего, что астрофизик Любарский знал прежде (да и еще вдалбливал это другим), что… короче, пренебрежением прошлой жизнью и нормальным устройством в нынешней Варфоломей Дормидонтович как бы отмежевывался от прежнего себя. Монахи в подобных случаях меняют имя; но в миру, из-за милиции и прописки, это не так просто.
Вернулись на предельную высоту. Над головами, над кабиной набирал масштабы и накал объемный Вселенский шторм: голубое клубление, волнение, вихрение. Взгляд с трудом проникал за внешние его колыхания, они застили яркую область в глубине, откуда все и распространялось. Корнев включил буровский преобразователь. Экраны – вереницей слева направо – дали картины Шторма в ближнем ультрафиолете, в дальнем, в мягких и средних рентгеновских лучах. Образы были скупее, но отчетливее, выделялось самое выразительное: огненно переливающиеся вихревые воронки, искрящиеся эллиптические кольца с зыбкими сферами внутри, древовидно растекающиеся или наоборот, стекающиеся – с турбулентным кипением внутри – многоцветно светящиеся потоки.
– Виктор Федорович Буров был прав, – сказал Любарский, – видимые глазу клубы и волны ничто, волнение почти пустого пространства, разреженного газа – чуть теплее абсолютного нуля. Вещественные скопления светят нам в жестком ультрафиолете, а то и в рентгене.
– Уже есть что-то? – спросил Пец. Астрофизик приложился к окуляру телескопа, повертел ручками поиска. Но нет, в рефлекторе все забивал голубой туман.
– Рано еще, Валерьян Вениаминович.
Корнев тем временем запустил свето-звуковой преобразователь Бурова. Из четырех динамиков, расположенных с расчетом на стереоэффект, на них сверху хлынула «музыка сфер»: плеск и рокот, перекатывающиеся над головами вместе с волнами яркости, неровное шипение, гулы, какие-то короткие трески… Теперь полностью, для глаз и ушей, бушевал в Меняющейся Вселенной творящий миры Шторм.
Фаза «мерцаний» и в этом цикле близилась к максимуму выразительности: пространство очистилось от тумана, вихри и комковатые всплески разделились большими полями темноты; сами стали компактнее и ярче. Некоторые вихрики Дыхание Ядра вышвыривало к нижнему краю, сюда, к ним: они стремительно нарастали в размерах, в динамиках все покрывал звук, похожий на вой пикирующего самолета. Когда же в галактической круговерти возникали слепящие яркие игольчатые штрихи, то в динамиках от них слышались множественные «пи-у!.. пи-у!..» скрипичных тонов. Так звучали звезды.
И чем ближе подступал Цикл миропроявления к своей выразительной кульминации, тем явственнее в динамиках хаотические шумы и рокот-грохот оттесняла – даже вытесняла – какая-то немыслимо сложная, для тысяч симфонических оркестров сразу, тонкая и прекрасная музыка.
Опять у Варфоломея Дормидонтовича немели щеки, гуляли по коже мурашки, а губы сами шептали: –
«…Моих ушей коснулся он –
И их наполнил шум и звон.
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье…»
Вот оно – неба-то содроганье! Ай да Пушкин, ай сукин сын, молодец – еще в те времена проник!.. Потому что нет во Вселенной ни радиоГалактик, ни зримых, ни звезд, ни планет – то есть наличествуют и они, но как детали, мелкие подробности. А главное – движения-действия Единого. В нем гармония – и познание ее, когда удается прикоснуться. Чаще это дается поэтам и композиторам – но вот и я «внял неба содроганье». Хорошо!
Первым не выдержал Пец.
– Э, нет, – сказал он, – так работать нельзя. Александр Иванович, выключите, пожалуйста.
Корнев щелкнул тумблером преобразователя Бурова. Мир онемел – и будто несколько отдалился от кабины.
– Все это эффектно и впечатляет, – сухо продолжал директор, – но двигаться в эту сторону, полагаю, не стоит. И без «музыки сфер» обстановка располагает к самогипнозу и обалдению. Мы академические исследователи, давайте помнить об этом. Наука под ритмы и завывания не делается. Давайте выполнять намеченную программу наблюдений. Пункт первый – поиск объектов для съемки. Приступайте, пожалуйста.
У Любарского нашлось бы что возразить Пецу в защиту эмоций, познания мира посредством их – поэтического, художественного, музыкального. Да и Корневу не понравилось распоряжение директора. Но было не до споров: обстановка близка к боевой, Пец – командир.
– Есть, капитан! – только и выразил свое отношение Александр Иванович, включил систему слежения.
Варфоломей же Дормидонтович и вовсе без слов влип в окуляр телескопа: теперь он был глаз высшей квалификации. Работа пошла. Главный инженер по экранам рентгеновского диапазона обнаруживал перспективные «мерцания», подгонял к ним перекрестие искателя; моторчики привода, завывая на повышенных оборотах, поворачивали белый ствол телескопа с пришпиленным к нему астрофизиком, пока тот не произносил: «Нет, не то. Далеко, неразборчиво. Ищите еще!» Кабину слегка покачивало. Корнев нашаривал в ядре новое ближнее «мерцание».
– Вас не укачало, доцент? – сердито спросил он минут через двадцать.
Наконец Любарский сказал сдавленным голосом: «Ага, есть. Вроде годится. Веду!» Александр Иванович запустил видеокамеру.
Эту запись потом просматривали много раз – краткую, на девятьсот кадров, историю о том, как в глубине ядра рождаются, живут и умирают миры. Без телескопа это выглядело малым световым вихриком, рассеченным перекрестием на четыре дольки: объектив выделил центральную часть его: бурлящий ком, в котором клубились, меняли формы, делаясь все четче и выразительней, светлые струи. Из самых ярких (остальные расплылись в ничто) свились волокна около колышущихся сгустков. В некоторых выделился сияющий овал-центр. Прочие волокна завились вокруг него рукавами. Так образовалось дозвездное тело Галактики. И – в какой-то трудноуловимый миг размытое туманное свечение в ядре ее и в серединах рукавов начало свертываться в яркие игольчатые штрихи, разделенные тьмой. Это образовались и набирали накал звезды!
«Миг творения! – упивался зрелищем Любарский; сейчас и без динамиков в его душе звучал орган, какие-то хоры вели мелодии без слов. – Поток и турбуленция, звезды – турбулентные ядра в струях материи-действия. Творенция-турбуленция, ха!.. Как просто. Но нет, не так все просто: эта искрящаяся гармоничная четкость, избыточная первичная живость – ведь в потоках жидкости картины турбуленции слабее, размытее, хаотичнее. Да, первичная избыточность – вот слово. От избытка действия возникают миры!»
Звезды-штрихи высасывают туманное свечение окрест. Теперь весь быстро вращающийся вихрь состоит из них. Ядро Галактики набухает голубым вибрирующим светом. Рукава загибаются около него все более полого, касательно – и вот сомкнулись в сверкающий эллипс. Звездные штрихи меняют оттенки и яркость – эти переливы распространяются по эллиптической Галактике согласованной дрожью. Видно: она целое, главный образ Вселенной.
Что-то ослабело, спало в пространстве – галактический эллипс опять раскручивается в вихрь. Рукава его расходятся, раскидывают во вращении своем звездные ошметья – в них по краям тела Галактики звездные пунктиры накаляются, вспыхивают сверхновыми, а те расплываются в туманные блики. Они сливаются в волокна и струи теряющей выразительные формы субстанции. Процесс захватывает центральные области – все прощально вспыхивает, тает, растворяется во тьме.
Галактика жила восемнадцать секунд. Звезды в ней – от четырех до четырнадцати секунд.
А в двух соседних с ней вихрях звезды так и не возникли: эти вселенские образы прожили свой многомиллиарднолетний век круговертями сверкающего тумана.
Вверху воцарилась Ночь. Кабина возвращалась вниз.
– Все, как у нас, – задумчиво молвил Любарский, отстегиваясь от кресла-люльки.
Пец вопросительно глянул на него.
– Я о тех двух соседних, – пояснил доцент. – В обычном небе из многих миллионов наблюдаемых галактических туманностей только десятка два на снимках расщепляются на звезды. Мы объясняем это так, что те, в которых звезд не различаем, слишком далеки. Но после увиденного здесь я склонен подозревать, что и в тех Галактиках – если не во всех, то во многих – звезд нет. Мы полагаем звезды главными образами Вселенной потому, что считаем главным проявлением материи вещество. Но теперь мы видим, что это не так.
– Крамольный вы, однако, человек, Бармалеич! – молвил Корнев.
– Здесь станешь…
Кабина, колыхая аэростатами, ползла вниз. Вселенная в ядре Шара съеживалась, тускнела. Говорить не хотелось. Под стать увиденному были бы слова и фразы, доступные гениям, их испепеляющие сердца глаголы. Откуда взять такие им – обыкновенным, поистрепавшим речь в быту, на лекциях и совещаниях? Но и отмалчиваться не стоило: заниматься-то этим делом им, уж какие есть.
– Смешение и разделение, – задумчиво сказал Пец, – разделение и смешение. Два акта в вечной драме материи-действия. Разделение – выделение образов из однородного… то есть для нас пустого – пространства. Выделившееся усиливает выразительность свою: четкость границ, яркость, плотность… Так до максимума, за которым начинается спад, смешение, распад, растворение в однородной среде. Возвращение в небытие – если нашу жизнь считать бытием… У этих процессов много подробностей, маскирующих суть, но она всюду одна: разделение – смешение. Все, что имеет начало, имеет и конец. Одно без другого не бывает.
Снова замолчали. Корнев хмыкнул, подоил нос:
– Бармалеич, прокамлайте теперь вы что-нибудь.
– Если позволите, Саша, я продолжу вместо него, – мягко и в то же время как-то величественно произнес директор. – Варфоломей Дормидонтович уже «прокамлал»: сказал слова, которые, хоть их и было всего три, перевешивают все, что мы с вами сказали и скажем: «Поток и турбуленция в нем». Вы, безусловно, герой дня сегодня, Варфоломей Дормидонтович, поздравляю вас. Это многообещающая идея, и даю вам задание исследовать ее. Там есть четкий критерий Рейнольдса для начала бурления – выжмите из него все. Доклад через пять дней. Но пока вы не погрузились в гидродинамику, подкину вам еще информацию. В стихах. Вот первая:
При наступлении Дня из непроявленного все проявленное возникает,
При наступлении Ночи оно исчезает в том, что непроявленным именуют.
Имеется в виду День Брамы и Ночь Брамы, стадии в цикле миропроявления. Вторая:
Вначале существа не проявляются. Они проявляются в середине.
И растворяются они в исходе…
Обе цитаты из «Бхагаватгиты», «Божественной песни» в древнеиндийском эпосе «Махабхарата». Ему более трех тысяч лет. «Существа» – в смысле «все сущее».
– Вы хотите сказать, – оживился астрофизик, – что этими словами описано миропроявление как вскипание турбуленции в потоке материи-времени?
– …И даже в соответствии с критерием Рейнольдса, Варфоломей Дормидонтович! Ведь и по нему турбуленция возникает в потоках не сразу, а когда они наберут напор и скорость. В какой-то из предшествующих цивилизаций это понимали.
– Занятно.
Корнев только переводил глаза с одного на другого. Наконец не выдержал:
– Ну, наговорили!.. Нет, граждане, как хотите, но я с вами сюда больше подниматься не буду. Это ж потом не уснешь. И вещества – то есть тела, то есть мы с вами! – ничего во вселенских процессах не значат, и вообще существует только мировое пространство да смешение-разделение в виде турбуленции… Ну и ну!
Варфоломей Дормидонтович поглядел на главного инженера – кажется, первый и последний раз в жизни – с сожалением и превосходством:
– А слабенек, оказывается, наш главный на философскую мысль, жидковат. Чем вы, собственно, огорчены и недовольны?
– Послушайте! – В глазах Александра Ивановича действительно были возмущение и растерянность. – Но если все так страшно просто… ведь это же и просто страшно!
Для зевак (коих всегда много толпилось около зоны) многочасовое путешествие троих исследователей к ядру выглядело так: колечко голубовато-белых баллонов с рафинадно блестящей пирамидкой внутри скакнуло к темной сердцевине Шара, ринулось вниз, повисло на миг между тьмой и башней, опять рванулось вверх – и почти сразу шлепнулось на «наконечник», на крышу башни. «Ух, черт! – подумал не один. – Авария! Никто, поди, и не уцелел…»
Для Васюка-Басистова и Германа Ивановича, дежуривших на крыше, впечатление было не столь сильным, хотя первый откат кабины и зависание ее посредине их обеспокоили. Тем приятней им было увидеть выпрыгнувшего из пирамидки, едва она коснулась крыши, Корнева и затем приставить лесенку для директора и Любарского.
– Ну, – сказал главный инженер, беря сигарету из протянутой Толюней пачки и прикуривая ее от протянутой механиком зажигалки, – вот ты, Ястреб точной механики, технический Кондор, Орел смекалки, работающий от идеи… – Тот от комплиментов скалил стальные зубы, щурил калмыковатые глаза. – Давай как обычно: не надо чертежей, скажите, что эта хреновина должна делать. Сообщаю: она должна приближаться к ядру и входить в него. Желательно, не отрываясь от башни.
– Так вот же кабина и аэростаты, Александр Ива… – указал на сооружение механик. – Вместе строили. Вы же только оттуда, что вам еще?
– Мы не оттуда, мы с высоты два километра, на какой еще держат баллоны. А далее – пустота, космос, звезды, Галактики. Вот к ним бы и надо!
– Какие звезды, ну что вы такое говорите! – Герман Иванович обиделся, не понимая, чего это главный вздумал над ними шутить. – Светлячки, мерцания – разве ж звезды такие! Что я, звезд не видел!
– Ну вот, не верит… – Александр Иванович повернулся к Васюку. – А ты, Толюнчик, веришь?
– Верю, – флегматично отозвался тот.
– Так ну?..
– Идею надо.
Корнев махнул рукой и направился к люку, размышляя, что вот есть в его распоряжении и разнообразнейшая техника, и средства, и умелые работники, и неограниченное время, которое тоже деньги… а без идеи все это выглядит так, что лучше бы ничего не было! Он испытывал сейчас что-то подобное мукам неразделенной любви.
И Валерьян Вениаминович спустился вниз, в прозу. В приемной Нина Николаевна вручила ему стопку листов с типографским текстом:
– Верстка вашей статьи для сборника, просят скорее вычитать и вернуть.
– Это уж как водится, – буркнул директор, забирая бумаги.
В кабинете он разложил листы на столе, вооружился ручкой, начал читать. Это был его доклад на конференции, состоявшейся страшно давно, будто в другую геологическую эру – еще до открытия MB. «Что ж, кое-что придется исправить», – подумал Пец. И – глаза его зацепились за последний абзац на последнем листе, за свои заключительные слова, произнесенные неделю назад перед большой аудиторией: «Неоднородное пространство-время в Шаре изучено нами еще не до конца. Не совсем ясен, например, закон уменьшения кванта h в глубинной области; соответственно шатки оценки ширины промежуточного слоя. Не в полном объеме исследовано еще и наблюдаемое в ядре Шара явление (по-видимому, атмосферно-ионизационной природы) „мерцаний“ – быстро меняющихся короткоживущих свечений вихревой и штриховой конфигураций. Познание вышеуказанных явлений и их закономерностей несомненно усилит наше понимание физики неоднородных пространств и обогатит практику».
Сначала у Валерьяна Вениаминовича запылали щеки. По мере чтения жар от них перекинулся на лоб, уши, подбородок, даже на шею. Скоро вся неприкрытая сединами часть головы приобрела отменный багрово-свекольный оттенок. Лишь один раз в жизни ему было так стыдно, как сейчас: в Самарканде, когда встретил Юлю в сквере – после развода… Со страниц собственной статьи на Пеца глянула самодовольная физиономия ученого-мещанина, физиономия, которую он так ненавидел и которой боялся у других: с лоском фальшивой эрудиции и снисходительного разумения всего. Положитесь, мол, на мой авторитет, граждане, я все знаю-понимаю… Ну, правда, некоторые незначительные вещи «не в полном объеме», «не до конца», «не совсем». Вот пока еще не разобрался с такой малостью, как «мерцания»… Но это все пустяки, граждане, третьестепенные детали в картине мира, которую я разумею и преподаю другим; будучи разгаданы, они займут надлежащее место в ней. Волноваться не из-за чего, граждане, ваше дело меня обеспечивать, возвышать и хорошо оплачивать.
Неприятно было обнаружить в себе самодовольную ограниченность человека, который, зная лишь чуть больше других, уверен и убеждает прочих, что постигнул все. «А ведь конспектировали многие…» – сатанея, подумал Пец.
Он собрал оттиски и, бормоча с яростью: «Подпустить! Подпустить!?» – разорвал их пополам, потом еще и еще.
Глава 15. Ода турбуленции и последний проект Зискинда
Наша дружба переросла в любовь, как социализм сейчас перерастает в коммунизм.
…Более трети века, с самого начала работы в фантастике, автора упрекают, что он излишне научен. Слишком обстоятельно излагает нужные для понимания проблемы сведения. Излишне добросовестен в обосновании идей. И так далее.
Само то, что добросовестным можно быть излишне, определенным образом характеризует нашу фантастику. Упреки участились в последние годы, когда жанр этот, как мухи зеркало, засидели гуманитарии. Вот уж у них-то ничего не бывает слишком, за исключением разве одного: вторичности.
Автор не однажды объяснялся на этот счет с редакторами и рецензентами. Сейчас считает нужным объясниться публично.
Представим себе дерево, скажем – клен. После созревания на нем семян, соткнутых семядольками двух лопастей, он при малейшем дуновении ветра рассеивает их; и летят, красиво вращаясь, тысячи, десятки тысяч пропеллерчиков – чем дальше, тем лучше. Подавляющая часть их падает на асфальт, на мусор, на камни – пропадает без толку. Несколько попадает и на благоприятную почву. Но чтобы здесь проросло деревцо, мало почвы – надо, чтобы и семя было хорошим, плодотворным.
А поскольку неясно, какой пропеллерчик куда упадет, надо, чтобы, все семена были плодотворны, несли заряд будущей жизни.
Заменим дерево автором (в компании с издателями, разумеется), многие тысячи семян тиражом его книги, почвы – равно и благоприятные, и неблагоприятные – читателями… Дальше должно быть ясно. Да, увы, в большинстве случаев мы сеем на камень. Читатели ждут от книг развлекухи, в крайнем случае – ответа на злободневные вопросы (т. н. «жизненной правды»), а иное не приемлют. Поэтому, если отвлечься от коммерции (а от нее надо отвлечься), книги выпускают большими тиражами – ради того единственного экземпляра, который попадет к читателю-почве; он примет новую идею, совпадающую с тем, что сам чувствовал и думал. Тогда она прорастет.
Для этого и бывают в книгах идеи-семена. Чем больше – тем лучше, чем обоснованней – тем лучше. Обоснование суть удобрение.
Знать бы того читателя, прямо ему и послал бы, а остальное можно и не издавать. Но как угадаешь? Вот и переводим леса на бумагу.
По одному читателю-почве на идею – и цивилизация будет продолжаться. Не станет таких читателей или не станет авторов с идеями – все под откос. Ни кино, ни телевидение, ни иные игры в гляделки книжный интимный механизм оплодотворения идеями не заменят.
…Автор это к тому, что излагаемые ниже размышления Варфоломея Дормидонтовича Любарского, на заданную Пецем тему, смесь гидродинамики и богоискательства, в сюжетную канву романа, в общем-то, не очень вплетаются. Их можно было бы и не давать. Даже, пожалуй, ловчее не давать, выигрышнее. Ну, подумаешь: объяснение тайн мироздания – сложно-простых недетективных тайн… что они супротив трупа в запертой изнутри комнате!
Но ради того единственного читателя – дадим. Прочие же все, если им этот раздел покажется скучным и трудным, могут пропустить его без ущерба для своего пищеварения.
(Но, кстати, о пищеварении и о других процессах нашего организма, кои идут когда хорошо, когда худо; да и не только о биологических.
Чтение и обдумывание некоторых мест «Оды турбуленции» – автор убедился в этом на опыте – помогает самоисцелению от недугов. Уравновешивает. Улучшает житейскую стратегию и тактику, сиречь поведение. Так что смотрите.)
Заметки В. Д. Любарского к докладу «Наблюдаемый мир как многоступенчатая турбуленция в потоках времени».
(Назначение заметок научное, но от одиночества и неуюта Варфоломей Дормидонтович заносил на эти листки и посторонние мысли, свое житейское.)
«Почему издревле любят слушать журчанье ручья? Какой смысл в этих меняющихся звуках, веселых и печальных, звонких и глухих, сложных и простых, повторяющихся и новых?… Наверное, тот, что ручей сообщает нам – полнее всех слов – главную истину о мире и о жизни. Имя этой истины – турбуленция.
…Кипенье струй, их сердцевин. Бурленье в „ядре потока“, как это именуют в гидродинамике. Множество струй и потоков во Вселенском океане материи-действия, кои сами порождены крупномасштабной турбуленцией и которые без кипения-бурления-вихрения в них и обнаружить невозможно».
Академические сведения о турбуленции (только сведения, наукой это не назовешь). Слово «turbulentia» по-латыни означает «бурный», «вихревой» (отсюда «турбина»), «беспорядочный». Большинство реальных потоков жидкости и газа, включая атмосферу, несут в себе турбулентную сердцевину; бывают турбулентны и целиком.
Переход ламинарного (плавного) потока субстанции, имеющей определенную вязкость µ, в турбулентный происходит при увеличении его скорости v или возрастании сечения S – то есть так или иначе при возрастании явления потока. Характеризуют переход знаменитым, уважаемым даже В. В. Пецем (а на мой взгляд все-таки изрядно дутым) критерием Рейнольдса, или числом Рейнольдса:
Re = vS /М = const.
Дутость его в том, что даже в экспериментальных потоках, текущих в трубах или каналах заданного сечения, эта величина далеко не «const», она меняется от двух до семидесяти тысяч. Было бы интересно, если бы моим коллегам-гидродинамикам с такой определенностью отвешивали и отмеривали то, что они покупают в магазинах!.. А для вольных потоков типа струй в реке, ветров в атмосфере или там Гольфстрима, Куросиво Re и вовсе неизвестно. Да и попробуй определи у таких потоков сечение или усредни их скорость.
Так что это не формула, а скорее образ: в потоке при некотором напоре и размерах возникает неустойчивость – бурление-волнение-вихрение. А когда поток ослабевает, все постепенно успокаивается, возвращается к плавности-однородности – в ламинар.
Еще не все. Для начала турбуленции (и для образа ее) важна инициирующая флюктуация – какое-то случайное событие-возмущение. Например, если кинуть в гладкий поток камешек, турбуленция начнется при Re=2300; если не кинуть – оттянется до Re=60 000. Если тот же камешек не кинуть, а осторожно внести, тоже затянется. Если камень крупный – за ним пойдут крупные волны, если маленький – мелкие, и т. п.
…Это можно наблюдать на водосливных плотинах: переваливает через бетонную стенку во всю ее ширь тугая, насквозь прозрачная зеленая полоса – а ударившись о поддон, сразу делается пенистой, шумной, серой, в зыби и водоворотах; совсем другая вода.
Или на берегу моря: идет красивая гладкая волна, а как коснулась галечного дна – запенилась, забурлила…
«Не образумлюсь, виноват». А виноват я в том же, что и Чацкий, смысле: горе от ума… Прибыло решение ВАКа о лишении меня по ходатайству СГУ звания доцента. И как быстро-то! Бумаги о присвоении мне такого звания лежали в комиссии целый год. А здесь в неполные две недели – чик! – и готово. А еще говорят, что в ВАКе сидят бюрократы.
Теперь я сам подскажу Александру Ивановичу, который любит именовать меня доцентом (подозреваю, что более под влиянием фильма «Джентльмены удачи»), уточнение: доцент-расстрига.
Но продолжим о турбуленции. Что существенного удается выжать-обобщить из всех источников? Какую квинтэссенцию?
…что полного математического описания турбулентных процессов нет и не предвидится: все они сложны, как… как сама природа. Теории описывают простенькие частные проявления турбуленции: гармонические волнения – нарастающие, убывающие, интерферирующие – и вихри.
О последних стоит подробнее:
– центральная часть, «ядро» вихря, вращается по закону твердого тела, как целое;
– за пределами ядра скорость вихря убывает пропорционально квадрату расстояния;
– вихревые трубки во взаимодействии завиваются друг около друга; тонкие, естественно, обвивают те, что толще, мощнее.
(Все это так и просится на аналогию с… но не спеши. Ничего, ничего, молчание!)
…что при всем богатстве образов турбуленция не есть хаос – сложные, но устойчиво повторяющиеся картины пульсаций, колебаний, вихрений.
При этом опять выпирают замечательные свойства турбулентного «ядра» в потоке:
– во-первых, при нарастании скорости потока «ядро» стягивается, уплотняется; картина бурлений в нем становится более упорядоченной, периодической; а при уменьшении напора наоборот – «ядро» разбухает, рыхлеет, расплывается;
– во-вторых, запас турбулентной энергии в «ядре» пропорционален квадрату скорости потока.
Это опять ассоциируется с… но молчание, молчание!
…что – и это, пожалуй, самое важное – крупномасштабная турбуленция многоступенчата, и энергия в ней распределяется также многоступенчато:
– наиболее крупные пульсации (волны-струи) получают энергию от несущего потока; когда напор и сечения в них достигают критерия Рейнольдса, то в этих струях возникают свои зоны турбуленции – то есть первичные струи-волны сами оказываются для них несущими ламинарными потоками, питают вторичные ядра и вихри бурления своей энергией;
– самые выразительные и крупные пульсации в этом волнении оказываются несущими гладкими потоками для еще меньших зон турбулентного кипения третьего порядка… и так далее;
– и все это древовидно ветвится во времени и пространстве, дробится на заметные образы в «однородной» среде – до некоего предела. До какого?!
…что, наконец, в информационном смысле взаимоотношения между потоком и турбуленцией таковы, как, например, между магнитной лентой памяти и записанной на ней информацией. А содержание информации, как я отмечал, зависит от вида первичных возмущений потока. Они подобны генам в актах зачатия.
Но последнего я, пожалуй, в докладе не скажу – побьют.
Турбуленция в живом, турбуленция посредством живого… управляемая турбуленция. Это тоже тема. Возьмем, к примеру, духовую музыку: если дуть в мундштук валторны (трубы, кларнета) слегка, без напряжения, – никакого звука не будет. Шипение, сипение – ламинар. А поднаддать дыханием да соответственно сжать губы, да нажать нужный клапан – и пошел музыкальный звук! Да-да: иначе сдвинуть губы, надавить иную клавишу – будет иной звук… но музыка пошла, прежде всего, потому, что превзойден критерий Рейнольдса. И все выпеваемые дыханием звуки-ноты инициированы определенной флюктуацией-затравкой: движением губ, клавишей, клапаном.
Да и не только духовая музыка, а смычковая: скрипки, виолончели, контрабасы! Если вести смычком по струнам легко и слабо, звука нет; так же, если струны слабо натянуты. Ускорил движение смычка, нажал на струны – полился чарующий звук…
Черт побери, а ведь и речь наша – турбуленция! Спокойное дыхание тихо, ибо ламинарно. Что мы говорим и как – это от инициирующих движений гортани и языка. Но сама речь, голос – от того, что дыхание перешло за критическое число Рейнольдса.
Какое, однако, богатое явление!
…Да и храп наш во сне, милостивые государи, от него же. Ведь не зря сей звук исторгается из носоглоток спящих не в начале выдоха, а самой сильной части его, при достаточном напоре.
Впрочем, это уже неуправляемая турбуленция.
Но главное – на размытость числа Re от 2000 до 60 000 не следует негодовать ни мне, ни теоретикам-гидродинамистам и аэродинамистам. Это дар божий для нас, в этой размытости содержатся все наши возможности управлять образами турбуленции. Вот так и получается вся «творенция-турбуленция». Не творение – великий созидательный акт, а именно творенция. Ничего особенного в ней нет.
21 апреля. Подъемы в MB, наблюдения MB становятся нашим бытом. Сегодня поднимались с Валерьяном Вениаминовичем. Наблюдали и сняли замечательное зрелище: разрушение Галактики от внедрения ее в переходный слой, в барьер неоднородностей. Она была спиральная, возникла в юго-восточной части Шара, развилась до звезд – и все время своей эволюции будто падала на нас. Было страшновато. В переходный слой Галактика внедрилась всем ядром – оно разорвалось на клочья звездных скоплений. Дождь звезд падал на нас, как праздничный фейерверк… Но в возросшей неоднородности пространства и они все размохрились в светящиеся кисточки, расплылись в туман, в ничто.
Картина уникальная: не просто кончина звездной системы в результате старения, ослабления напора ее времени-потока, а – катастрофическая гибель ее. Зрелище для богов, цепенящее душу. И снова я смотрел, будто подсматривал, задавал себе вопрос: имеем ли мы, смертные, право видеть это? Не приличней ли нам заблуждаться-самообольщаться, нежели познавать такие истины?
…Ибо мир сей велик и страшен. Он велик и прекрасен. Велик и добр. Велик и беспощаден. И его краса, ужасность, беспощадность и доброта пропорциональны его величию.
А оно – бесконечно.
Немного покалякали об этом с В. В. на спуске. Начали с академических выводов:
– что в неоднородном пространстве миры-цельности существовать не могут;
– что поэтому переходный слой надежно защищает нас от неожиданностей, например, от того, что из MB сюда выскочит звезда;
– и что в глубинах ядра микроквантовое пространство-время однородно…
Но потом съехали на лирику. Валерьян Вениаминович декламировал космогонический гимн из «Ригведы»: «Без дуновения само собой дышало Единое – великая тьма, сокрытая тьмою…» – и перебивал сам себя:
– Знали древние об этом первичном Дыхании Вселенной, порождающем миры и поглощающем их. А, Варфоломей Дормидонтович!..
Я тоже декламировал из Киплинга:
«И Тамплисон взглянул вперед
и увидал в ночи
Звезды, замученной в аду,
кровавые лучи.
И Тамплисон взглянул назад,
и увидал сквозь бред
Звезды, замученной в аду,
молочно-белый свет…»
А на мой вопрос-сомнение (вправе ли?) В. В. ответил вроде бы невпопад:
– Когда Будду спрашивали, конечен или бесконечен мир, – он вместо ответа погружался в созерцательное молчание. Это было красноречивее всех слов. Так и нам надо.
По существу верно. Величие мира – не тема для умствований. В словесах легко заблудиться. Делаем, что можем, вот и все.
Но как мы, двое пожилых и сложных, были близки там друг к другу! Поистине, подлинная близость возможна только перед ликом Вечности.
А с турбуленцией – и натягивать особенно не надо, искать детальные соответствия. После того, что мы увидели в MB, как все различимые образы («проявленное») возникают в стремительном полете из пустого пространства, а затем растворяются в нем же, – нам от этого процесса и деться некуда. И не надо.
Надо лишь преобразовать мысленно (и теоретически) все потоки из обычных трехмерных в четырехмерные, текущие по времени, – а себя, как наблюдателей, отождествить с ним.
А сейчас, милостивые государи, я весь во власти неуправляемой турбуленции. И почему, интересно, так бывает: когда вникаешь в идею, то вживаешься в нее и тем, чем надо и чем не надо? В бронхах скребет, щиплет и колет, температура за 38°, глаза слезятся, нос и того хуже. Хрипло, шкварчу и кашляю. Прохватило на апрельских сквознячках, когда, разгоряченный вышел из башни и прогуливался у реки с открытой шеей. Сижу на бюллетене, Юлия Алексеевна, спасибо ей, отпаивает меня чаем с малиной и медом; Вэ-Вэ вечером по своей рецептуре добавляет в этот чай вина или коньяку.
Сижу, стало быть, на бюллетене и мудрствую.
Ведь что есть данная болезнь (а вероятно, и не только данная!), как не переход в турбулентное состояние моего организма от внешней зловредной флюктуации в виде сквозняка? Из здорового спокойного состояния организма, кое мы не ценим и не замечаем, ибо оно есть ламинар? Сколько сразу мелких, вздорных, неприятных изменений – в легких, носоглотке, во всем теле… Откуда что и взялось! Сколько ощущений, переживаний. Апчхи!.. Аррряяяпчьх!.. Чем не духовая музыка!
Нет, богатое явление.
И недаром, видимо, индусы лечат больных тем, что перво-наперво перестают их кормить – так снижая напор жизненных сил, напор праны. Болезни суть избыточность здоровья.
И еще одно родство турбуленции и болезней: начинается легко и внезапно – тянутся, сходят на нет долго и трудно.
Из доклада В. Д. Любарского на семинаре:
– Мир пространственно четырехмерен. Время – тоже пространство. Только по этому – четвертому – направлению мы движемся-существуем. Разбегание Галактик, заметное в обычной Вселенной по «красному смещению», как раз и подтверждает, что направление времени не всюду одинаково: существование дальних миров в своем времени мы видим как их движение в пространстве. По-видимому, и в нашей Вселенной, как и в MB, это разбегание породил Вселенский Вздох. Наивной механистической интерпретацией его является гипотеза Вселенского Взрыва – попытка утвердить первичность «тел» в материи. Ибо мы сами тела.
Между тем, разбегание Галактик допускает простой вывод: чем они дальше от нас, тем их время ортогональной к нашему. То есть по своему направлению времени все миры мчат-существуют – наращиваются спереди, сникают сзади – с наибольшей возможной скоростью, со скоростью света. Обычное относительное движение тел, кое мы видим, его часть их движения-существования в своем индивидуальном для каждого тела времени, а если проще, то в своих несущих струях. Тела в них – турбулентные ядра.
Больше того, сам факт наличия предельной скорости может быть понят только в теории плотных сред и применительно к малым возмущениям в них. В самом деле, ведь эта скорость, которая нам, малым, кажется чудовищно огромной, – триста тысяч километров в секунду! – во вселенских… да что, даже в межзвездных – масштабах просто мизер. А остальные, кои меньше ее, так и вовсе. Что ж громадная и могучая Вселенная с этим так сплоховала? А то и сплоховала, что в ней это скорость распространения малых возмущений в плотной упругой среде – ни они сами, ни скорость их для нее существенной роли не играют. Не то что для нас. И кстати, эти знаменитые лорентцевские, приписываемые Эйнштейну, множители «1 – V2/с2», от коих в теории относительности укорачиваются стержни, удлиняется время и растут массы – поражающие наше воображение эффекты! – вы всегда встретите в учебниках по газовой и гидродинамике при описании движения потоков и малых возмущений в них. Только под «с» там разумеют скорость звука в газах и жидкостях, а не света в «пустоте».
…По своему направлению движения-существования мы воспринимаем только себя: в одну сторону памятью, в другую, в будущее, – воображением-прогнозированием, уверенностью в продолжении себя и дальнейшем бытии. Для восприятия прочего мира остаются три измерения. Естественно, что в текущих рядом с нами струях времени мы в силу синхронности процессов видим не их и не пенно бурлящие дорожки-сердцевины в них, а некие трехмерные образы в «пустоте». Это еще та пустота.
…Для нас различимый мир значителен и весом, а неразличимо однородная среда – ничто. На самом деле все наоборот: различимое есть малые, не крупнее ряби на поверхности океана, возмущения-флюктуации в очень плотной упругой среде. По представлениям Дирака и Гейзенберга – ядерной плотности.
…Теперь сообщу вам рецепт, как одним простым процессом, вздохом, сотворить Вселенную. Как известно, библейский бог с одной только нашей Землей провозился немало: сначала сотворил небо и землю, отделил свет от тьмы, воду от тверди, моря от суши, создал твари всякие, и траву, и светило дневное, светило для ночи… и так уморился, что весь седьмой день отдыхал. Старик суетился зря. Только необходимо подчеркнуть, что отдельную планету, даже звезду или Галактику, – так нельзя, – а вот Вселенную целиком, запросто. Разумеется, речь идет о Вселенском Вздохе огромных масштабов и немыслимого напора, который мы наблюдаем в MB. Его можно сравнить со взрывом по скорости и напору – но разница в том, что взрыв – событие кратчайшее, а Вселенская пульсация-вздох длится все время существования мира. Конец ее – конец времен. Но самое замечательное все-таки то, что этот простейший процесс породил все сложное, включая уникальных нас.
Итак, поехали. Вдох, выдох, йоговская пранаяма с раскачкой в масштабах Мира. Начнем с экстремальной стадии охвата и напора: пошло растекание от какого-то центра в Меняющейся Вселенной – хоть в нашей, хоть и в той, что в Шаре. Растекание идет радиально, напор, скорость и сечение потока растут… И вот в каких-то местах достигнут и превзойден критерий Рейнольдса. Он, как вы знаете, довольно зыбок: где и какие возникнут образы турбуленции, зависит от местных инициирующих флюктуаций. Во всяком случае, нарушилась устойчивость-однородность в самых крупных масштабах, пошли пульсации, струи-волны, вытянутые всяк по своему времени, а в них вихрения, да и сами струи закручиваются друг около дружки. Все это первичные наметки будущих скопищ звездных вихрей – но звезд еще нет, до звезд надо дожить.
Напор Выдоха между тем растет. Но, поскольку и он – малое возмущение среды, скорость света в порождаемых им потоках превзойдена быть не может. Естественно, энергия расходуется на дальнейшее турбулентное дробление и ветвление их. Разделение – в терминах Валерьяна Вениаминовича. При этом отдельные струйки галактической турбуленции теперь играют роль несущих потоков. В тех из них, где сочетание скорости и сечения выполняет «норму» Рейнольдса, возникают свои бурлящие и вихрящиеся «ядра»: где одно, где пара вьющихся друг около друга, а где и больше. При дальнейшем возрастании напора Вселенского Выдоха они уплотняются. Эти образы, понятно, несравнимо мельче галактических, даже деталей Галактик – это протозвезды, двойные и тройные сочетания их, протопланетные системы.
Остальные же струи галактической турбуленции, где критерий Рейнольдса не выполнился, неотличимы от первичного потока между ними – остаются «пустотой».
…И так по мере роста напора реализуется ступень за ступенью Вселенская турбуленция-творенция. Никто не создает звезд – они сами уплотняются, закручиваются в огненные шары в своих струях незримого времени-действия. Никто не создает и планет, никто не отделяет на них твердь от вод и свет от тьмы. Все это просто проявления турбуленции – самовыделения мира веществ из «пустоты» – и разделения-дифференциации всего на стадии максимального напора, наибольшей выразительности. Так все дробится до некоего предела, меньше которого уже нельзя, строение материи не позволяет.
Думаю, вы догадались до какого: до квантового, когда турбулентно-вихревые образы, несомые мельчайшими струйками времени, состоят из считанных квантов h. Эти образы – атомы, молекулы, атомные ядра, элементарные частицы; поэтому им и свойственна дискретность. В принципе же, разницы между галактическим вихрем, атмосферным циклоном и орбитой электрона в атоме нет. Природа всего одна – турбуленция.
Из протокола обсуждения:
В. В. Пец. Я не согласен с вами в одном существенном пункте, Варфоломей Дормидонтович: что все делает только напор Вселенской Пульсации. Общую картину – да, но не все. Давайте не забывать, что материя – действие. Самореализация первичная. А она одинаково свойственна и Метапульсации, и галактическим струям, и звездным, и планетным… вплоть до атомных. Поэтому так во Вселенной все и выразительно. Мертвая субстанция так не смогла бы.
Корнев. Вы что же, Вэ-Вэ, стоите на ущербных позициях первичности жизни во Вселенной? Ай-ай-ай, почтенный ученый, крупный руководитель… тц-тц!
Пец. А Вселенная, между прочим, ни у кого разрешения не спрашивала, какой ей быть. В том числе и у руководящих работников.
Васюк-Басистов. Ваша гипотеза, Варфоломей Дормидонтович, помимо прочего объясняет и происхождение вихревого и вращательного движения во Вселенной. Гипотеза Первичного Взрыва перед этим пасует, после него все должно разлетаться прямолинейно.
Мендельзон, скептик и эрудит. По-моему, ничего нового, весьма напоминает теорию вихрей Рене Декарта. Я вот только не ухватил, на какой стадии у вас возникают атомы, их ядра – вещество?
Любарский (обаятельно улыбаясь; трубки под потолком лаборатории озаряют его, острый нос и лоснящуюся лысину). Ну как же, Борис Борисыч, это очевидно – на самой крайней. Не забывайте, что вся энергия турбулентных образов происходит из одного источника, из потока времени. Другой в мире нет. Стало быть, чтобы дошло до предельного бурления-дробления – на то, что мы воспринимаем как тела с кристалликами, волокнами, молекулами, доменами, атомами, ионами… короче, как вещества, – надобны наибольший напор и наибольшая энергия. Что бывает далеко не всюду, не всегда – поэтому многие Галактики в MB не дозревают до вещественных звездо-планетных стадий.
Корнев. То есть, Дормидонтыч, вещество, по-вашему, – вроде барашков пены, которые украшают гребни самых крупных волн на море?
Любарский. Да. Только квантовой пены.
Корнев. Да вы смутьян, доцент, карбонарий! Это что же вы с атомами-то сделали?! Сколько веков, от Изи Ньютона, все процессы объясняют через Сцепления и Расщепления атомов и Первичных Частиц… а вы о них – как о пене, как о дискретных мелких подробностях мировых процессов. Да вас за это на костер!
Любарский (польщенно потупясь). Так уж прямо и на костер!..
Мендельзон (вынув сигару из уст и утратив невозмутимость). Но постойте… если атомы последними образуются, то при спаде напора времени они первыми должны и распадаться?
Любарский… Ну, а разве это не так, Борис Борисович? Из всех знаемых нами материальных объектов атомные ядра единственные, которые просто так, за здорово живешь, распадаются. Даже делятся. Ни планеты, ни кристаллы этого не делают. А атомы раз! – и нет. Лопаются, как пузырьки пены на воде.
Пец. А ваша мысль, Варфоломей Дормидонтович, что речь турбулентна и подчинена критерию Рейнольдса, имеет в «Чхандогьиупанишаде» такое обобщение: Вселенная есть речь Брахмо.
Любарский. То есть миры – звуки в дыхании Брахмо?
Васюк-Басистов. Применительно к живому вообще критерий Рейнольдса можно отождествить с явлением пороговости. Допороговое раздражение не ощущается и не действует, а запороговое…
Корнев (грустно доит нос). И выходит у вас, ребята, что никакой принципиальной разницы между простой болтовней или сонным всхрапом и творением миров – нету?… Но ведь, если на то пошло, можно унизиться и дальше: истечение газов с сопутствующими звуками у нас возможно не только через рот. И тоже бывает когда тихо, когда громко…
Любарский (мягко, но настойчиво). Александр Иванович, не увлекайтесь, прошу вас.
Толчея идей, смятение чувств и мыслей от них – тоже турбуленция.
Пена оседает – суть остается.
Несколько дней спустя Зискинд представил, наконец, научно-техническому совету Института долго вынашиваемый и долго всеми ожидаемый проект Шаргорода – седьмой и окончательный проект башни. Исполнение всех предыдущих было скомкано, спутано, незавершено – от «давай-давай», от проблем грузопотока и хозрасчета и, главное, от незнания физических масштабов Шара. Поэтому всегда всплывало, с одной стороны, непредусмотренное, а с другой – запроектированное напрасно. Теперь, когда узнали об MB, вроде и наступило время рассердиться и замахнуться на сверхпроект, который бы решил с запасом насущные проблемы и давал перспективы развития.
Вряд ли, впрочем, только насущность вдохновляла Юрия Акимовича на проектирование Шаргорода с постоянным населением в 110 тысяч человек при среднем ускорении времени 600 (год за полдня). Он был художник – а для всякого художника, строит ли он здания, сочиняет симфонии или пишет картины, его работа есть способ дальнейшего постижения жизни и человека. И конечно, Зискинда, видевшего, как работа в НПВ влияет на людей, меняет представления о мире и себе, не мог не занимать вопрос: а что, если они останутся жить в Шаре оседло, поколениями? Насколько люди изменятся сами, шкала их ценностей, взгляды на жизнь? Что рухнет, что уцелеет, что возникнет?
Архитектурно-конструкторское бюро под его началом трудилось над проектом земной месяц (три рабочих года) и на славу.
В это утро участники НТС усаживались не напротив экранов в новом зале координатора, а расставили свои стулья поодаль от боковой стены, на которой архитекторы крепили саженные листы ватмана и метровые фотографии компоновочных моделей. Зискинд был в черном парадном костюме, при галстуке, тщательно выбрит; даже в блеске его очков чудилось нечто горнее. Он стал с указкой у листов. Рядом, несколько превосходя главного архитектора всеми размерами, высилась хорошо освещенная модель из пенопласта. Она напоминала складывающуюся подзорную трубу, поставленную на окуляр. Возле нее сидел оператор.
– В данном проекте, – начал Юрий Акимович глуховатым от волнения голосом, – мы ставили себе задачей показать возможность длительного, устойчивого, ненапряженного функционирования в Шаре исследовательско-промышленного и житейского комплекса с числом обитателей до ста десяти тысяч человек. Города собственно. Он располагается – пока на бумаге – в диапазоне высот от нуля до шестисот или, при полной растяжке башни, восьмисот метров и в диапазоне ускорений времени от единицы до двух тысяч. При этом мы стремились учесть весь опыт работ и жизни в НПВ…
И опыт был учтен и охвачен, возможность показана. Ах, как он был охвачен, как она была показана!.. Стержнем Шаргорода, его коммуникационным стволом осталась нынешняя, только доведенная до шестисот метров, башня. От нее, начиная со ста пятидесяти метров (а не от земли, как прежде) отслаивались кольцевые ярусы: каждый предыдущий поддерживал последующие растопыренными пальцами бетонных консолей, каждый добавлял в поперечник сооружения свои две сотни метров, и, главное, каждое кольцо посредством уже проверенного зубчато-червячного механизма могло передвигаться вверх-вниз относительно соседнего на свои сорок метров. В сумме и получалось в необходимых случаях наращивание высоты до восьмисот метров.
Ярусы-кольца имели по тридцать этажей – и чего в них только не было! Жилые квартиры и общежития, бассейны и спортзалы, мастерские и лаборатории, библиотеки и видеосалоны, бытовые предприятия, магазины, кафе, поликлиники, родильный дом, ясли и детсадики. Были кольцевые бульвары с велодорожками, спиральные подъемы и спуски, эскалаторы и лифты, оранжереи, где под лампами дневного света гидропонным или обычным способом ускоренно выращивались ягоды, фрукты, овощи; два стадиона – один закрытый, другой на вольном воздухе, водонапорная трасса с накопительным шаром наверху, вычислительные комплексы, автоматические прачечные, аэрарии. Короче, были запроектированы все условия, позволяющие людям в Шаргороде плодотворно и с удовольствием проводить в условиях НПВ месяцы, годы, а если пожелают, то и всю жизнь.
На самом верху находился «мозг города» – информационный и координирующий центр, начиненный ЭВМ и телеэлектроникой. Здесь же в самом центре крыши расположили «энергетическое сердце»: АЭС с урано-плутониевым циклом самообогащения и идеально замкнутой циркуляцией теплоносителя. Мощность станции была умеренной – 80 мегаватт, но с учетом местоположения реально получались многие гигаватты.
Благодаря обилию энергий и замкнутым регенеративным циклам, Шаргород приобретал независимость космического корабля. Все пищевые и бытовые отходы, сточные воды перерабатывались, поступали удобрениями, комбикормами и очищенной водой на воспроизводство запасов пищи. Система вентиляции и кондиционирования очищала, увлажняла, в необходимых случаях обогащала кислородом воздух. Словом, для жизненно важных веществ получался замкнутый, мало зависящий от внешней среды кругооборот.
Но и проблема общения Шаргорода с планетой, доставки людей и грузов также была решена с блеском. Магистрали извне, включая и железнодорожную ветку, сходились, скручиваясь в спираль, под основание башни. Оттуда автоматические подъемники, ленточные эскалаторы, лифты, повинуясь сигналам координатора, распределяли грузы по ярусам, по складам, по магазинам, несли вверх и разделяли по слоям потоки людей. (Бугаев, командир грузопотока, даже руки потер, пробормотал: «Вот, давно бы так-то!») Но венцом разрешения проблем доставки было не это, а новаторское применение наиболее соответствующего ритмам НПВ транспорта – авиации. Двухсотметровая внешняя полоса на крыше, которая вся имела километровый радиус, представляла кольцевой аэродром, способный принимать пассажирские и грузовые самолеты всех типов, кроме сверхзвуковых. С учетом ускоренного времени (и возможности поднять аэродром в еще более ускоренное) пропускная способность здесь оказывалась намного большей, чем у крупнейших аэропортов мира: десятки тысяч самолетов в сутки! В случае опасности так можно было быстро эвакуировать весь Шаргород.
Комплекс в равной мере годился и для постоянного жительства, и для временного обитания тех, кому требовалось поэксплуатировать НПВ и ускоренное время. На отдельном листе Зискинд подал, как блюдо, рациональные «маршруты жизни» в Шаргороде. Сначала человек поселялся в верхних ярусах, что позволяло неспешно, с экономией времени освоиться со спецификой быта и работ, осмотреться. Затем спуск – в комфортабельное жилье на 5-м ярусе, в лаборатории, КБ, мастерские, читальные залы 4-го и 3-го; отдых и развлечения на 2-м, приобретение нужных вещей на 1-м… Для командированных предполагался в среднем шестимесячный срок проживания в Шаргороде, что соответствовало семи-восьми часам нулевого времени: можно отлучиться из дому на обычный рабочий день, выполнить в НПВ рассчитанную на полгода работу, вечером вернуться и поужинать в кругу близких…
Оператор в нужные моменты нажимал кнопочки на пульте: модель удлинялась или складывалась, от внутренних подсветок в кольцевых ярусах ее загорались окна этажей, освещались разрезы. По рукам членов совета ходили красиво переплетенные экземпляры проектной записки, в которой излагались расчеты материалов, денег, затрат труда (с числами, проводившими в оторопь), варианты перехода от нынешней башни к Шаргороду. Зискинд, дирижируя указкой, умело пудрил мозги.
…И, вполне возможно, запудрил бы, если бы перед ним сидела партийно-государственная комиссия – из тех, что одобрили проекты поворота северных рек, превращение Волги и Днепра в многокаскадные море-болота или сооружения самых крупных АЭС около самых крупных городов; люди, вознесшиеся на показухе, державшиеся посредством нее и более всего уважавшие в проектах помпезную, масштабную, возвеличивающую их показуху. Они утвердили бы и египетские пирамиды. Но сейчас Юрия Акимовича слушали те, кого все это касалось непосредственно.
Частные решения в проекте командирам понравились, не могли не понравиться. Бугаев приветствовал вихревой вход. Люся Малюта даже зарумянилась, увидев, что координатор в Шаргороде будет выше всех: правильно, только там ему и место! Но… по мере вникания складывалось общее впечатление – и оно было таково: да, в далекой перспективе (до которой в Шаре еще надо суметь дожить) проект действительно решает все проблемы строительства, работы и жизни в НПВ; но в ближнем плане он куда больше добавит проблем и дел, нежели решит.
– Все, – сказал Зискинд. – Прошу задавать вопросы.
Сидевшие по сторонам сотрудники его АКБ впились ожидающими взглядами в лица членов НТС. Однако лица эти не выражали особого воодушевления.
– А что это у вас ВПП, взлетно-посадочная полоса аэродрома на крыше вроде наклонена внутрь? – Командир вертолетчиков Иванов подошел к модели, закинул руку, провел ею. – Или мне кажется?
– Нет, не кажется. С учетом кольцевой конфигурации и несколько искривленного тяготения так и должно быть. Самолетам придется заходить на посадку на вираже. И взлетать так же… – Зискинд выставил перед грудью ладонь и, поворачиваясь, показал, как должны прибывать в Шаргород самолеты.
– Гм!.. – сделал Иванов и вернулся на место.
Поднялся Шурик Иерихонский – долговязый длинноволосый брюнет с мрачноватым лицом. Он не был членом совета, просто сейчас дежурил в координаторе и все слышал; а задавать вопросы не возбранялось никому.
– Юрий Акимович, – забасил он, – если помните, я в свое время сочинил диаграмму нашей башни в эквивалентных площадях, с учетом ускорения времени. Получилась расширяющаяся труба, которой местный фольклор присвоил название «иерихонской». Понимаете, понятие эквивалента применимо не только к площадям. Ваши сто десять тысяч жителей Шаргорода при среднем ускорении времени шестьсот равнозначны шестидесяти шести миллионам людей в земных условиях, населению довольно крупной страны. Так ведь?
– Да, – кивнул главный архитектор.
Иерихонский смотрел с вопросом, ждал, не скажет ли Зискинд что-нибудь еще; не дождался, пожал плечами, сел.
– А… зачем? – подал голос Бугаев. – Зачем такой город в Шаре? Что там будут делать сто десять тысяч людей, они же шестьдесят шесть миллионов в эквиваленте?
– То же, что и нынче: исследовать, испытывать, разрабатывать. Общий принцип: максимум информации в минимуме материала.
Многие выжидательно посматривали на Пеца и Корнева: в сущности, они должны задать тон обсуждению. Но те оба молчали, потому что в умах и главного инженера, и директора главенствовал один мотив: MB. Меняющаяся Вселенная. Мимолетная, Мерцающая, Событийная… О ней, когда заказывали проект, не знали. «И она игнорирована там, – думал Корнев. – Обыкновенно, как во всех земных начинаниях, даже самых крупных, игнорируют космичность нашего бытия. То, что мы на маленьком шарике-планете мотаемся вокруг горячей звезды и мчим вместе с нею черт знает куда со страшной скоростью. Окажись вдруг, что Земля плоская и стоит на трех китах, у земных архитекторов не изменилась бы ни одна линия в чертежах.
А у нас можно ли так?…»
Александру Ивановичу в общем-то, нравился проект. Он был созвучен его натуре своим размахом, лихой экстраполяцией того, как можно раскочегарить дела в Шаре на основе достигнутого. Он понял и то, что Зискинд рассказал, и то, о чем тот предпочел умолчать. Но… в сущности, и от проекта, от сегодняшнего доклада Корнев ждал-надеялся, что подскажется ему некая идея, как лучше, глубже внедриться в MB, забрезжит что-то от увиденного и услышанного, заискрит… Нет, ничего не забрезжило и не заискрило. Да, разумеется, и на крыше Шаргорода была стартовая площадка с аэростатными кабинами, станция зарядки баллонов, лебедки – странно, если бы этого не было! Но все это не то, не то, не то!..
А Валерьян Вениаминович и вовсе чувствовал себя неловко, избегал встречаться взглядом с Зискиндом. Ведь это он, если и не инициировал, то во всяком случае понукал главного архитектора проекта Шаргорода – и чтоб на всю катушку, на полный разворот возможностей. Более того, это он, Пец, в своей «тронной речи» высказал великий тезис, что именно неоднородное пространство-время нормально во Вселенной, а следовательно, и жизнь в нем. Вот Юрий Акимович и разворачивает – в соответствии с его, Пеца, идеями и понуканиями – картину нормального бытия в Шаргороде. Ну, ясно, что бросать все и приниматься за реализацию проекта – невозможно в любых случаях; но если до открытия MB можно было хоть рассматривать это как перспективу, намечать пути перехода, то теперь… проект просто надо топить. Удушить подушками. Хорошо еще, что он пока на бумаге, не в бетоне. Нельзя дать этой «ереси» завладеть мыслями, пока не разобрались с MB.
«Не с MB, – поправил себя Валерьян Вениаминович, – а с местом в ней всех наших работ и дел, нас самих. Как ни мало мы в нее пока проникли, но увидели что-то такое… Как тогда Александр-то Иванович воскликнул: „Если все так страшно просто, так ведь это же просто страшно!“ А еще этот доклад Любарского о турбуленции… Проект Зискинда всем хорош, кроме одного: он построен – как и почти все в нашей жизни – на абсолютизации человеческой выгоды, человеческого счастья. Что хорошо и выгодно людям, то хорошо вообще. Вот с этим как раз и надо разобраться…»
– Максимум информации в минимуме материала… – повторил, поднимаясь с блокнотом в руке, начплана Документгура. – То есть потребуются работники высокой квалификации, так, Юрий Акимович? А я вот что прикинул. Пусть в вашем Шаргороде половина – гости, командированные, а половина, так сказать, долгожители. Контингент первых сменяется примерно трижды в сутки – и прежде, чем снова забраться в Шар на полгода, люди эти хоть несколько дней проведут на земле. Многие и вовсе не вернутся. Для долгожителей, как ни странно, получается похоже: современный горожанин ежегодно покидает свой город на несколько недель. То есть как бы люди ни были привязаны к Шаргороду и НПВ, по земному счету они куда больше времени проживут не там. А это значит, что для загрузки Шаргорода стотысячным населением надо иметь в штате несколько миллионов работников высокой квалификации. Не объясните ли, где их взять? – И он сел.
– И как доставлять в наши места ежесуточно от трехсот до четырехсот тысяч человек? – снова включился Бугаев. – Да столько же вывозить? Нет, ввод в башню у вас прекрасный и все это пропустит – но Катагань?! Ведь это, я извиняюсь, побольше, чем осиливает Москва посредством восьми вокзалов, четырех мощнейших аэропортов и десятка автостанций. А, Юрий Акимович?
– Послушайте! – Зискинд начал терять терпение. – Я же говорил, что мы исследовали и доказывали возможность. Ваши вопросы выходят за пределы обсуждения проекта. В принципе, можно перепроектировать и Катагань.
– Ну, ясно, – сказала Люся, – товарищи нулевой месяц занимались в свое удовольствие архитектурной фантастикой. Я так и предчувствовала.
– Нет, почему же, здесь есть выход, и я не понимаю, почему вы, Юра, темните, – сказал Корнев. – Атомное горючее регенерируется, стоки и отходы тоже… а демографические процессы в Шаргороде разве нельзя пустить на замкнутый цикл? Есть родовспомогательное отделение, ясли, детсады, школы… Нет проблем для организации техникумов и институтов – и при среднем ускорении 600 те миллионы специалистов, которые волнуют нашего начплана, можно наплодить, вырастить и обучить за земные месяцы…
– Ну, знаете, товарищи! – нервно воскликнул Альтер Абрамович. – Так мы договоримся…
– И опять вопрос: куда потом эти миллионы деть? – не унимался Документгура. – Как в те же несколько месяцев обеспечить их жильем и работой?
– Никуда не девать, – вел свое Корнев, – в Шаре идеальные условия регуляции населения. Чем старше обитатели, тем их перемещать на жительство выше, где жизнь летит все быстрее… И так до крематория при АЭС на крыше. С выдачей пепла на оранжереи. Пятое поколение, десятое,…надцатое – а далее людям Шаргорода и вовсе покажется диким, ненужным появляться на земле, в однородном мире, где все будто застыло, никакого движения мысли, где живы и здоровы друзья и родичи их прапрапрапра… и так далее. – бабушек и дедов. Какой интерес с ними общаться?! Ведь так, Юрий Акимович?
– В конкретных аспектах не совсем, – ответил главный архитектор. – Но в целом… логика освоения НПВ неизбежно приводит нас к нужде в людях, для которых Шар – нормальная среда обитания, а мир вне его пустыня. Уверен, что вы, Александр Иванович, понимаете это не хуже меня.
– Да нет, бодяга какая-то! – главприборист Буров замотал головой, будто отгоняя мух. – Это же социально непредсказуемая ситуация. Они ведь после десятого поколения, а то и раньше, станут на нас смотреть, как на троглодитов!
– Н-да, действительно, Людмила Сергеевна, вы правы, – сказал начплана. – Сады Семирамиды. Нулевой месяц работы АКБ! – Он взялся за голову. – Тут распекаешь людей за потерянные часы…
– Это называется оторваться от жизни, – сказал Бугаев. – И людей за собой повели, Юрий Акимович!
– Не я ли говорила вам, Валерьян Вениаминович, – торжествующе повернулась к директору Люся, – что не следует так высоко помещать архитекторов. Ведь это действительно не проектирование, а научное рвачество какое-то: сотворить на чужих спинах роскошный проект – а там хоть трава не расти!
Это уже был перебор. Сотрудники АКБ возмущенно зашумели. Зискинд выпрямил спину, закинул голову, несколько секунд рассматривал собравшихся – будто впервые увидел.
– Если угодно знать, – сказал он, чеканя звенящим голосом слова, – если угодно знать, то данный проект сохранит свою непреходящую научно-художественную ценность независимо от того, хватит ли у вас таланта его понять и смелости и умения его реализовать! – Он дал знак помощникам снимать листы, затем бросил в аудиторию последнее слово: – Дел-ляги!..
Юрий Акимович никогда не ругался, не умел, но интонации, – с какими он произнес это слово, соответствовали, по крайней мере, трехэтажному мату.
Так тоже не следовало говорить. Теперь завелся и Корнев. Он встал, держась за спинку стула:
– Юра, вы считаете, что вы один у нас умеющий и любящий творить, – а другие так, исполнители, на подхвате? Мы здесь все такие, каждый при своем деле. Иные в Шаре и не удерживаются. И если дела у нас идут трудно, то не из-за отсутствия творческой инициативы, а может, скорее, из-за ее избытка. И еще из-за того, что вот такие, как вы, милый «катаганский Корбюзье», считают, что их идеи должны немедленно подхватывать и реализовать другие. Вам не кажется, что это не по-товарищески?
Затем и Пец поднял руку. Все стихли.
– Я согласен с Юрием Акимовичем, что проект Шаргорода будет иметь непреходящую ценность, ибо он не только квалифицированно, но и талантливо исполнен. Мне лично особенно понравилось решение ввода и въезда и, само собой, регенеративный цикл, автономная энергетика. Думаю также, что все мы должны быть благодарны разработчикам за то, что они показали нам полную и далекую перспективу нормального развития работ в Шаре. Не знаю, как другие, но я лично ее плохо представлял… – Он помолчал, взглянул на Бурова. – Лично меня не очень пугает встреча с представителями десятого или даже двадцатого поколения шаргородцев. Во-первых, как вы знаете, среди нынешних тенденций развития есть и идущие под девизом «Вперед, к троглодитам, вперед, к обезьянам!» – у определенной части молодежи. Они могут проявиться и в Шаре, так что это еще бабушка надвое сказала, кто на кого как будет смотреть. (Оживление. Зискинд глядел на Валерьяна Вениаминовича с теплой надеждой). Во-вторых, в любом случае интересно бы встретиться и поговорить. Но дело не в том. Я подчеркнул, что это перспектива нормального развития: на основе нынешнего уровня знаний, представлений и идей. Но все вы знаете, что такого развития у нас ни одного дня здесь не было, нет и не предвидится – все время новые открытия, факты и идеи отменяют, перечеркивают предшествующие им проекты и начинания. И не только те, что на бумаге, но и воплощенные. А сейчас, когда мы обнаружили над своими головами в Шаре Меняющуюся Вселенную, – Пец указал рукой, – было бы крайне наивно полагать, что оттуда ничего такого к нам не придет и не изменит… – Он снова помолчал, взглянул в упор на Зискинда. – Так что, если бы у нас было два Шара, я был бы целиком «за», чтобы в одном из них построить ваш Шаргород. Юрий Акимович. Но поскольку он один, то связывать этим проектом – пусть даже усеченным! – себе руки и головы, вкладывать в него силы и средства, лишать себя возможности исследовать; маневра… это, поймите, нереально. Кроме того полагаю, вам стоит подумать над упреками и недоумениями, которые здесь высказаны, – независимо от формы их выражения.
Последний и, пожалуй, самый чувствительный удар нанес Зискинду пилот Иванов. Когда совещание кончилось и все потянулись к выходу из координатора, он встал возле модели, выставил перед грудью ладонь, повернулся вокруг оси, изображая вираж, сделал губами: «Бжж-ж-ж…» – потом недоуменно поднял богатырские плечи почти к ушам. Все так и покатились. Юрий Акимович не произносил «Бжж-ж…» – просто показал; тем не менее именно это «Бжж-ж…» с соответствующим жестом и поворотом долго потом служило предметом веселья в Шаре.
Столь сокрушительного разгрома Зискинд не ждал и перенести не мог. Самым неприятным было, что его не поняли и не поддержали Пец и Корнев, люди, которых он ставил наравне с собой.
В последующие два дня Юрий Акимович развил бурную деятельность: побывал на площадках, во всех бригадах монтажников и отделочников, разрешил – даже с походцем на будущее – их вопросы, недоумения, претензии. Он вникал и в другое: часами просиживал в кинозале лаборатории Любарского, где прокручивали первые ленты о Меняющейся Вселенной, разок поднялся с Варфоломеем Дормидонтовичем в аэростатной кабине, рассматривал в телескоп и на экранах колышущуюся сизую муть, которая порождала, а затем вбирала в себя галактические вихри и звездные фейерверки; прочел рукопись гипотезы Любарского и долго ходил задумчивый. А утром 27 апреля явился к директору и положил на стол заявление: «Ввиду расхождения во взглядах на развитие работ в Шаре, из-за чего был отвергнут мой последний, самый серьезный проект, не считаю возможным продолжать здесь работу. Прошу с 3 мая перевести меня на прежнюю должность заместителя главного архитектора города Катагани. Письмо главного архитектора с просьбой о переводе прилагаю».
Пец был неприятно поражен:
– Послушайте, Юра, это мальчишество. Поклевали вас на совете, вы и обиделись.
– Это не мальчишество, и я не обиделся, – возразил тот.
– Так зачем уходить? Ваш проект не отвергнут начисто. Я ведь говорил, что мне нравятся циклы регенерации, энергетика, вихревой ввод… Там куча интересных решений, дойдет дело и до них, дайте срок!
– Не дойдет дело до них, Валерьян Вениаминович, не будете вы ни АЭС наверху строить, ни зону реконструировать. И вообще, архитектор – во всяком случае такой, как я, – вам теперь ни к чему.
– Это почему? – поднял брови Пец.
– Потому что… видите ли, я в самом деле, увлекшись проектом, оторвался от нашей быстротекущей жизни, много проглядел, а теперь наверстывал. Особенно мне хотелось понять, почему даже люди, напиравшие на то, что жизнь в неоднородном пространстве-времени нормальна и естественна, а обычная лишь частный случай ее… почему они отвернулись от проекта, который это и выражал? Другие – ладно, но вы, Валерьян Вениаминович, вы!.. – В голосе архитектора на миг прорвалась долго сдерживаемая обида; но он овладел собой. – Впрочем, все правильно. Это нам казалось, что мы осваиваем Шар для ускоренных испытаний, исследований и разработок. На самом же деле мы карабкались вверх, чтобы увидеть и понять эти… – Юрий Акимович мотнул головой к потолку, – звезды-шутихи и Галактики-шутихи. До проектов ли теперь! Теперь башня лишь бетонная кочка, с которой можно, поднявшись на цыпочки, заглядывать в MB. Кому важна форма кочки? Держит – и ладно. Предрекаю вам, что скоро лаборатория MB подчинит себе все.
– Ну, это вряд ли – хотя новая, и особенно такая область исследований потребует изрядно времени и сил. Но какие масштабы открываются, Юра. какие перспективы! Вы ведь знакомы с нашей спецификой: наперед предсказать все трудно, но… может и так повернуться, что Шаргорода вашего окажется мало.
– Это масштабы не для архитектора, – Зискинд встал. – А перспективы… вам, конечно, виднее, Валерьян Вениаминович, советовать не дерзаю – но мне от этих перспектив почему-то сильно не по себе.
И Корнев был поражен, узнав, что Зискинд увольняется, примчался в его кабинет в АКБ:
– Юра, что вы затеяли, верить ли слухам? О другом я бы подумал, что мало зашибает, стал бы совращать прибавками… но вы же человек идеи, я знаю. В чем дело? Неужели выволочка на НТС так вас сразила?
– Александр Иванович, только не пытайтесь на меня влиять, – поднял руки архитектор. – Вы правы, я человек идеи – и ухожу по идейным соображениям.
– Я и не пытаюсь, просто мне как-то грустно, тревожно: Юрий Зискинд, один из основателей и столпов нашего дела, бросает его… Что же тогда прочно в этом мире? Поделитесь вашими идейными соображениями – может, и я проникнусь и уйду.
– Вы не уйдете, Саша, вам незачем уходить: все идет по-вашему.
– По-моему, вот как! А если бы шло не по-моему, я бы уволился?
– Александр Иванович, – Зискинд передвинул стул, сел напротив главного инженера, – мы с вами одного поля ягоды: мастера дела, любители крупного интересного дела, рыцари дела, можно сказать. Давайте напрямую: если бы вашим занятием было проектирование и строительство, разве вы не сочинили бы сверхпроект типа Шаргорода?
– М-м… не знаю.
– Не хотите согласиться, потому что ваше дело не проекты, а Шар и башня: гнать все вверх, осваивать, подчинить своей мысли и воле как можно больше. Валерьяна Вениаминовича судить не берусь, у него цель может быть обширнее, с креном в познание, – но у вас, Саша, именно такая. И мой совет (вы его не примете, но хоть запомните): не стремитесь туда, в ядро, в MB. Гоните вовсю прикладные исследования, осваивайте Шар… но к мерцающим Галактикам вам лучше не соваться. Как и мне.
– Почему?!
– Да и потому… не знаю, смогу ли передать чувства, какие вчера испытал, когда видел на экранах и в натуре эти светлячки – и вдруг понял, что они такие миры, как и наш! – Юрий Акимович заволновался, говорил сбивчиво. – И… чирк – и нет, растворился в темноте. Понимаете, это знание не для нас!
– Вот тебе на! А для кого?
– Ну… может быть, для тех, из Шаргорода, из десятого поколения. А то и из сто десятого.
– А нам что же, почву для них унавоживать? Нет, хватит. Они сидели друг напротив друга – два южанина, два крепких парня, знающих и любящих жизнь.
– И эта гипотеза Любарского, – продолжал Зискинд, – жизнь, мир – турбуленция, вихрение на потоке времени… и все?
– Юра, разве это первая гипотеза о происхождении миров?
– Нет, все прежние были не то: там через химию, излучения, поля, частицы… сложно. И всегда оставалась приятная уму лазейка. что оно, может, и правильно, но правильно в том смысле, чтобы выучить, сдать экзамен, получать стипендию – а к жизни мало касаемо. Планеты и звезды одно, а мы, люди, – совсем другое. А здесь выходит, что все одно: и Галактики, и атомы, и человек. Теперь ему не отвертеться.
– Ну, Юра, знаете!.. А надо отвертеться? Надо вилять, прятать голову в песок от факта, что мы – материя, что мир наш конечен, смертен? По-моему, это немужественно. И вы, получается, уходите… или, прямо сказать, даете тягу – от возможного разоблачения иллюзий? Пусть серьезных, но ведь все-таки заблуждений – так, Юра?
– Мне нравится моя жизнь, Саша, – помолчав, тихо сказал Зискинд, – такая, как есть, со всеми ее иллюзиями. В этой жизни с иллюзиями я занимаю неплохое место. И вы тоже. Неизвестно, каково это место на самом деле, в жизни без иллюзий. И ваше – тоже. Вы напрасно храбритесь. Хотел бы ошибиться, но боюсь, это знание больно вас ударит.
– Возможно, и ударит, – согласился Корнев. – Но альтернатива-то какая? Дожить до пенсии, до хорошей пенсии, а потом ходить на рыбалку… и все?
Архитектор молчал.
Александр Иванович посидел еще несколько секунд, подоил нос, поднялся с широкой американской улыбкой, в которой на этот раз не было веселья:
– Нет, Юрий Акимыч, видно, не одного мы поля ягоды. А жаль, очень жаль!
Но ему не было очень жаль.
Начкадрами настаивал перед директором, что по законам перевод Зискинда можно оттянуть на недели, а с учетом его важного положения и на месяцы. Но Валерьян Вениаминович вспомнил, как он выдворял из Шара нежелательных работников, и посовестился. Насильно мил не будешь. Да и чувствовал он в этой истории какую-то свою вину: не смог сопрячь одно с другим, MB с Шаргородом, уступил обстоятельствам, стихии… дал слабину.
И два дня спустя Юрий Акимович покинул институт. На прощание он подарил хорошую идею: есть Министерство строительных материалов и конструкций, которое много отдало бы, чтобы узнать в течение года (а лучше бы раньше), как их новые материалы и конструкции поведут себя в сооружениях лет через двадцать – пятьдесят – сто… Корнев, услышав, чуть не подпрыгнул: и как прежде не сообразил! Наилучшее решение строительных проблем: министерство не только обеспечивает материалами и конструкциями, но и специалистов-разработчиков пришлет, денег даст, если надо. «Юра, и теперь, когда рутинные дела посредством вашей идеи будут решены, когда развяжутся руки для творчества, вы?!» – «Александр Иванович, пусть они развяжутся у кого-то другого», – ответил тот.
Толчея идей, толчея людей; кто-то приходит, кто-то уходит… турбуленция.
Глава 16. Гора и магометы
Грешить, злодействовать, а равно и делать добро или совершать подвиги надо без натуги. А если с натугой – то лучше не надо.
Войдя этим майским утром в приемную, Корнев заметил, как Нюся при виде его быстро задвинула ящик стола и выпрямилась.
– Та-а-ак! – зловеще протянул Александр Иванович, приближаясь к секретарше; та покраснела. – Читаем художественную литературу в рабочее время. Ну-ка? Про любовь, конечно?
– И вовсе не художественную и не про любовь, – Нюся открыла ящик, выложила книгу. – Не до любви.
– А!.. «Теория электронно-дырочного перехода в полупроводниках». Понимаю, вы ведь у нас вечерница. Ну, это можно и не прятать, Нюсенька, читайте открыто, разрешаю не в ущерб делам. Повышение квалификации сотрудников надо поощрять. Когда экзамен?
– Сегодня.
– Кровавая штука эта «теория перехода», как же, помню. Дважды сам срезался, пока сдал… а уж сколько я потом на ней невинных студенческих душ загубил – и не счесть! – День только начинался, настроение у Корнева было отличное, Нюся ему нравилась – он придвинул стул, сел возле. – Пользуйтесь случаем, Нюсенька, лучшего консультанта вы в Шаре не сыщете. Над чем вы корпели?
– Да вот… – Оживившаяся секретарша раскрыла учебник из закладке. – Это электрическое поле в барьере – не пойму, откуда оно там берется без тока?
– А… ну, это просто: по одну сторону барьера высокая концентрация свободных электронов, по другую – «дырок». В своих зонах они электрически уравновешены с ионами, поля нет. Но концентрация свободных носителей заряда не может оборваться резко – вот они и проникают за барьер, диффундируют… ну, вроде как запах, понимаете? – Нюся старательно тряхнула кудряшками. – А проникнув, становятся скоплениями зарядов: электроны – отрицательного, «дырки» – положительного. Между ними и поле… Здесь, главное, надо уметь пользоваться этим соотношением, – главный инженер отчеркнул ногтем в книге формулу «n x p = const», – означающем… что?
– Что произведение концентраций электронов и «дырок» в каждом участке полупроводника постоянно, – отрапортовала та.
– Истинно. Из него все и вытекает… – Александр Иванович вдруг с особым вниманием взглянул на это соотношение. – Похоже на соотношение Пеца, на его закон сохранения материи-действия, скажите, пожалуйста!
– А почему это поле меняется от внешнего напряжения? – спросила Нюся. – То расширяется, то сужается?
– Это не поле меняется, а барьер сопротивлений. Барьер! – Корнев поднял палец. – Это запомните, Нюся, на этом часто горят. Когда к переходу приложено напряжение в «прямом направлении», толщина барьера уменьшается, когда в «обратном» – увеличивается, и весьма сильно… Постой, а ведь и в самом деле, – он сбился с тона, – при одной полярности барьер растягивается от напряжения, а при другой… уменьшается! Вот это да! Ой-ой! Как это я раньше-то не усек?… – Он глядел на секретаршу расширившимися глазами. – Вон она, идея-то! Где Вэ-Вэ?
– В координаторе, – Нюся смотрела на него с большим интересом.
– В координаторе… – в забытьи бормотал Корнев, поднимаясь со стула; он побледнел. – И соотношения похожи. У нас ведь тоже барьер, переходный слой с полями… Нюся, вы – гений!
Он взял голову секретарши в ладони, крепко чмокнул ее в губы, выбежал из приемной. Нюся сидела, ничего не понимающая и счастливая, все еще чувствуя горячие губы Корнева и уколы от его щетинок.
Валерьян Вениаминович, сидя на повернутом спинкой вперед стуле перед экранной стеной, предавался необходимому по утрам занятию – вживался в образ башни. Все знали, что в эти минуты его отвлекать не следует.
– Вэ-Вэ! – услышал он вдруг голос и почувствовал на плече руку Корнева – и по жесту этому, по обращению, позволительному только с глазу на глаз, да и то не всегда, понял, что главный инженер в необычном состоянии. – Вэ-Вэ, кончайте смотреть на экраны, смотрите лучше на меня: я нашел! Та-ак… – Корнев огляделся. – Давайте-ка сюда! – Потащил директора и его стул к столу, за которым трудился над программами старший оператор Иерихонский. – Шурик Григорьевич, кыш отсюда! Чистую бумагу оставь. – Тот исчез. Они сели к столу, Александр Иванович нацелился авторучкой на лист: – Значит, так… – Но передумал: – Нет, сначала вы, Валерьян Вениаминович: изложите-ка мне вкратце, но внятно суть вашей теории электрического поля в переходном слое Шара. Я читал, помню, но лучше, если вы освежите. Прежде всего – существование этого поля вытекает из вашего знаменитого соотношения, что произведение числа квантов на их величины в равных геометрических объемах постоянно?
– Вытекает.
– Вот и в полупроводниках вытекает! Из «рХn = const»! – Корнев смачно потер ладони. – Ну, объясняйте, я весь внимание.
Пецу очень хотелось объяснить ему не это, а неуместность, даже скандальность такого поведения на виду у сотрудников. Но – облик Александра Ивановича дышал уверенностью, довольством собой, какой-то счастливой озаренностью; видимо, он и вправду что-то нашел. И Валерьян Вениаминович придвинул лист бумаги, принялся чертить на нем графики, писать символы – объяснять. Сначала сухо, с оттенком вынужденности, но постепенно увлекся: нетривиальный вывод, что в неоднородном пространстве-времени появляется без внешних зарядов (от знаменателя формулы), электрическое поле, был, как мы отмечали, его тайной гордостью.
– Та-ак!.. – нетерпеливо приговаривал Корнев, ёрзая на стуле. – Ага, значит, чем круче градиент, изменение величин квантов с высотой, тем сильнее поле. Вот и в полупроводниковом переходе – чем резче меняется концентрация примесей, тем сильнее напряженность…
– И что же? – не выдержал Пец.
– А то, майн либер Валерьян Вениаминович, что должно быть в НПВ справедливо и обратное: чем сильнее поле, тем круче сделается градиент величин квантов. Ведь как в полупроводниковом диоде? Если приложить обратное напряжение, барьер расширится. Уподобим барьер неоднородности в Шаре такомe р-n-переходу. Только нам надо наоборот: чтобы от приложения внешнего напряжения он сужался…
– То есть не как в диоде? – Валерьян Вениаминович ничего не понимал.
– Да… то есть нет… то есть… ага!.. – Корнев сбился, в недоумении поднял брови. – Гм… нет, диод здесь ни при чем.
– А что при чем?! – Пец начал сердиться.
– Э-э… м-м… понимаете. Валерьян Вениаминович, я ведь, собственно, о том что… ну, это поле Шара – оно ведь не космической напряженности, а так себе… – Александр Иванович окончательно утерял нить и мямлил, выкручивался, лишь бы спасти лицо. – Н-ну, как и у атмосферных объектов таких размеров… геометрических, я имею в виду. Грозовая туча может нести такое же поле. А напряженности в них куда выше бывают, молнии получаются.
– Так что?
– Ну и… – Корнев в отчаянии ухватил нос, отпустил. – Ничего. Мне показалось… – Вильнул глазами, уводя их от спокойно-негодующего взгляда директора. – Сорвалось. Я пойду, Валерьян Вениаминович?
– Минутку, – тот огляделся, понизил голос. – Послушайте, Саша, вы только, пожалуйста, не повредитесь на этой проблеме. Я вас очень прошу. Вот и Зискинд ушел. С кем я работать-то буду?
– Хорошо, Валерьян Вениаминович, я постараюсь, – смиренно ответил увядший Корнев. – Так я пошел.
И он удалился, необыкновенно сконфуженный и раздосадованный: так срезаться! А ведь была идея, была! Рассчитывал, что по пути до координатора она оформится, а вышло наоборот: растряс. Надо же!
Пец после его ухода вернул стул к экранной стене, сел в прежней позиции, положив руки на спинку стула, – но глядел на экраны, ничего не видя. Он был расстроен. «Ну что это такое: главный инженер солидного НИИ, орденоносец… Страшнов недавно говорил, что надо на второй орден представлять, да и есть за что, – а как мальчишка! Примчался, нашумел, оператора с места согнал. И, главное, не продумал идею как следует, а пытался внушать. Полупроводниковый р-n-переход… ну при чем здесь, спрашивается, то соотношение – произведение концентраций! – к моему? Нашел сходство, эва… Да в теориях навалом случаев, когда произведение величин постояннее сомножителей, это основа взаимосвязи. И поле в диоде… что у него общего с полем в Шаре, оно ведь от совсем других причин! Объяснил: если приложить напряжение, барьер расширяется – это он барьер сопротивлений имел в виду. А нам надо, чтобы он сужался, в том вся и загвоздка, молодой человек… О господи!» – Валерьян Вениаминович едва не подпрыгнул на стуле. Мысль оформилась в мозгу так отчетливо, будто кто-то произнес ее громким голосом: «Да ведь потому тот барьер и расширяется, что там поле обычное, а твое, которое „от знаменателя“, будет сужать барьер!»
…Он влетел в приемную, спросил Нюсю голосом, каким кричат о пожаре:
– Корнев! Где Корнев?!
Та вскочила и с испугу – она вообще побаивалась директора, а сейчас лик его впрямь был ужасен – не смогла и слово молвить, только помахала рукой на дверь корневского кабинета; там, мол, там. Валерьян Вениаминович ринулся туда. «Чего это они сегодня как с ума посходили?» – подумала Нюся, оседая.
Главный инженер сидел на краю стола, болтая ногой, вспоминал: что же это мелькнуло в голове, заставило броситься к Пецу – и пропало, будто посмеялось. Когда в дверях появился Валерьян Вениаминович, то он – по лицу директора, торжественно-ошеломленному, по его резвым, молодым каким-то шагам – понял: есть, тот сообразил все. И возликовал. Но Корнев не был бы Корнев, если бы тотчас не взял реванш:
– Нет-нет, Валерьян Вениаминович, не надо так смотреть! – тревожно и предупредительно двинулся он навстречу. – Успокойтесь, все будет хорошо, не надо так переживать, увлекаться идеями и проблемами… а то еще осиротите нас. Позвольте-ка вас сюда, в кресло, не нужно ли воды? Не думайте ни о чем, расслабьтесь, сейчас это у вас пройдет…
– Э-э, злодей-мальчишка! – оттолкнул его тот. – Не пройдет, если мне что приходит в голову, так это прочно, не как у некоторых. Где у вас доска? – Корнев отдернул штору на боковой стене, обнажил черный прямоугольник. – Мел есть?… – Валерьян Вениаминович снял пиджак, зашвырнул его в кресло, закатал рукава. Глянул на Александра Ивановича с видом человека, у которого перехватило дух: – Ну, Саша, если мы это сделаем… – Он не закончил, но у Корнева тоже перехватило дух.
…И неважно было, не имело значения, кто да какую фразу сказал, кто начертал на доске ту или иную формулу, линию, цифру. Они были сейчас будто один человек – одно мыслящее существо. Идея, когда ее четко сформулировали, оказалась настолько простой, что стало понятно, почему они долго не могли к ней прийти, кружили вокруг да около: если изменение величин квантов в пространстве создает поле, то полем можно перераспределять величины квантов. Двенадцать слов – и лишние только запутали бы дело.
– Даю название: регулировка пространства-времени. Не приближение или удаление, не замедление – регулировка, невинное занятие.
– Неоднородного пространства-времени.
– Да-да… Давайте прикинем на местности. Имеется, стало быть, барьер неоднородности, отделяющий нас от MB, от ядра Шара, толщиной в физические мегапарсеки, а геометрически – сотня метров. Задача простая: чтобы он в нужном месте…
– …над башней.
– …утончился до… ну хотя бы до сотен физических километров. В сравнении с дистанциями в MB это ничто. Поскольку для физических расстояний важны не величины квантов, а их число, то его и надо уменьшить здесь…
– …создав более крутой градиент. Чтобы до величин, что имеют кванты действия в ядре, переход здесь сделался куда круче и короче. Прокол.
– По данным Мендельзона, напряженность электрического поля во внешних слоях Шара доли вольта на километр высоты. Небольшая, мы ее и не замечаем…
– Очень большая! Мы можем манипулировать с напряжениями в миллионы вольт, самое большее – в десятки миллионов. Ну, сумеем так убирать… сокращать – дистанции в сотни миллионов километров? В космических масштабах это – тьфу!
– Не забывайте, что в глубинах ядра все выходит на однородность. Стало быть, чем ближе к MB, тем градиент кванта меньше… и теми же приращениями поля можно будет убирать-сокращать многие парсеки, а то и килопарсеки.
– Ага, в этом спасение! Значит, не попусту я молол языком, что по запасу электричества грозовая туча соперничает с Шаром?
– Да… и пустим через трансформатор.
– Не понял?
– Ну, анекдот такой: давится человек в московском ЦУМе в очереди неизвестно за чем, соображает: «Если это большое – ушьем, маленькое – растянем, электрическое – пустим через трансформатор…»
– Хм… ситуация похожая. Только мы знаем, что это электрическое и через трансформатор его нельзя. Поле-то постоянное! – Как же мы добудем такие напряжения?
– Генераторы Ван дер Граафа. До миллиона вольт статического напряжения на каскад… То-то обрадуются в моем родимом Институте электростатики, когда мы у них закупим это старье!
– А каскадов может быть много?
– Сколько потребуется, лишь бы места хватило. Прикинем конструкцию. За основу берем нашу аэростатную кабину. Вообще, все будет висеть на воздусях, но поскольку выше семисот метров атмосфера в Шаре идеально спокойна, аэростаты должны держать не хуже бетона, согласны?
– М-м… не знаю, но от них все равно никуда не деться. Не спешите с конструкцией, надо сначала хорошенько оседлать электрическую идею. Тогда, если и получится шатание в аэростатах или в чем-то еще, всегда сможем подрегулировать полями.
– Справедливо. «Чтоб решение простое дать техническим проблемам, относитесь к ним, как схемам из задачника по ТОЭ». Не слышали эти стишки? Профессор Перекалин начинал у нас ими чтение курса теоретических основ электротехники. Так и будем: нет никаких Событийных Вселенных, Галактик, Шара – схема из задачника по ТОЭ. Вот такая: генераторы на крыше, напряжение от них подается по разнесенным кабелям на… на электроды – с их формой придется экспериментировать – размерами эдак в десятки метров. Кольцевые, скорее всего, с сегментами… Они и будут убирать пространство перед поднимающейся кабиной… Два-три каскада по миллиону вольт и…
– И чепуха выйдет.
– Кто это говорит?! Послушайте, Вэ-Вэ, вы ведь не электрик.
– Все равно чепуха, хоть я и не электрик. Смотрите: этими электродами мы создадим перед кабиной предельно крутое распределение квантов, проколем барьер в пространстве. А время? Разница в течении времени будет определяться отношением величин квантов в MB и в кабине. А оно останется огромным! Звезды и Галактики на уменьшенной дистанции будут проскакивать, как курьерский поезд перед носом стрелочника. Ничего не разглядишь. Стоит ли огород городить?
– А и верно… «Чтоб решение простое дать техническим пробле…» Ага, есть! Золото у меня директор, все замечает, пропал бы я без такого директора. Все просто: кабину надо помещать между двумя кольцами электродов! Нижние электроды выталкивают кабину в область микроквантов и тем регулируют темп времени, а верхние убирают пространство над ней. Слушайте, да мы сможем такой наблюдательный сервис навести, что лучше не бывает: отдельно время регулируем, отдельно пространство, а!
– Разорвет кабину между электродами, неоднородность же страшная. В пыль разнесет, на атомы…
– Не без того, что может и разнести, верно. Надо… надо предусмотреть вокруг кабины систему выравнивающих электродов. Такую, знаете, электрическую колыбельку. Капсулу…
– Не вокруг, а жестко связать их с платформой кабины.
– Да, пожалуй, так лучше… Но вы чувствуете, Вэ-Вэ, к чему мы пришли: немеханическое перемещение тел! Пешеход приближается к городу Б, не удаляясь от города А.
– Гора идет к Магомету.
Внизу за время их диалога в зону въехали четыре машины. Вверху темное микроквантовое пространство-время не раз слепило из себя блистающие диски Галактик, выделило из них огненные мячики звезд, поигралось и растворило все во тьме. А они все теснились у доски: «Нет, Вэ-Вэ, не так, вот дайте-ка…» – «Нет, лучше так…» – отнимали друг у друга мел. А когда получалось удачно, хватали один другого за плечо, толкали в бок, смеялись – два комочка материи, чрезвычайно довольные, что эту самую материю удается крупно облапошить.
Идея – была!
Научный прогресс движет не только воображение, но порой и его отсутствие. Если бы Пец и Корнев с самого начала могли представить, сколько от исходной идеи полевой регулировки НПВ возникнет сложнейших дел, сколько раз от кажущихся неразрешимыми частных проблем им будет мерещиться, что все рухнуло, работа делалась напрасно… да и сколько самой работы-то будет! – эта громада, несомненно, подавила бы их мысли и энтузиазм; и не бывать бы проекту ГиМ (Гора и Магометы), не воплотиться ему в металл. Только то и выручало, что последующие проблемы становились заметны с холма решенных предыдущих, – ничего не оставалось, как карабкаться на новый холм.
Это всегда выручает, движет всеми нами: больше пройдено, меньше осталось… Меньше осталось! Как будто может остаться меньше в соревновании конечного с бесконечным.
ТРИ АКСИОМЫ КОРНЕВА: 1) У нас достаточно места, чтобы сделать все как следует; 2) у нас достаточно времени, чтобы сделать все как следует; 3) (появлению ее предшествовал визит в Шар представителей Министерства стройматериалов и конструкций, во исполнение той прощальной идеи Зискинда: их она тоже пленила, они на все согласились, все обещали – уж когда везет, так везет): у нас достаточно средств, чтобы сделать все как следует.
…Прав оказался мудрый Зискинд, молодой, да ранний Юрий Акимович: не для архитектурных совершенств предназначалась башня, не для технической и коммерческой выгоды – хотя возводили ее, казалось, для этого. Но и неправ, скажем это, забегая вперед, оказался Юрий Акимович на все 100 %: стоило, очень стоило ему не пороть горячку, дождаться возникновения новых идей в Институте – хотя бы только этой одной.
Всю следующую неделю НИИ НПВ лихорадило как никогда. И Бугаев не мог пожаловаться на Альтера за сбои в грузопотоке или на Люсю Малюту за плохую координацию; равным образом и прораб монтажников товарищ Бражников не мог заявить протест, что прораб высотников товарищ Плотников при попустительстве начплана перехватил материалы, переманил людей и т. п. Претензии негде было высказать, так как научно-технические совещания не собирались; их и не имело смысла высказывать, ибо все делалось по распоряжениям сверху – в прямом и переносном смысле слова: директор и главный инженер всю эту неделю ниже двадцатого уровня не спускались.
Даже жене Пеца Юлии Алексеевне пришлось на эти дни перебраться в башню, на самую верхотуру – кормить и обихаживать супруга, а заодно и всю честную компанию: Корнева, Любарского, Васюка-Басистова, Бурова, Ястребова – стихийно образовавшийся штаб проекта. Многие из часто сменявшихся монтажников и наладчиков не знали, что эта улыбчивая простая женщина – жена их директора, член-корреспондентша, думали, что она для того и находится на крыше, чтобы обращаться к ней по обиходным делам: «Мамаша, как насчет чайку?», «Мамаша, зашейте…» и т. п.
Толчея идей, толчея людей – турбуленция… Грузы неслись наверх. На экранах координатора, показывающих, что делается на крыше, в лаборатории MB и экспериментальных мастерских, искрилось расплывчатое, трудно поддающееся контролю мельканье. Проектировщики гнали чертежи для двенадцатого – уже! – варианта системы электродов и экранов. Лаборатория моделирования, спешно развернутая в конференц-зале. Проверяла в ваннах-бассейнах конфигурации алюминиевых лепестков, отбраковывая девять из каждого десятка.
…Поднимался на крышу, распространяя аромат сигары, Бор Борыч Мендельзон, доказывал весомо, что одними полями они не совладеют с барьерами неоднородностей, слишком широк диапазон величин квантов. Под влиянием его сочинили компромиссный вариант – с механическим перемещением наблюдательной кабины внутри «полевой трубы». Он погиб в расчетах, получалось слишком инерционно для того спрессованного до масштаба «год-микросекунда» времени, с которым предстояло работать.
– Все-таки самым безынерционным прибором является электронная лампа, – задумчиво молвил Толюня, когда мудрили-гадали, как быть.
И – сначала в воображении, затем в расчетах, чертежах и модельных прикидках – начал утверждаться образ полутора километровой «электронной лампы» с кольцами и лепестками выжимающих пространство, ускоряющих время, выравнивающих и управляющих электродов и экранов. Только вместо стекла ее ограничивали баллоны аэростатов. Кабина должна была, раз поднявшись, зависнуть в полутора километрах над крышей, а все регулировки времени и расстояний (они уже без содроганий употребляли эти понятия) будут делаться из нее поворотами ручек, нажатием кнопок и клавиш.
…То Варфоломей Дормидонтович начинал смущать народ, что-де они зря не предусматривают заранее возможность поперечной регулировки НПВ – для сноса, слежения. «Верно: и всего-то потребуется легкая система над верхними электродами, несколько дополнительных!» – поддерживал его Буров. «Нет, – осаживал обоих Пец, – сейчас могут пойти в дело только упрощающие предложения, а не усложняющие. Прекрасная идея, но… имейте терпение, мы к ней вернемся». Валерьян Вениаминович старался держать вожжи как можно крепче – иначе обилие инициативы понесет, запутает, опрокинет все.
Наконец приступили к сборке. Громоздкие генераторы Ван дер Граафа не умещались на крыше; для них создали кольцевую галерею. Там же разместили станцию зарядки аэростатов. Смонтированные боки электродов цепляли к баллонам, поднимали над башней, где – согласно 1-й аксиоме Корнева – места было достаточно. Издали верхушка башни теперь походила на малыша с шариками, собравшегося на первомайскую демонстрацию.
Точность монтажа проверяли пробными включениями, а возросшую неоднородность между электродами – бросанием туда разных мелких предметов. Последнее у работающих на крыше даже превратилось в не слишком корректную забаву: швырнуть вверх, в обведенное белым кругом электродов пространство чью-то (разумеется, не свою) туфлю или пластиковую каску – ив нескольких метрах над головами ее бесшумно разрывало в клочья, затем и клочья – в пыль.
Казалось невозможным, что там под напряжением в миллионы вольт уцелеет кабина и люди в ней.
За земную неделю, которую длилась эпопея создания системы ГиМ, для работавших наверху минуло примерно по году: для творческих работников побольше, для исполнителей поменьше. Биологически и по ЧЛВ – год, а психологически все-таки семь дней, в которые они выполнили громадную интересную работу. Никакими бухгалтерскими комбинациями, ни законными, ни сомнительными, невозможно было оплатить сделанное людьми. Да и счет шел не на заработок, не на производственные заслуги – все были охвачены порывом, чувствовали себя чудо-богатырями. Спроси самых рядовых монтажников, зачем они вкалывают во всю силу, выкладываются, они затруднились бы ответить – настолько само собой разумелось, что если у человека есть мозг и руки, знания и мастерство, то для исполнения таких проектов.
…Пошел последний этап: развертка и свертка. Вся система, увлекаемая аэростатами, вытягивалась на полтора километра вверх, к черному ядру, подергивавшемуся мутью «мерцаний». Выглядела она блистательно и дико – как в предутреннем сне интеллигентного пьяницы, по определению Корнева: сверкали в свете прожекторов конусами сходящиеся в перспективу алюминиевые дуги электродов, стеклянные чаши высоковольтных изоляторов растягивались между ними гирляндами, выстраивались в многоугольные фигуры керамические распорные балки, матово лоснились серые бока аэростатных баллонов, от натяжения капроновых тросов вокруг кабины веерами растопыривались выравнивающие пластины. Извивались, тянулись ввысь, как змеи у факиров, синие толстые кабели; пели лебедочные моторы, выпрастывая канаты; вблизи медных шаров генераторов Ван дер Граафа круто искажалось пространство, шипел тлеющий разряд.
Кабина ушла вверх без людей. Все стояли на крыше, задрав головы. Ястребов покрутил шеей, сказал: «Действительно, не дай бог – приснится…»
И было пробное включение. По мере увеличения поля на нижних электродах кабина вместе с несущими ее аэростатами съежилась сначала до игрушечных размеров, затем и вовсе сошлась в точку – и исчезла, не удаляясь. Когда поле ослабили, она так же внезапно, за секунды, возникла из ничего, разбухла до прежних размеров, оттесняя баллонами и прозрачными гранями во все стороны чистую черноту пространства.
Все выходило по расчетам.
Глава 17. «Девчонку звали Дездемона»
Пьянство – самая распространенная в России форма демократии и социального протеста. Самый распространенный в ней способ борьбы за экономическую справедливость – воровство.
Все выходило по расчетам, все было правильно: к ядру должна протянуться «электрическая труба». Громадная – из тех, что порождают молнии, – напряженность поля в ней сделает распределение квантов очень крутым и, соответственно, дистанцию до MB короткой. Внутри «трубы» по пространству-времени будет сновать, не сдвигаясь с места, кабина с наблюдателями… И тем не менее в последний час приготовлений Пец и Корнев избегали разговаривать, даже смотреть друг на друга, чтобы не выдать своих чувств. Оба вдруг утратили уверенность. «Что за нелепость, как это можно убрать пространство – да еще исчисляемое килопарсеками! – подумывал Валерьян Вениаминович. – Теория теорией, но…»
Корнев суетился, что-то проверял, приказывал, прогонял с площадки лишних, шутил и – чего за ним прежде не замечалось – сам первый смеялся своим шуткам. А Пец стоял на краю, смотрел вниз, на дикий пейзаж вокруг башни – с навеки застывшим багровым солнцем, опрокинутыми домами и замершими машинами – и желал лишь, чтобы все скорее осталось позади: успех – так успех, провал – так провал. Никогда он не думал, что может так трусить.
– Ну, – произнес наконец Александр Иванович шатким голосом, – кто в бога не верует, детей осиротить не боится… прошу! Карета подана.
Сказано это было так, для куража, потому что заранее решили, что в первую вылазку отправятся трое: он, Пец и Любарский.
На площадке у контрольных приборов остался Толюня. Возле лебедок с инструментами дежурили Ястребов и два его помощника. У оградки на краю крыши стояла Юлия Алексеевна. На кольцевой галерее похудевший, с опавшими щеками Буров хлопотал у генераторов.
Они поднялись в кабину (которая тоже изрядно усовершенствовалась со времени первых путешествий). Любарский занял кресло у телескопа – он, астрофизик, играл по-прежнему роль главного наблюдателя. Пец сел поближе к экранам – ассистировать. Корнев устроился у пульта ПВР – пространственно-временной регулировки; рядом с ним, по правую руку была панель буровского светозвукового преобразователя.
За полчаса, пока развертывалась по высоте система и кабина выходила к верхней отметке, не было произнесено ни слова. Варфоломей Дормидонтович время от времени подавался туловищем к окуляру, смотрел, откидывался к спинке кресла. Пец регулировал настройку на экранах, где клубились в разных участках спектра пятна и мельтешили точки нового цикла «мерцаний». Корнев следил, как по сторонам располагаются электроды и экраны системы ГиМ; вверху они очертили ребристым светлым кольцом круг тьмы с синевой и вихриками, по бокам огородили кабину стеной с продольными прорезями… но воспринимал все с оттенком нереальности, будто телевизор смотрел.
Наконец покачивания прекратились. «Подъем весь», – молвил Корнев, вопросительно взглянув на астрофизика. Тот нагнулся к окуляру: по известным ему признакам он хотел выбрать «вихрик», который бы дошел до крайней – звездной – стадии галактической выразительности.
Признаками было скорее нарастание яркости и смещение спектров на экранах вправо, к жестким лучам.
– Валерьян Вениаминович, – негромко сказал Любарский, – подстрахуйте меня на правых экранах. Если за секунды переходит от ультрафиолета на ближний рентген, это – кандидатура.
Минут пять сосредоточенного молчания.
Только Корнев нетерпеливо поворачивался то к телескопу, то в сторону экранов.
– Эта подойдет? – спросил Пец.
– М-м… нет, – мотнул головой астрофизик, – велика скорость сноса, не угонимся. Надо такую, чтобы шла на нас.
– Долго вы еще будете возиться? – не выдержал Корнев.
– Но мы же не сами их делаем, Александр Иванович, – кротко заметил Любарский.
Пец хмыкнул. Напряжение в кабине спало.
– Ага! – изменившимся голосом сказал астрофизик. – Это, похоже, она. Как у вас, Вэ-Вэ?
– Вижу на всех экранах, – сказал Пец. – Яркость нарастает.
– Давайте помалу, Александр Иванович. Старайтесь больше временем, чем пространством.
– Сейчас… – Корнев склонился к пульту. – Не ошибиться бы для начала. Включаю.
Он медленно вводил напряжение на верхних и нижних электродах. Валерьян Вениаминович почти чувственно представлял, как кабину с ними спрессовываемая полями неоднородность выталкивает, выносит наверх, в микроквантовое пространство, в MB. И точно: кольца белых электродов, смутно белевшие над куполом, стали быстро расширяться – и сгинули в темноте. Они остались, какими и были, понимал умом Пец, это съежилось пространство-время внутри; кольца теперь охватывают не десятки метров, а миллиарды километров.
Одновременно вверху Меняющаяся Вселенная, вот только сейчас еще представлявшая собою обозримую взглядом область волнующегося светлого тумана с вихревыми вкраплениями, разрасталась во все стороны над куполом, разрасталась величественно и прекрасно. Туман таял, очистившееся пространство открыло головокружительные дали: мириады Галактик мерцали и роились там, будто снежинки у фонаря!
Корнев наддал еще – и вихревое «мерцание» в центре неба, на которое нацелил кабину Любарский, стало стремительно надвигаться и расти. Сначала это было вьющееся – блестящей воронкой в черной воде – переливчатое свечение; от него отделился и сносился влево завиток. По мере нарастания-приближения исчезало впечатление потока с круговертями – образ вихря становился трехмерным, застывшим. Вот сплошное свечение его разделилось, начиная от середины, на множество колышущихся и мигающих в сложном ритме черточек: пошла стадия звездообразования. Теперь сверху надвигался пульсирующий звездный шар с размытыми краями, который обнимали три далеко уходящих в черноту, искривленных и нестерпимо блистающих рукава.
– Временем больше, Саша, временем. – приказывал и молил Варфоломей Дормидонтович.
Тот подбавил поля: черточки наверху из голубых стали белыми, сократились до ярких точек. Вращение вихря прекратилось. Галактика, трехрукавная спиральная Галактика надвигалась на купол из тьмы несчитанными миллиардами звезд, необычным, ни с чем не сравнимым светом озаряя обращенные к ней лица троих.
– Стоп! – сказал Пец (у него сильно билось сердце). – Что на приборах, Саша?
– Еще не исчерпали и половины возможного: на электродах «Время» по четыреста пятьдесят киловольт на каскад, на пространственных – по пятьсот киловольт. Двинули дальше?
– Давайте, – поддерживал Любарский.
– Только помалу, с паузами после каждой сотни киловольт, – дополнил директор. – И… не более восьмисот на каскад.
Корнев тронул рукоятки, стрелки киловольтметров поползли вправо. Электрические поля наращивали и напрягали незримый «пространственный шприц», который теперь прокалывал почти весь барьер неоднородности. Вне «шприца» физические расстояния от них до башни соизмерялись с галактическими. Кабина в верхнем кончике электрической «иглы» воткнулась в MB, в Галактику.
Кабина входила в Галактику – и та теряла образ цельного вихря, растекалась во все стороны необозримо. Унеслось влево ее звездное ядро, отмахнул за купол один рукав. Вошли во второй – и развернулось вверху звездное небо, на первый взгляд чем-то даже подобное видимому над Землей. Как и в обычном небе, здесь тьму разделяла наклоненная и размытая полоса из множества звездных точек: проекция плоскости вихря, здешний млечный путь. Яркие близкие звезды образовали характерные фигуры, хотелось даже поискать среди них Орион, Плеяды, Медведиц, Кассиопею – или, не обнаружив, дать название здешним созвездиям: вот Паук, вон Ожерелье, Ромб, Кленовый Лист, Профиль… Сходство было и в том, что звезды мерцали, меняли цвета от красного на зеленый, от голубого на желтый – будто во влажной послегрозовой атмосфере.
Но так представлялось лишь на первый взгляд. Уже при втором становилось заметно собственное движение звезд, скоплений их и целых участков Галактики. Разрушались иллюзорные «созвездия»: выворачивался Ромб, рвалось на части Ожерелье, искажался Профиль; возникали новые характерные группы. Было в этих движениях миров что-то от половодья, от танца закручивающихся друг около друга водоворотиков на стремительной речной глади.
В ритме с движениями звезды меняли цвет и блеск, пульсировали. Точнее, это Галактика пульсировала-играла частями своего громадного тела, только и видимого наблюдателям благодаря вкраплениям звезд, – изменения в них, как и движения их, распространялись ветровой рябью по темной воде пространства. Большинство звезд меняли яркость и цвета умеренно, немногие – беспокойно, резко; время от времени ликующими аккордами световой симфонии взрывались в рукавах Галактики новые и сверхновые звезды.
Александр Иванович не удержался, включил звуковой преобразователь Бурова. Слышимое из динамиков гармонично дополняло видимое над куполом и на экранах: ближние звезды вели – каждая свою – скрипичные мелодии с переливами, мириады далеких создавали – комариными дольками писка – аккомпанемент; был в звуках MB и смущающий душу ропот пространства, и отдаленное аханье, и перекаты, контрабасовый рокот, шорох, гул… Не просто музыка, не оркестр из миллиардов инструментов – проявляла себя звуками другая сторона Вселенского жизнедействия.
И соединение пространственного образа звездного вихря со сложно-ритмичной картиной изменений в нем, видимой и слышимой, давало впечатление простой, ясной и величественной Цельности. Не мертвый поток нес и создавал в турбулентном кипении Галактики вихри и струи: было во всех струях, всплесках и колыханиях MB нечто превосходящее любые течения и волны мертвой субстанции, что-то подчеркнуто резвое, стремящееся выразить себя – живое. Эти потоки могли течь и в гору, эти вихри сами могли вовлекать, закручивать в себе окрестную среду.
Да и то сказать: если материя не жизнь, значит она – мертвечина. Середины нет.
Они смотрели, слушали, чувствовали и думали – каждый свое.
«Мне повезло, – думал Любарский, – мне необыкновенно, свински, фантастически повезло. Я не фанатик науки, не жрец и не герой – ученый средней руки. Если кто-то, к примеру, попрет на меня с проработочной рогатиной: дескать, твоя теория вселенской турбуленции вредный вздор, а истинно то, что академики вещают, – я отступлюсь. Ради бога, вещайте… Но вот для того, чтобы не лишиться этих наблюдений, чтоб увидеть, как в пространство, будто луна из-за забора, выплывает новая Галактика, закручивает в спиральный хоровод рождающиеся в ней звезды, а они накаляются, пульсируют, меняют „вечные“ рисунки созвездий, – ради этого я дам отрубить себе руку. Потому что это не просто наука – гораздо большее. Это Истина – не записанная и не сказанная, существующая вечно и просто: возникновением, жизнью и распадом миров. Это то первичное Знание, ради достижения которого возникают цивилизации и живут, сами того не сознавая, люди».
«Я много знаю о материи, о мирах, – думал Пец, чувствуя сразу величие и ничтожество, покой и смятение, торжественность и восторг, – по этой части я, пожалуй, один из наиболее информированных людей на Земле. Но – насколько мало это выраженное в словах и уравнениях, снимках и графиках, воплощенное в статьи, монографии, учебники, энциклопедии комариное знаньице перед прямым видением Жизни Вселенной! И – я не смят, не подавлен. Вот когда впервые понял, что находится в Шаре, был подавлен и унижен, – а сейчас ничего. Потому что мы – достигли: поняли и сделали, пришли сюда. Понять и посредством этого сделать – это и есть разумная жизнь. Теперь величие Меняющейся Вселенной – и наше величие.
…Эта истина жестока, как смерть. Потому что подобно смерти она может отнять у человека все иллюзии, а тем и привязанность к миру. Эта истина сильна, как жизнь. Потому что она и есть Жизнь – часть от части которой наша,
И нам теперь надо… просто необходимо! – уметь встать над жизнью и над смертью».
«Пи-у, пи-у!.. – думал Корнев, слушая звучание звезд в динамиках. – Какой простор! Какой необыкновенный простор!..»
Он между тем все увеличивал нижнее поле, приближая время, текущее в кабине, ко времени Галактики. Совсем замедлились собственные движения звезд, сникла голубая составляющая в их блеске, но сами они оставались далекими точками.
– Сколько еще в запасе? – спросил Пец.
– По четверти миллиона вольт на нижних каскадах, чуть поменьше на верхних, – Корнев взглянул на него и астрофизика. – Попробуем? Есть что-нибудь обнадеживающее, доцент?
Речь шла о втором пункте программы: попытаться приблизиться к какой-нибудь звезде до различения ее диска в телескоп.
– М-м… сейчас-сейчас… – Астрофизик приник к окуляру, отсчитывал деления. – Вот эта наискось идет к нам, но… ей еще надо двигаться к нашему, извините за выражение, «перикабинию» тысяч двенадцать лет. В пересчете на наш уровень поменьше, с тысячу.
– Тоже многовато, – сказал директор.
– Теперь для нас это не проблема, – кинул Александр Иванович. – Отступим на семь порядков во времени, через минуту вернемся.
– Только не промахнитесь, упустим, – сказал Любарский.
Повороты ручек на пульте – и звездное небо свернулось в Галактику, она удалилась, играя струйками звезд-штрихов в себе, меняясь в очертаниях. Рукава вихря приближались к ядру, вытягивались вокруг него все более полого, касательно – и вот замкнулись в эллипс. Через две минуты Корнев тронул реостаты: Галактика надвинулась, замедлила вращение, разделилась на звезды и темноту.
– Вот! – торжествующе сказал Варфоломей Дормидонтович. – Первая после Солнца!
В защищенном фильтрами окуляре телескопа он видел белый шарик. Шарик вращался, края его слегка колебались; по диску проходила рябь глобул. На левом краю возник огненный гейзер-протуберанец.
– Эх… нестабильно все-таки, нечетко, – жадно сказал астрофизик.
Валерьян Вениаминович смотрел на экраны, где плясала сине-белая горошина, без подробностей, потом взглянул вверх. Над куполом сияла, подавляя своим светом все окрестное, голубая звезда. «Как Венера после заката», – подумал он.
Это была первая после Солнца звезда, чей диск увидели люди.
– Есть запас в сотню киловольт, – сказал Корнев. – Придвинемся еще?
– Не вижу смысла: нечетко, шатко, – покачал головой директор. – Возвращаемся.
…И только когда кабина приблизилась к крыше, спохватились, что не включили ни кино-, ни видеокамеры. И в голову никому не пришло! «Вот они, эмоции-то! – Пец недружелюбно покосился на Буровский преобразователь. – Когда-нибудь я эту штуку сломаю…»
Кабина опустилась на крышу, они, вышли. Первой к Валерьяну Вениаминовичу подошла жена:
– В чем дело? Что-нибудь испортилось?
И он не сразу сообразил, почему она так решила: по времени крыши они отсутствовали три минуты. Ястребов приблизился к Корневу:
– Ну, Александр Ива, все в порядке? И что ж оно там наверху?
– Как что? Что и предполагали: Галактики, звезды, Вселенная!
Механик странно посмотрел на него, отошел.
Дело было сделано – самое крупное из дел Института. Настроение у всех стало легким.
– Послушайте, граждане, – Корнев обнял нос ладонью, исподлобья оглядел стоявших на площадке, – кто кого, собственно, держит канатами: мы Шар или Шар – нас?
– Правильно, Александр Ива, одобряю! – как всегда, с ходу понял идею Ястребов. – Грех не отметить.
– И расслабиться, – сказал Любарский.
– И вздрогнуть, – уточнил Буров.
И они всем штабом двинулись вниз, а оттуда двумя машинами в ресторан при интуристовской гостинице «Stenka Razin». Только Юлия Алексеевна уклонилась, ее подбросили домой.
…Оказывается, уже началось лето. Отцветала сирень в скверах, все улицы были в сочной зелени. И небо, которое они привыкли видеть у себя под ногами, мутно-желтой полосой вокруг зоны, оказывается, было голубым и огромным; в нем сияло, склоняясь к закату, жаркое неискаженное солнце. По тротуарам и бульварным аллеям шли загорелые люди; женщины были в легких платьях. Ветерок шевелил их волосы, ткани одежд, листья деревьев, воду в реке – ветерок! Они и не думали, что по нему можно так соскучиться.
Они были похожи на сошедших на берег после долгого плавания моряков – после полярного плавания, стоило бы уточнить, взглянув на их бледные лица. В ресторане все как-то сначала застеснялись блистающего великолепия сервизов, белых скатертей, сюрреалистического мозаичного орнамента вдоль глухой стены, величественных официанток. «Ну, граждане, одичали мы, надо скорей поддать, – сказал Корнев. – Шесть бутылок коньяку, девушка, да получше. И все прочее соответственно». И официантка сразу будто осветилась изнутри от доброжелательности.
И верно, когда поддали, закусили, еще поддали – захорошели, освоились, отошли. Коньяк был отличен, еда вкусна, жизнь великолепна – ибо они создали и победили!
– «И внял я неба содроганье!..» – возглашал, подняв на вилке ломоть осетрины, порозовевший Любарский. И тут же, сменив тему, напал на Корнева: – Между прочим, драгоценнейший Александр Ибн-Иванович, тот маневр-отступление не понадобился бы, если бы послушались меня и сразу установили отклоняющие электроды Тогда бы наша «полевая труба» изгибалась и достигала намеченного объекта сразу!.. А если сверху пристроить еще каскад электродов – на предмет образования ими «пространственных линз»… – он сделал паузу, поглядел на всех со значением, – то и видели бы мы все куда четче и крупней!
– Вот народ, вот люди! – весело качал головой главный инженер и наполнял рюмки. – Не успели одно сделать… и ведь какое одно! – им уже мало, подавай другое. Дайте срок, Бармалеич, сделаем отклоняющие и эти… кхе-гм! – на предмет «пространственных». Толюнчик, а? Буров? Сделаем?
Те поднимали рюмки, обещали. «А что… – мечтательно щурился Буров, – раз там звезды, то при них должны быть и планеты. А на планетах и цивилизации, а?» – «За контакт с братьями и сестрами по разуму!» – возглашал быстро хмелеющий Любарский. «Нет, но как же вы запись не включили?! – возмущался, отодвинув рюмку, Анатолий Андреевич. – Сами поглядели – и все. Эгоисты!» – «Забыли, – горячо говорил Корнев, – просто затмение нашло. Да не огорчайся, Толюнчик, нашел из-за чего! Еще наглядишься и наснимаешь, сколько захочешь». – «Нет, но самое-то первое… это же история!» Выпили и за историю.
«Валерьян Вениами… – склонился на другом краю стола к директору раскрасневшийся Ястребов, – а помните, как вы меня с кабелем завернули? Как мне было стыдно, ой-ой! С тех пор, не поверите, гвоздя ржавого не тронул». – «Что ж, это хорошо», – похвалил его раскрасневшийся Пец. «Валерьян Вениами… – наклонился еще ближе механик. – Хоть вы мне скажите: что там такое наверху? Александра Иваныча спросил, так он какую-то, я извиняюсь, несуразицу сплел: звезды, говорит, Галатики…» – «Отчего несуразицу? Он правильно сказал». Ястребов отодвинулся и очень выразительно обиделся: «Нет, ну, может, мне нельзя-а!? Так прямо и скажите: секретно, мол. Я человек меленький, делаю, что велят. А зачем насмешки строить!?» Валерьян Вениаминович принялся доходчиво объяснять, что в ядре Шара именно Галактики и звезды – как в обычном небе. Герман Иванович выслушал с недоверчивой улыбкой, спросил: «Ну, а это зачем?» – «То есть как зачем?» – опешил Пец. «Ну, ускорение времени и большие пространства в малых объемах – это я понимаю: работы всякие можно быстро делать, много площадей, места… А звезды и Галактики – их-то зачем?…» Из дальнейшего разговора выяснилось, что славный механик и бригадир был искренне уверен, что Шар не стихийное явление, а дело рук человеческих. Оказывается, среди работников башни эта версия популярна, расходились только в месте и характере предприятия, выпускающего Шары: одни утверждали, что это опытный завод в Казахстане, другие – что СКБ в Мытищах под Москвой.
А потом разогретые эмоции перестали вмещаться в слова, потребовали песни. Для начала грянули могучими (как казалось) и очень музыкальными (как казалось) голосами «Гей, у поли там женци жнуть…». Ревели, заглушая оркестр, который наигрывал для танцующих, про казацкую вольницу, про гетмана Дорошенко, что едет впереди, и про бесшабашного Сагайдачного, «що проминяв жинку на тютюн та люльку – необачный!»
«Мэ-ни з жинкой нэ возыться», – вел баритоном Корнев.
– «…мээ-нии з жинкой нэ возыться-аа!» – ревели все.
И все, даже смирный многосемейный Толюня, были сейчас убежденные холостяки, гуляки, сорвиголовы; и дымилась туманом вечерняя степь, загорались над ней, над буйными казацкими головами звезды – звезды, которые из века в век светят беспокойным людям.
Подошел администратор, дико извиняясь, предложил либо прекратить пение, либо уйти. «А то интуристы нервничают».
– А, мать их, ваших интуристов, – поднялся первым Корнев. – Пошли, ребята, на воздух.
…Они шли парком, по набережной Катагани: Корнев (баритон) и Витя Буров (молодой сексуальный бас) посередине, Любарский со сбитым набок галстуком и Васюк возле них, Пец и Ястребов по краям. На воздухе всех почему-то потянуло на студенческие песни: «Если б был я турецкий султан…», «Четыре зуба», о том, «что весной студенту не положено о глазах любимой вспоминать». А был как раз конец мая, время любви и экзаменов; под деревьями смутно маячили пары. И они чувствовали себя студентами, сдавшими экзамен.
Ах, вы, грусть моя, студенческие песни! Давно я вас не пел, давно я вас не слышал. Видимо, вытеснили, задавили вас шлягеры развлекательной индустрии. Наверное, и вправду вы не дотягивали в сравнении с ними до мировых стандартов – ни в ритмах, ни в оркестровке, ни в мелодиях: вас сочиняли наспех перед зачетами и исполняли натощак перед стипендией. Но все-таки – ведь было что-то в вас, песни мои, было, раз память о вас до сих пор томит сердце! Где ты, лефортовское общежитие, шестой этаж, бутылка наидешевейшего вина на фанерном столе, влажная ночь и вопли из корпуса напротив: «Да угомонитесь же вы, наконец, черти!..» Где ты, молодость?
Вот и Валерьяна Вениаминовича сейчас размягчили воспоминания о его студенческой поре. Жаль только, песни тогда пели иные, эти, поздние, их и не знают – ни «Гаудеамус игитур», ни «Сергей-поп»… А те, что они поют, не знал он. («У меня для этой самой штуки-штуки-штуки, – залихватски выводил Корнев, – есть своя законная жена».) Васюк, Буров и даже старый хрен Дормидонтыч – все подхватывали, бойко вторили… А Пец, не зная ни слов, ни мотива, маялся. Он подмугыкивал, подхватывал обрывки припева – но это было не то. Душа томилась, душа рвалась в песню, душа хотела молодости!
Отелло, мавр венецианский,
один домишко посещал, –
завел новую Корнев. («Ага, – воспрянул Валерьян Вениаминович, – эту я слышал, помню. Про папашу там…»)
Шекспир узнал про это дело
и водевильчик написал.
Девчонку звали Дездемона,
лицом – как полная луна.
На генеральские погоны,
знать, загляделася она… –
голосили все, и Пец начал неуверенно подтягивать.
Папаша, дож венецианский, –
вел дальше Александр Иванович («Вот оно, ага, вот!» – радостно затрепетало в душе Пеца.)
любил папаша…
И тут Валерьян Вениаминович хватил в полную силу медвежьим голосом:
…г'эх – пожрать!!!
И несмотря на то, что дальше шли замечательные, свидетельствующие об интернациональных чувствах безымянного автора песни слова «любил папаша сыр голландский „Московской“ водкой запивать», – дальше уже не пели. Васюк-Басистов и Ястребов, отвернувшись (все-таки директор, неудобно), держались друг за друга, содрогались и только что не рыдали от хохота. Любарский аплодировал, кричал: «Браво, фора, бис!» Корнев висел на Бурове, глядел на Валерьяна Вениаминовича счастливыми глазами, просил, стонал:
– Папа Пец, еще… еще разок, а?
– Ну, чего вы, чего? – озадаченно бормотал тот.
– Теперь я понял, почему он так взъелся на буровский преобразователь! – радостно орал астрофизик. – Вам же медведь на ухо наступил. Валерьян Вениаминыч, милый!
– Прямо уж и медведь…
Потом они спорили, пререкались. «Нет, но зачем это, зачем?» – кричал Герман Иванович. «А эти – зачем?» – возглашал в ответ Любарский, указывая на звезды над головой. «Эти понятно, природа. А вот в Шаре зачем?…»
– Валерьян Вениаминович, – доказывал Пецу Буров, – а этот способ стоит применить и к обычной вселенной. Ведь если в ней есть области с НПВ…
– О, нет, майн либер Витя, – ответствовал тот, – мало областей с НПВ, надо иметь сильный барьер, где возникает электрическое поле от этого… от знаменателя. В нашей маленькой Галактике Млечный Путь… ин унзере кляйнхен МильквегГалактик диезе нихт геен… это не пойдет, – Валерьян Вениаминович неожиданно для себя перешел на плохой немецкий и обращался не к Бурову, а к шедшему слева Корневу. – Диезе нихт геен!..
– Папа Пец, – отозвался тот, – ты меня уважаешь? Дай я тебя поцелую!
– Нет, но зачем!?.
– «Кому повем печаль свою?…»
Тянуло холодом от реки. Светили звезды. Где-то содрогалась в родовых схватках материя, мелькали эпохи и миры. Они шагали, смеялись, пели, спорили – люди, сделавшие дело, – и Вселенная салютовала им Галактиками.
Глава 18. Отчаяние Толюни
Жил долго. Одной посуды пересдавал – страшное дело. Если бы всю сразу, то хватило бы на машину и дачу. Но поскольку сдавал малыми порциями, то всякий раз едва хватало на опохмелку.
Хроника шара.
1) На место Зискинда (и по его рекомендации) был принят заслуженный строитель, действительный член Академии строительства и архитектуры, автор проектов многих административных зданий, лауреат и прочая-прочая Адольф Карлович Гутенмахер. Деятельность свою он начал с того, что отселил из смежных с кабинетами директора и главного инженера комнат наладчиков радиоаппаратуры из команды Терещенко, а на освободившейся площади создал роскошные туалетные комнаты с ваннами. За одну земную ночь, в порядке сюрприза. Когда же озадаченные руководители, явившись на следующее утро, заметили ему, что это он, пожалуй, перебрал, Адольф Карлович лирически склонил к правому плечу красивую седую, с усами и бородой «а ля Ришелье», голову:
– Ах, Валерьян Вениаминович и Александр Иванович! Вы по малости своего руководящего стажа и не представляете, насколько выигрывает авторитет руководителя от того, что подчиненные не видят его у писсуара или, боже упаси, со спущенными ниже коленей штанами. Даже не говоря о быдловатых номенклатурниках, от земли, от гущи, кои без этого и без персональных машин, в принципе, неотличимы от дворника Васи, – но и людям высокого полета: академикам, научным руководителям – тоже надо немного корчить из себя небожителей…
Житейский и строительный опыт Адольфа Карловича равнялся его словоохотливости; чувствовалось, что он многое мог бы порассказать на эту тему. На Пеца же и Корнева со всех сторон напирали дела – они без лишних слов смирились. Впрочем, поскольку в течение земных суток в кабинетах обретались (с правом главнокомандования) не только они, но и Люся Малюта, Любарский, Бугаев, Б. Б. Мендельзон и сам Гутенмахер – все командиры, новшество не приобрело оттенок советской ясновельможности; к тому же твердо постановили, чтобы каждый убирал за собой. А практичный Корнев, поняв склонность нового архитектора, заказал ему соорудить при гостинице-профилактории «Под крышей» финскую сауну и римскую терму – с номенклатурным шиком, но и с хорошей пропускной способностью; за что тот с удовольствием и взялся.
2) …Тем более что ушедший Зискинд предвидел правильно: строительные дела в Шаре начали затихать, его преемнику оставалось превращать «незавершенку» в «завершенку». Разворачивались дела ремонтные: годы и десятилетия, мелькавшие наверху за месяцы, неумолимо брали свое – от арматуры в стенах, от покрытий, от труб, от лифтов… от всего. Поскольку же самый «ведьминский шабаш» (определение Люси Малюты) творился на уровнях выше тридцатого: испытания, эксперименты, моделирования, – то работники «низа» (Бугаев, Приятель, Документгура, главэнергетик Оглоблин) с грустью убеждались, что обеспечение ремонта выстроенной башни требует не меньше усилий, чем ее возведение.
3) Отдел кадров готовился к торжественным проводам в августе на заслуженный отдых первых своих ветеранов. Кандидатами были бригадир Никонов, очень уж вошедший во вкус работы наверху, и Герман Иванович Ястребов, который, поступив прошлой осенью на работу в Институт пятидесятипятилетним, намотал к июлю пятьдесят девять с половиной зарегистрированных посредством ЧЛВ лет; реально же ему было наверняка за шестьдесят.
4) Варфоломей Дормидонтович, поддержанный Буровым, пробил обе свои идеи: о боковых смещениях «электрической трубы» в системе ГиМ и о «пространственных линзах». По их проекту мастерские изготовили дополнительные электроды, кои команда «ястребов» привесила к новым аэростатам, подсоединила к кабелям и изоляторным распоркам генераторов; теперь предстояло все это испытать.
5) Пец ввел – для теоретических обобщений наблюдаемого в MB – понятие объема события, или «событийного объема». Оно охватывало как пространственные размеры наблюдаемых событий и явлений во Вселенной, так и их длительность. Это простое понятие было удобно, потому что события в Меняющейся Вселенной вкладывались друг в друга, как матрешки: турбулентное «ядро» в свой поток материи-действия, отдельные струи-волны – в это ядро, в них по достижении должного напора возникали турбулентные события-Галактики – и так далее.
Теперь для исследователей MB забрезжила возможность не только выстроить иерархию таких событий (а тем и иерархию причин и следствий во Вселенной), но и дать им количественную меру; чем Валерьян Вениаминович и поручил заняться Любарскому.
А вверху, непричастное к обычному, земному, ядро Шара дышало в метагалактическом ритме, дышало глубоко и ровно.
Утро, будничное летнее утро в квартире Васюков-Басистовых. Подъем-туалет-завтрак, толчея в прихожей, все спешат к своим делам; а тут еще погода испортилась, прохладно и сыро, надо все наперед спланировать… Расставание:
– Значит, договорились: Мишу ты и заберешь?… И я тебя прошу, Анатолий: не дави мне на психику своей растительностью на щеках, что много работаешь и побриться некогда. Я тоже не гуляю. А на щеках у меня ничего не растет по понятным причинам.
Дети переглядываются, пересмеиваются: небритая мама, или даже с бородкой (Анатолий Андреевич, случается, иной раз появляется и таким) – это было бы интересно!
Жена Толюни Саша, Александра Филипповна, – врач-горловик, работает в поликлинике – красивая, уверенная в себе женщина. Анатолий Андреевич ее любит и благодарен, что она его на себе женила; сам бы он не решился. Саша его тоже любит и воспитывает. Правда, происшедшее в Таращанске несколько нарушило установившиеся отношения: для нее оказалось полной неожиданностью, что ее муж, которого она выбрала для нормальной семейной жизни, отважился на действия весьма рискованные и, главное, не в интересах семьи. Но – после переезда в краевой центр, в полнометражную комфортабельную квартиру все восстановилось: получилось, что и это было в интересах семьи. Они никогда не говорят о том эпизоде.
…Не говорят – но Саша помнит. Особенно момент, когда она самым решительным образом преградила Анатолию путь к водонапорной башне, к скобам, схватила за рукав, повысила до крика голос. И – неожиданно получила затрещину. По левой щеке. При детях. «Ну, ты!..» – сказал ей Толюня. (Или «Ну, ты, сучка!»?… Нет, для такого он, пожалуй, слишком интеллигентен, «сучка» осталось в интонациях. Но смысл был такой.) Более всего Саше запомнились не слова, не интонация, а лицо мужа, освещение сбоку багрово-пыльным солнцем: отрешение и спокойно-гневное. Это был не муж, не в том состояло его назначение в жизни: какой-то совсем иной человек. Он будто носком ботинка отшвыривал ее и детей ради чего-то более главного. Настоящего, Первичного. И она на миг действительно почувствовала себя не то сучкой, не то рабыней, готовой все претерпеть и повиноваться.
Об этом не говорили, Саша и детям внушила, что ничего такого не происходило, им показалось. Толюня был прежним, тихим, покладистым, делал все по дому, ходил в магазин, отдавал зарплату. Но она знала, что он может быть совсем иным – и иногда, преимущественно к ночи, ей хотелось, чтобы Анатолий оказался тем, иным. Днем же Саша понимала, что это не для быта – разговаривала с мужем несколько покровительственно, наставительно: сохраняла позиции.
Прощальный осмотр: кто как застегнулся, завязал шнурки. Чмок-чмок – расходятся. Жена провожает в школу Линку – это ей по дороге. Номинальный глава семьи отводит в садик Мишку, это ему по дороге.
Они шагают по тихой улочке, соединяющей жилмассив с троллейбусной трассой; здесь, в трех кварталах, среди одноэтажных частных домов высится здание с Зайцем, Волком и Чебурашкой на кирпичных стенах – Мишкин детсадик. По случаю сырой погоды мама заставила Мишку надеть яркий плащ и новенький берет.
Миша – пятилетний румяный и красивый (в маму) мальчик; плащ и берет набекрень ему очень идут. Он с ревнивым вопросом посматривает на редких встречных: оценивают ли они, какой он симпатичный? Анатолию Андреевичу тоже приятно, что у него растет хорошенький и бойкий пацан, приятно чувствовать его теплую ладошку в своей руке – и держать ее покрепче, когда Мишке захочется проскакать на одной ножке или пройтись по бордюру.
Яблони за заборами гнутся от обилия плодов, вся улица напитана запахом спеющих яблок. Туман осел на листьях и ветках бриллиантовыми капельками.
– А вчера в мертвый час Витька, мой сосед справа, уписался, – сообщает сын. – Лариса Мартыновна потом поставила его в круг и сказала: «Смейтесь над ним, дети, он писун!» Было так весело!
– Что, и ты смеялся?
– Ага!
– А давно ли ты сам писал в постель? Если не ошибаюсь, на прошлой неделе?
– Ну, пап… – Мишка явно недоволен таким поворотом темы. – Это же было ночью!
– А какая разница?
– Как какая? Ночь же длинная.
На это Анатолий Андреевич не находит, что возразить. Помолчав, все-таки говорит:
– Ты так больше не делай. Ничего смешного здесь нет. Ваша воспитательница сглупила. Это… ну, неблагородно, понимаешь?
Путь короткий, вот и садик. Сыну направо, отцу прямо. Прощаясь, Мишка смотрит снизу вверх шкодливыми глазами:
– Па, а можно, я скажу Ларисе Мартыновне, если она опять что-нибудь не так… что она – глупая?
– М-м… нет. Я сам с ней поговорю потом. Дети не должны делать замечания взрослым.
Все, интермедия обычной жизни кончилась. Последняя мысль по пути к троллейбусу, что зря он так отозвался о воспитательнице: еще ляпнет Мишка что-нибудь на свою же голову. Эта шкура Лариса Мартыновна благоволит к детям только тех родителей, которые дарят ей к календарным (а иные и к церковным) праздникам шампанское и коробки дорогих конфет; он этого не делал, не сделает, да и Саша тоже. Не те у них достатки.
Остановка. Троллейбус по-утреннему переполнен. Но все набившиеся в него едут в Шар – теснятся, находят место и для Толюни. Кивки знакомым, поскольку с рукопожатиями в такой давке не развернешься. И – начался, сперва в мыслях, переход от предметно-конкретного обычного мира к настоящему.
…Еще недавно он жил только в обычном. Хорошо, что теперь это не так. Да, у него там жена, дети, знакомые, связи и обязанности – но никогда, с самого детства, он не был там действительно своим.
Он всегда чувствовал себя маленьким, незначительным – меньше и незначительней всех знакомых и близких, уверенно-однозначных, точно знающих, чего они хотят и чего опасаются, а также способы достичь одного и избежать другого. Он уступал им в хватке, в напоре и активности. Да что о них – перед своими детьми он чувствовал себя не совсем уверенно…
«Смирный Толюня», «тихий Толюня», «Толюн не от мира сего» – эти определения следовали за ним с юных лет. Задумчивый худощавый подросток, который всем уступал, не ставил на своем, не доказывал своей правоты, ни тем более – силы. Он отдавал товарищам книги, которые хотел бы сохранить для себя, и отступался от девчонок, которые нравились ему. Родители, друзья-доброхоты, а позднее и жена – все журили его за покладистость-уступчивость, за то, что он пасует перед нахальными дураками, изворотливыми пролазами, что не использует для успеха свои способности и прилежание. Он огорчался выговорами, даже соглашался и обещал, но больше огорчался не течением жизни своей, а тем, что вынуждает волноваться и переживать за себя других. Для него самого было изначально интуитивно ясно: дело не в том. Не нужны ему житейские успехи. Не хотелось так жить, вот и все. И не потому, что слаб, робок, неспособен, нет – просто ощущал он за своей житейской малостью-незначительностью большой и мощный спокойный поток бытия. В этом была его сила – жертвенная, несделочная сила: готовность пойти туда и сделать то, куда не пойдут и чего не сделают люди, слишком уж знающие цену себе и своей шкуре.
Таращанская катастрофа, а затем работа в Шаре и в лаборатории MB все расставили по местам. Анатолий Андреевич понял то, что раньше только чувствовал: не он мал – это его окружающие велики и значительны для себя, лишь потому что отграничили из бесконечно-вечного, глубинно-мощного мира свой, очень крохотный и поверхностный «мирок связей»; да и уверенность-то их держится на том, что они ничего сверх него знать не хотят… Или просто боятся узнать? И покой души его возрастал.
Конечная остановка. Все вываливающиеся из трех дверей троллейбуса и взгляда не бросят на апокалиптическую картину искаженного пространства окрест и над головами – скорей к своим проходным. Толюнина «А, Б, В» крайняя слева. Окошко табельщицы – показать пропуск – отбить на бланке в электрочасах время прихода – вернуть, получить и сунуть в карман запущенные ЧЛВ – турникет щелк-щелк – в зоне.
…Утренняя пульсация: втягивание Шаром и башней людей из конкретно-предметного мира в себя – их действий, сил, знаний, энергии, идей, чувств, мыслей. Вечером будет противоположная: откат, возврат. Все – как там, в ядре, в MB. Все события одинаковы, только кажутся разными.
Крытым переходом к осевой башне, сквозным лифтом до уровня «20», пересадка на высотный, до крыши. В нем Васюк поднимается один: из-за проводов Мишки в садик он всегда опаздывает – внизу на минуты, вверху – на часы. Ничего, Шар своего не упустит; впереди очень долгий «рабочий день», за который успевает отрасти на щеках щетина, а когда и бородка.
В круговом коридоре последних этажей (двери вовне на галерею, к генераторам Ван дер Граафа, внутрь – в лабораторию MB и гостиницу-профилакторий) стены сплошь увешаны метровыми снимками Галактик. Внизу фотографий размашистые надписи: «Правовинтовая Рыба-17», «Фронтальная Андромеда-7», «Малый Магеллан-21»… и так далее. Это проявил себя понятный только самим исследователям жаргон, возникший из необходимости экономить время.
«Рыба» была не рыба, а спиральная Галактика, подобная той, что в обычном небе наблюдаема в созвездии Рыб: с небольшим ядром и обширными, далеко раскинутыми в пространстве рукавами. «Фронтальная Андромеда» походила на знаменитую «Туманность Андромеды» – только ориентирована была к наблюдателям не как та, со «страшным-страшным креном», а фронтом звездного вихря – так сказать, анфас. «Малый Магеллан» походил на бесформенное Малое Магелланово Облако, Галактику-спутник нашего Млечпути.
На стенах красовались «Вероники» – видимые с ребра Галактики, похожие на те что с Земли наблюдает в созвездии Волос Вероники; «Треугольники» – рыхлые спиральные структуры, наподобие имеющейся в созвездии такого названия. А на иных снимках и просто указывали «81-А», «31-Л» и тому подобное – в соответствии с образами Галактик, обозначенных в каталоге Мессье этими номерами. Буквы и дополнительные числа означали, сколько такого вида звездных вихрей довелось наблюдать и заснять в Меняющейся Вселенной.
…И это еще было ничего, если увиденное в очередной Метагалактической пульсации, Вздохе-Шторме первичной материи (или во Всхрапе?…) оказывалось похожим на объекты классической астрономии. А ежели нет, то припечатывали что-нибудь покрепче, лишь бы с маху охарактеризовать запечатленный образ из «Вселенной на раз». Нашли свое место на стенах бесформенные Галактики с подписями «Коровья лепешка-8» или «Негатив кляксы» (типичные картины начальных и самых конечных стадий их жизни); напротив дверей просмотрового зала красовалась двойная Галактика «Очки Любарского» (название дано Корневым, сам Варфоломей Дормидонтович протестовал): два почти эллиптических звездных вихря противоположной ориентации с туманной перемычкой между ними. (Еще одной паре Галактик Александр Иванович присвоил гениальное, по общему мнению сотрудников лаборатории, название «Ягодицы в тумане»; но на снимок налетел Пец, прочел подпись, велел снять. Валерьян Вениаминович вообще не одобрял эту, как он выражался, «картинную галерею» и настрого запретил вывешивание снимков за пределами лаборатории).
Сам Анатолий Андреевич, хотя большинство снимков были делом его рук, названий им не придумывал: они его – а равно и номера или индексы при них – как-то не интересовали. Он держался взгляда, что для восприятия Единого не только не надо присваивать названия новым образам, порожденным им, но невредно и позабыть названия для «Земли», для «Солнца», «времени», «пространства», «жизни»… Зачем этикетки первичному! Впрочем, мысль эту – как и большинство своих получувств-полумыслей – он пока не высказывал.
И жене своей Анатолий Андреевич до сих пор и словом не обмолвился о Меняющейся Вселенной, чтобы она не стала наставлять: что ему там делать и как себя вести.
Он совершил полный круг по коридору, чтобы пропитаться соответствующим настроением.
В просмотровом зале, куда он после этого вошел, настроение ему в два счета испортили, вернули в мелкость, в прозу. Здесь Любарский и Буров прокручивали вчерашнюю добычу в MB.
– Плохо, Анатолий Андреевич! – вместо приветствия встретил его возгласом завлаб. – Просто никуда, зря поднимались. Смотрите сами!
Васюк посмотрел на экран – и почувствовал свою вину.
…Как-то так вышло, что в лаборатории на него сваливали все фото– и кинодела; включая и самые малопривлекательные, многочасовую возню в темной комнате над бачками и ваннами с реактивами, от чьих испарений потом болела печень. Одни напирали – не без улыбки – на историческую преемственность от его подвига в Таращанске: кому же, мол, как не тебе? – хотя, стоит заметить, после школьных лет то был первый фотоопыт Анатолия Андреевича (и аппарата не имел своего, пришлось позаимствовать в универмаге). Другие без всяких улыбок считали само собой разумеющимся, что Васюком-Басистовым можно затыкать любую дыру.
– Но ведь строго-то говоря, Анатолий Андреич, по вашей специальности «механизация животноводства» у нас здесь в самом деле пока ничего нет! – заявил на его робкий протест Буров, который благодаря своим электронным новшествам забирал все большую власть в лаборатории. – А кому-то ведь надо…
А сегодня как раз и выяснилось, что его неопытность и непрофессиональность в данном вопросе обернулись неприятностью: высокочувствительные – и в ультрафиолетовой части спектра, в которой наиболее выразительно проявляют себя вещественные образования в MB, – кинопленки с отснятыми во вчерашнем подъеме Буровым и Панкратовым Галактиками и звездами (в процессе их эволюции!) дали вуаль. На экране сейчас мельтешило бог знает что.
Остановили проектор, включили свет, стали разбираться. И скоро выяснили, что качество обработки пленок Васюком в этой беде не повинно, что причина глупее и постыднее: забыли – и он забыл! – о сроке годности. У чувствительных пленок он короткий, менее года. И за трое суток, минувших с момента, когда Альтер Абрамович, гордый своим снабженческим подвигом, доставил сюда триста пятьдесят километровых кассет («И лучше не спрашивайте, ребята, как я их добыл: шестьдесят тысяч по безналичному расчету, так это, между нами, еще далеко не все!»), срок этот – при ускорении 150 – с лихвой перекрылся. В первые подъемы на них сняли отличные фильмы об MB.
Самое скверное, что пропали и более трехсот неиспользованных кассет. Медленно привыкают люди к новому, косность где-нибудь да просочится: они давно усвоили, что за день наверху можно выполнить работу многих месяцев, что еще выше, в ядре, за секунды сотворяются и разрушаются вселенные… а применительно к хранению фототовара, к сроку его годности, трое суток в умах всех так и остались тремя сутками.
– И в холодильник не догадались сунуть кассеты-то, – раздраженно ворчал Любарский.
– Сначала кому-то следовало бы догадаться обзавестись холодильниками большой емкости, – парировал Васюк. – В те, что есть, бутерброд лишний не сунешь, забиты.
– А что мы теперь Альтеру скажем? – вступил Буров. – Эти надо списывать, просить у него новые… н-да! И зачем он их наверх к нам все припер, кассеты эти? Лежали бы у него на складе…
Они злились сейчас друг на друга, на снабженца – и вообще на жизнь.
– Но главное: с чем мы сегодня вверх поднимемся? – расстроенно потер лысину Варфоломей Дормидонтович. – С пустыми киноаппаратами?
– Это-то как раз ничего, – сказал Буров. – Сегодня у вас испытательный подъем. Освоение боковых перемещений и слежений.
– А «пространственные линзы»? – спросил Любарский.
– А еще не готовы электроды… и схема.
Буров лукавил: с «линзами» и электрическим управлением ими у него все было исполнено. Но он сейчас вынашивал замысел, которым не хотел делиться, – и решил кое-что придержать для себя.
Так они перешли к другому делу. Поднялись на крышу, Витя показал им новые приставки и изменения в управляющем блоке кабины.
– Вот, – говорил он с некоторой горделивостью, – теперь ведущий будет работать, как пилот в реактивном истребителе. Только ногой не газок выжимать, а пространство-время… Левая педаль – пространство, нажать «вперед», отпустить «назад», а правая – время: нажать «ускорение», отпускать «замедление»… Это, понятно, в пределах одного диапазона неоднородности, а переключение диапазонов, как и было, на пульте…
– Надо бы и переключение диапазонов вывести на ручку, как в автомобиле скорости переключают, – вставил Любарский.
– Мелко плаваете, экс-доцент, – не без спесивости ответствовал Буров, – переключение скоростей!.. Вот вам не ручка, а ручища, штурвал боковых перемещений. Ею вы будете смещать кабину наверху… а верней, изгибать «электрическую трубу» в любую сторону, в какую отклоните.
Между педалей из пола кабины торчала теперь штурвальная колонка с сектором, добытая явно с какого-то списанного самолета. Варфоломей Дормидонтович забрался в кресло, понажимал педали, поворочал штурвалом, с одобрением поглядел на Бурова:
– Лихо! Это нужно освоить.
– Можете считать, что я пересадил вас с самолета братьев Райт прямо на Ту-154. Но если вы вернетесь из MB, не обнаружив у этих звезд планету… хоть одну! – я вас больше не уважаю и не обслуживаю. А будут на видеомаге планеты – берусь вас перед Альтером защищать, даже вырвать у него новые пленки.
– Различить планеты без «пространственных линз»… – Любарский поскреб плохо выбритый подбородок, усмехнулся. – Вряд ли.
– Да можно это теперь, Варфоломей Дормидонтыч, можно, – горячо сказал Буров, – раз диски звезд там видим! С «линзами» подробности на планетах будем рассматривать, на это целиться надо.
– Любопытно бы! – мечтательно сощурил глаза завлаб.
Толюня тоже считал, что любопытно и возможно, но помалкивал: как от чувства вины из-за погубленных пленок, так и от сознания своей малости перед Витей Буровым. К тому же он чувствовал, что тот настроен к нему неприязненно.
Тем временем на крышу поднялись еще двое. Сначала, собственно, из люка показались длиннющие, метров по шесть, сверенные из уголков штанги, а затем и те, кто их нес: Ястребов и его помощник. Они сложили ношу у ограды и, разминая сигареты, подошли к инженерам – поздороваться, перекурить, покалякать.
– И что это будет? – кивнул в сторону штанг Любарский, пожимая руку Герману Ивановичу.
– Эт-та?… – Механик достал из кармашка в комбинезоне чертежик, развернул, прочел раздельно: – «Координатный регистратор Метапульсаций». Заказ и эскиз самого Валерьяна Вениами… На концах укрепим сейчас фотоэлементные счетчики, расставим от башни на четыре стороны.
– А! – мотнул головой Варфоломей Дормидонтович. – Давно надо.
– Последняя моя морока, – неспешно продолжал Ястребов. – И на крышу, может, последний раз вылез…
Герман Иванович уже выглядел стариком: погрузнел, поседел, в характере появилось созерцательное добродушие, стал разговорчив. Он все более настраивался на заслуженный отдых. «Пенсия у меня будет под верхний предел, очередь на „Волгу“ вот-вот… Эх, и поезжу по всяким местам! А вы тут дальше вкалывайте без меня».
– Последняя у попа жинка, – поддал его помощник. – У тебя уже который наряд последний-то?
– А может, и так, – засмеялся механик. – Может, еще погуляем в высях.
Когда они отошли, Буров задиристо обратился к Любарскому:
– Что за «координатор Метапульсаций», не могли бы вы мне объяснить?
– А они в ядре возникают всякий раз на новом месте. Со сдвигами. Вот и надо бы хоть по двум измерениям с нашей крыши засекать координаты «штормов», чтобы потом рассмотреть последовательность скачков.
– Хорошо, а почему идея Пеца и заказ Пеца? Для чего здесь вы и для чего мы? Это наша парафия, наше дело! В чем вообще состоит ваше заведование лабораторией? В поддакивании?…
Варфоломей Дормидонтович с минуту ошеломленно молчал. Идею этого регистратора они с директором обсудили вчера за вечерним чаем (он все еще обитал у Валерьяна Вениаминовича) – и если тот первым, пока не забыл, запустил ее в «металл»… ну, так спасибо ему, да и все!
– Хоть вы, Витя, великий труженик, великий изобретатель и… великий нахал, – обрел наконец дар речи экс-доцент, – вам все равно не светит занять мое место.
– Я и не стремлюсь!.. (Лукавил Виктор Федорович, лукавил – стремился. И не только завлабом MB видел он себя в мечтах. На все у него был свой взгляд – и уж он бы показал, как надо). Эта затея относится к электронике. А раз так, но не должна проходить мимо меня. Вы там как хотите, но в своей специальности я поддакивать никому не согласен!
В таких слегка склочных отношениях все трое перебрались с крыши в зал тренажеров. Здесь, на интерпретаторе системы ГиМ, Любарскому и Васюку перед подъемом надлежало научиться делать ногами то, что прежде делали руками: педалировать неоднородность пространства и ускорение времени, – а руками то, чего прежде не делали вовсе, боковые перемещения. Упражнения длились шесть часов (с перерывом на обед и чаепитие), и, разумеется, «тренер» Буров согнал с обоих столько потов, сколько счел нужным. И то сказать: автоматическая точность всех движений и поворотов кабины наверху, в MB, была для них так же важна, как летчикам в сверхзвуковом полете.
«Пилотом» в предстоящий подъем шел Анатолий Андреевич; его Витя натаскивал особенно безжалостно, заставляя заодно с маневрами переумножать или делить в уме трехзначные числа. Любарский сочувственно роптал, что это не дело, не выход и пора все автоматизировать.
Потом была обработка прежних наблюдений в MB, составление отчетов, проверка аппаратуры, исправление разладившейся за ночь… В подобных занятиях минула первая 24-часовая смена, после которой разрешался 12-часовый отдых. За эти часы Анатолий Андреевич посетил новенькую сауну, поужинал, посмотрел видеомультики (жалея, что нет рядом Мишки и Линки, которые получили бы от них куда больше удовольствия) и хорошо выспался в своей комнате в профилактории.
Вторая смена началась с проверки навыков нового управления, отшлифовка шероховатостей – зачет, который принимал тот же Буров. К этому времени в лаборатории, в тренажерном зале, появились супруги Панкратовы, Миша и Валя – пара молодых, но уже изрядно обозленных действительностью специалистов-инфизовцев.
(Да им и было отчего: к обычным трудностям жизни молодых специалистов – осваивание на новом месте, отсутствие жилья, малые заработки, бытовая неустроенность – прибавились еще и специфические, от НПВ. Валя забеременела месяц назад, сейчас ходила на шестом месяце. И поскольку ее – первоначально худенькую и миловидную – разнесло в считанные дни на глазах ошеломленной домохозяйки, та возмутилась и потребовала или двойную плату, или пусть освобождают комнату; а двойная плата – это 120 рэ. Освободили, нашли комнату в пригороде, откуда трудно добираться, – вот и опоздали сегодня на полчаса.
…Нет, не только Анатолия Андреевича ставила на место обычная, конкретно-предметная жизнь-житуха: куда вы суетесь, белковые комочки? Ваше ли дело постигать бесконечно-вечную Вселенную? Питайтесь-испражняйтесь, спаривайтесь, плодитесь, размножайтесь, заботьтесь о сиюминутных успехах – это ваше, а насчет прочего… зась! Не только его, каждого на свой лад.
Тем не менее, когда Корнев предложил Панкратовым поселиться в гостинице-профилактории хотя бы до рождения ребенка… а впрочем, и на любой удобный срок, – они категорически отказались. «Такие опыты надо начинать с кроликов», – твердо сказал глава семьи Миша).
«Зачет» сдали, пора было подниматься на крышу, снаряжаться и отправляться в MB. Но тут Васюк подошел к телеинвертеру, включил, набрал нужный код и, когда на экране возник Приятель, рассказал ему о загубленных кассетах с чувствительной пленкой. Все время, пока он говорил маловыразительным голосом, завснаб спокойно писал – и только потом ронял ручку, замедленно (от чего возникал оттенок театральности) поднимал и поворачивал голову, расширял глаза, раскрывал рот, воздевал руки… И Витя Буров тоже воздел руки:
– Зачем, о господи! Зачем вы это сделали. Толя?! Он же сейчас примчит сюда
Верно, Альтер Абрамович примчался в лабораторию с той скоростью, какую позволили лифты; даже, пожалуй, несколько быстрее.
– Рабочие кефир свой не забывают опустить на веревке на двести метров, когда наверху работают, а вы… ученые люди, называется! – кричал он, стоя в фотокомнате над грудой кассет, ради которых ему пришлось немало хлопотать, побегать и даже поподличать. – Ведь шестьдесят же тысяч! А сколько нервов?!
Буров с целью спасти положение выступил вперед, приложил руку к сердцу, заговорил грудным голосом:
– Альтер Абрамович, лично я вас понимаю, как гений гения. Это действительно…
– Он меня понимает, как гений гения… Сопляк! – Старик возмущенно брызгал слюной. – Бросьте вы эти штучки! У вас когда-нибудь было в кармане шестьдесят тысяч, голодранцы?! Привыкли кидаться деньгами, потому что не свои… Нет, я этого так не оставлю. Сейчас же докладную Пецу – и пусть попробует не принять мер!
И исчез так же быстро, как и возник.
– Ну вот, пожалуйста, – сказал Витя с теми же неизрасходованными задушевно-грудными интонациями, люто глядя на Васюка. – Объясните мне, ради бога, Анатолий Андреевич, кто и зачем вас за язык потянул? Я же обещал все уладить – после вашего удачного визита в MB. Промахи уравновешивают достижениями, это извечный принцип. Показал бы ему новые видеозаписи, ля-ля-ля, то-се, Альтер Абрамович, а знаете, пленочка уже вышла… и было бы хорошо… А теперь…
Любарский тоже глядел на Толюню с недоумением.
– Ну как вы не понимаете, – проговорил высоким голосом Миша Панкратов, худой, сероволосый, с сощуренными синими глазами, – Анатолий Андреевич у нас такой человек. Он ведь отправляется в Меняющуюся Вселенную, а тут… словом, это все равно что умереть, не уплатив за газ и электричество.
– В прежние времена, я читала, – подхватила его супруга Валя, – в подобных случаях надевали чистую рубашку, писали письма родным или заявление: «В случае чего прошу считать меня коммунистом».
Васюк молча улыбнулся. Да что говорить, по существу так и есть.
– Ага… ну, правильно! – Варфоломей Дормидонтович тоже раскумекал, что к чему. – Было бы отвратительно, пошло – подниматься к звездам, искать планеты ради того, чтобы потом Виктор Федорович с помощью этой информации смог ублажить Альтера Абрамовича. На предмет пленок… Тьфу! Правильно вы, Анатолий Андреевич, обрубили этот «хвост», присоединяюсь.
– Вам лишь бы к кому присоединиться, – буркнул Буров, чтобы хоть последнее слово оказалось за ним.
И вот все остается внизу. Любарский и Васюк поднимаются в кабине ГиМ, по сторонам ее разворачиваются электроды и экраны, сиреневый свет над куполом колышется и растет.
Подъем сопровождался монологом Варфоломея Дормидонтовича, у которого всегда на этой стадии пробуждались большие мысли и светлые чувства. Толюня был идеальный слушатель: молчаливый, внимательный и все понимающий.
– Вы обратили внимание, Анатолий Андреевич, что все количественные замеры и съемки мы начинаем со стадии галактик, а события и явления – до них; вселенские штормы, полигалактические струи, весь первичный бурлящий Вселенский хаос – не воспринимаем. Не принимаем всерьез. А знаете почему? От мелкости и недалекости нашей. На Галактики и звезды наш ум натаскан школьными учебниками, популярными статьями, кое у кого вузовской подготовкой… да и то, впрочем, более как на вечные образы в пространстве. А здесь мы воочию видим, что изменения важнее объектов, что Вселенная – и не только в Шаре, всюду – событийна. А коли так, то в самом крупном в ней запрятаны все начала, все причины. Но – не в подъем это умам нашим, мелким и косным… Вот Виктор Федорович недавно вас поддел, что-де в лаборатории нет работы по вашей специальности. И я его уел сегодня на тот же предмет, что и ему здесь не очень по специальности. Эх, да все мы тут не по специальности: ни Пец, ни Корнеев, ни ваш покорный слуга. Все мы телята, задравшие головы к Вечности. Может, и лучше не знать, чем пробираться к сути через завалы специальных знаний. Я вот в астрофизических кругах слыву немалым авторитетом по астрометрии и звездным спектрам. Ну, и что мне прикажете делать с этим багажом и авторитетом здесь, в MB, где расстояния между звездами меняются на глазах, а спектры пульсируют – либо сами по себе, или от шевеления ручек… простите, нынче уже педалей? Что?… Вселенная – на раз, Галактика – на раз, звезды – на раз…
– Я вам сейчас притчу расскажу, Анатолий Андреевич. Даже не притчу… а попалась мне однажды книжица, «Особенности древнерусского литературного языка». И вот автор, кандидат филологических наук Козлов, сравнивает там текстовую достоверность записей в двух летописях известного приказа князя Святополка об убийстве своего брата. В одной сказано: «не поведуючи никому же, шедше убийте брата моего Бориса», а в другой: «где обрящете брата моего Бориса, смотряше время, убейте его». Действительно, не мог же князинька и так, и этак, где-то летописцы переврали. Я читаю, у меня мороз по коже – ведь это же «убейте брата моего»! А кандидат ничего: сравнивает написания, порядок расположения слов «брата», «шедше», «убийте» или «убейте» – и делает вывод в пользу первой фразы… – Любарский помолчал. – Я это к тому, Анатолий Андреевич, что, может быть, и мы такие кандидаты? И наша разнообразная квалифицированная возня соотносится с существом того, что говорит нам Вселенная, примерно так же? Да и все науки, может быть, таковы?… Так что и вправду шут с ними, с этими пленками, съемками и прочими богатыми возможностями подменить расторопной деятельностью необходимость размышлять.
Аэростаты между тем выносили кабину на разрешаемую канатами высоту. Пора было гасить внутреннее освещение. Перед тем, как повернуть выключатель, Толюня скосил глаза на разгорячившегося доцента, подумал: «Лет через двадцать я буду похож на него, такой же морщинистый и лысый. Разве что не столь разговорчивый. Почему он каждый раз на подъеме выступает, Бармалеич? Наверное, ему – как и мне – страшновато здесь. Или хочет хотя бы высказыванием мыслей компенсировать ту нашу телячью малость перед миром?…»
– Признаюсь вам прямо, Анатолий Андреевич, – продолжал доцент, – не действий и результатов ради поднимаюсь я сюда. Да и не ради исследований остался в Шаре. Количественные знания можно наращивать до бесконечности – и ничего не понять, история цивилизации тому подтверждение… А вот запретное, крамольное понятие «религиозный дух» для меня ныне, как хотите, содержательно! Нет-нет, я атеист, усталый циник. Всегда, знаете, с усмешкой воспринимал сказочки, как кто-то – Будда, Христос, Заратустра – начали что-то такое проповедовать, и люди отринули богачество, семью, посты, пошли за ними. За человеком я бы никогда не пошел, чтобы он ни вкручивал. А вот за этим побежал, отринув все. Как бобик.
Индикаторные лампочки на пульте показали Анатолию Андреевичу, что электродная система развернулась целиком и готова к подключению полей.
– Что же касается количественной стороны, то, как вы знаете, Валерьян Вениаминович поручил мне составить Вселенскую иерархию событий и образов. На основе своего – и удачного, должен сказать – понятия «объем события». Там любопытно…
– Все, – молвил Васюк-Басистов. – Начали работать!
И Любарский умолк на середине фразы.
Но он был прав: накаляющееся и растущее в размерах облако Вселенского шторма над головой было для них облаком, а когда Метапульсация вошла в стадию образования Галактик, то и они – мириады размытых светлых пятнышек размерами со снежинки – выглядели в их восприятии снежинками у фонаря. Разум подсказывал, что разворачивается сверхкрупное вселенское событие, которое в нормальных масштабах распространяется на мегапарсеки и тянется сотни, если не тысячи миллиардов лет, что в обычном небе все это выглядело бы огромным, застывшим в неизмеримых далях… Но чувства и воображение начисто отказывались сочетать числа и наблюдаемое с тем, что за время Шторма можно затянуться сигаретой.
По совету Любарского Толюня полями устремил кабину в самый центр Шторма, где более вероятно развитие турбулентного потока материи-времени до вершин выразительности; там он нацелился на «фронтальную Андромеду» (коей присвоили номер 19), включил видеомаг. Но и этот туманный вихрь воспринимался сначала как-то книжно; по размерам и виду он уступал развешанным в кольцевом коридоре снимкам.
И только когда размытая вихревая туманность вдруг (в масштабе миллионов лет в секунду это получалось именно вдруг) конденсировалась, начиная от середины ядра и глубин колышущихся рукавов, во множество пульсирующих, набирающих голубой накал комочков, а те сворачивались в точечные штрихи, когда этот цепенящий души процесс распространялся до краев Галактики, когда все вращающееся над куполом кабины облако будто выпадало дождем звезд, а они надвигались, распространялись во все стороны, становились небом, застывали во тьме пульсирующим многоцветным великолепием, – вот тогда они чувствовали, что находятся во Вселенной – огромной, прекрасной и беспощадной. Не было «мегапарсеков» – обморочно громадные черные пространства раскрывались во всю глубину благодаря точкам звезд. Не было «мерцаний», «штрихов», «вибрионов» – были миры. Понимание масштабов и прежние наблюдения прибавляли лишь то, что эти раскаленные миры – конечны.
Миры, как и люди, жили и умирали по-разному. Они мчались в потоке времени, метапульсационного вздоха, взаимодействовали друг с другом, разделялись или сливались, набирали выразительность или сникали. У одних звезд век был долгий, у других – короткий: они позже возникали-сгущались-уплотнялись, раньше разваливались в быстро гаснущие во тьме фейерверки. У одних характер был спокойный: они равномерно накалялись, ясно светили, величественно и прекрасно взрывались на спаде галактической волны, оставляли на своем месте округлую яркую туманность, иные неровно мигали, меняли яркость и спектр, размеры и объем – то вспухали до оранжево-красных гигантов, то съеживались в точечные голубые карлики.
Жизненный путь многих звезд на галактических орбитах протекал в спокойном одиночестве – они отдавали свой свет, никого не освещая, испускали тепло, никого не согревая. Другие коротали век в компании одной или двух соседок: завивали друг около друга спирали своих траекторий, красовались округлостью дисков и их накалом, протуберантными выбросами ядерной пыли, светили одна на другую – я тебя голубым, ты меня – оранжевым.
На стадии звездообразования из светящегося прототумана возникало гораздо больше звезд, чем потом оставалось в зрелой Галактике. Самые мелкие сгустки быстро отдавали избыток энергии в пространство и гасли; в двойных и тройных системах они превращались в темные спутники светил, в большие отдаленные планеты – и так жили незаметно до сникания галактической волны-струи, до финальной вспышки и расплывания в ничто.
Миры, как и люди, жили и умирали по-разному.
Миры, как и люди, рождались, жили и умирали.
Буровские новшества работали отменно. Любарский указывал цель, интересную чем-то звезду; Анатолий Андреевич, уверенно дожимая педали и поводя штурвальной колонкой, приближался к ней до различимого в телескоп и на экранах диска. К одной могучей, размерами, вероятно, с Бетельгейзе, но куда большей плотности, звезде он подогнал кабину так, что на них повеял ее жар. И сам Толюня, и Варфоломей Дормидонтович сейчас чувствовали себя не пилотами, даже не космонавтами – какие космонавты могут так переходить от звезды к звезде, листать Галактики в пространстве и времени! – а скорее, небожителями. Богоравными.
И мир для них, богоравных, был сейчас иррационально прост; без земных проблем и человеческой запутанности в них: поток и волнение-вихрение на нем. Да и сложность жизни приобретала простой турбулентный смысл: это была сложность виляний отдельной струйки бытия существа под воздействием всех других в бурлящем потоке. Такое нельзя увидеть в MB ни в телескоп, ни прямо – но они понимали это.
– Та-ак… держитесь этой толстухи, мадам Бетельгейзе, Анатолий Андреевич, – приговаривал Любарский, уткнувшись в окуляр. – Не нравится… а вернее – очень нравится мне ее траектория. Интригует. Следуйте за ней, сколько сможете. По-моему, мадам беременна планетами.
Действительно, было в беге расплывчатого бело-голубого диска над ними что-то чуть вихляющее. Васюк медленно вел штурвал влево. Диск звезды сплюснулся, выпятился одной стороной, завихлял заметнее.
– Флюс, флюс! – возбужденно шептал Любарский. – Животик! Ну, сейчас…
Огненный «флюс» оторвался от звезды (ее уменьшившееся тело сдвинулось в противоположную сторону), растянулся в пространстве сияющим кометным хвостом. Хвост разделился на три части: дальнюю, серединную и ближнюю к звезде. Каждый обрывок изогнулся, завился вокруг светила дугой эллипса. Эти дуги-шлейфы величественно поворачивались около звезды; ближняя быстрее, дальняя медленнее всех. Светящийся туман переливался и пульсировал в них, тускнел, уплотнялся… и вот в каждой наметился сгусток-смерчик. Смерчики росли, наматывали на себя шлейфы тумана, втягивали его – и одновременно остывали, уплотнялись. Вскоре они были видны только в отраженном свете звезды. Так возникли планеты.
Васюк приотпустил правую педаль «время»: миллионы лет снова спрессовались в минуты. Нажал, вернулся – теперь вокруг уплотнившейся звезды с четким и очень ярким диском мотались три шарика. Они оказывались то серпиками, то полудисками, а при прохождении между светилом и кабиной – черными пятнышками на огненном фоне.
– Ай да мы! – удовлетворенно откинулся в кресле Любарский. – Исполнили больше, чем задал нам Буров: запечатлели образование планет! Все, Анатолий Андреевич, можно отступать.
…Отдалялась, сникала до точки «мадам Бетельгейзе» с искорками планет. Затерялась среди звезд. И все звездное небо стянулось в Галактику, теперь эллиптическую, с ярким ядром. Вот и она, голубея и съеживаясь, оказалась одной из многих; неразличимы там более звезды – да и во всех ли есть они?… Мириады светлых вихриков, расплываясь на спаде Метапульсационной волны, кружились над куполом кабины снежинками у фонаря. Мир снова был иррационально прост: поток и турбуленция в нем.
– Так я о Вселенской иерархии событий, – продолжал Варфоломей Дормидонтович с того места, на котором его прервали; но говорил он теперь без напряжения, благодушно-спокойно. Работа сделана, кабина опускается, можно и покалякать. – Она любопытна не только тем, что в ней последующие вкладываются в предыдущие, вмещаются в них по размерам и длительностям, но и тем, что предыдущие всегда – причины. Причина-поток. Подробно я об этом доложу на семинаре, а сейчас вот вам, Анатолий Андреевич, некоторые оценки масштабов… Ну, самое первое, Метагалактическая пульсация, Вселенский вздох. Количественные рамки события: порядка ста миллиардов световых лет в поперечнике и тысячи миллиардов лет по длительности – вам вряд ли что скажут, это далеко за пределами наших представлений. Просто примем этот событийный объем – 1045 световых лет в кубе, помноженные на год, – за единицу. Тогда событие второй ступени, Вселенский шторм, который вот сейчас гаснет над нами… он на порядок короче по всем размерам – составит по событийному объему одну десятитысячную от него. Отдельные волны-струи в этом турбулентном ядре, события третьей ступени, причины и носители Галактик или скоплений их, составляют не более одной тысячемиллиардной доли от Шторма, то есть порядка 10–16 от пульсации…
Любарский помолчал, усмехнулся сам себе:
– Нет, это без таблицы и указки невозможно. Не буду глушить вас числами, просто перечислю ступени. Следующая, четвертая, это Галактики-события – турбулентные ядра в струях. Пятая – звездо-планетная струя, возможный носитель… да и создатель – звездо-планетной системы, или просто звезды, или двойной-тройной системы их, как получится. Шестая – возникновение-существование-гибель… то есть просто жизнь – звезд и планет, небесных тел. Далее все ветвится, но применительно к планете пусть седьмая – существование биосферы, восьмая – существование животных, девятая – существование человечества… и, бог с ними, с промежуточными: существованиями народов, государств, эпох – пусть сразу десятая ступень, следствие десятого – всего лишь! – порядка от Вселенской Первопричины это жизнь человека. Наша с вами жизнь. Самое главное, главнее не бывает, – для нас. Так знаете, как количественно ее событийный объем соотносится с Метапульсацией?
– Как? – спросил Толюня.
– Как единица просто и единица с девяносто тремя нулями. 1093.
– О!.. Это даже и сопоставить невозможно.
– Если поднатужиться, то возможно, дорогой Анатолий Андреевич, – с удовольствием возразил доцент. – Это соотношение событийного объема какого-нибудь искусственного атома… ну, там менделеевия, курчатовия, кои доли секунды живут, – с существованием нашей Земли, шара размером в двенадцать с лишним тысяч километров, прожившего уже пять миллиардов лет и рассчитывающего еще на столько же. Как мал человек!.. Но и это не все: событие «познание человеком мира» еще порядка на три меньше – а у кого и на четыре, на пять, на шесть. Много ли, действительно, мы времени на это расходуем, большую ли часть организма этим загружаем? Слух, зрение, немного руки да кора головного мозга. И получается, что малую долю своего события-существования этот «короткоживущий атом» человек может узнать то, что другие такие «атомы познания»… или, может быть, вернее, «вирусы познания», а, Анатолий Андреевич? – узнали о мире и жизни, добавить кое-что от своих наблюдений и раздумий – и объять мыслью всю Вселенную! Как велик человек!
– Это если правильно, – подумав, сказал Васюк-Басистов.
– Что – правильно?
– Если он правильно понимает мир и свое место в нем. Тогда это действительно событие.
И когда под вечер он возвращался, мир для него – спокойно-гневного, со Вселенской бурей в душе – был иррационально прост. Планетишка без названия моталась вокруг звезды без названия – да и не она, а смерчик квантовой пены, взбитой и закрученной бешеным напором времени. И город был лишь местом дополнительного бурления на планете, турбулентным ядром какой-то струи, все, что перемещалось по улицам, поднималось, опускалось, вращалось, звучало, испускало запахи и отражало свет, – все было искрящимся кипением в незримом тугом потоке.
И чувства все, которые обычно руководили им, как и другими, в делах житейских, сейчас обесцветились, обесценились: за ними маячил иной смысл – недоступный словам, неизреченный, но не такой. Он не переживал их сейчас – восходил над ними; делалась понятной содержательность молчания, многозначительность невысказанного, мощь смирения и стремительность покоя – сущности Бытия. И все освещало отчаяние, великое космическое отчаяние того, кто знает, но изменить ничего не может.
Так было, пока не доходил до ворот детсадика, где его уже выглядывал Мишка, пока теплая ладошка сына не вкладывалась в его руку. Тогда Анатолий Андреевич замечал, что день во второй половине разгулялся, светит солнце, по-июльски жарко – плащ сыну ни к чему.
– Снимай, давай сюда.
Тот радостно снял, отдал и берет. Поглядел снизу на отца:
– Па, а тебе опять будет?…
Толюня потрогал щеки: да, действительно. И не то чтобы времени не было побриться, хватало наверху времени на все – в голову не пришло. «Если Саша не вернулась, успею дома».
Мишка был невесел.
– Пап, – спросил он, – а как в твое время дразнились?
Вопрос был неожиданный.
– А что такое?
– Да понимаешь… там у нас одна девчонка, она дразнится. А я ничего не могу придумать для нее.
– Как она тебя дразнит?
– Та-а… – сын отвернулся, произнес мрачно: – «Зубатик-касатик, кит-полосатик»…
«Самое обидное в детских дразнилках – их бессмысленность, – думал Анатолий Андреевич. – Ну, ладно – зубатик: у Мишки крупные длинноватые передние зубы, их он унаследовал от меня. Но почему – касатик? кит? полосатик?…»
– А как ее зовут?
– Да Танька.
– А, тогда просто: «Танька-Манька колбаса, кислая капуста!»
– Ну, пап, ты даешь! – разочарованно сказало дитя. – Так в малышовке дразнятся, а я с сентября в старшую группу перехожу!
И Толюня почувствовал замешательство и вину перед сыном.
Глава 19. Триумф Бурова
«Люби ближнего, как самого себя». Для этого надо прежде всего как следует научиться любить самого себя. Эта наука настолько разнообразна и увлекательна, что осваивается всю жизнь – и на любовь к ближнему времени не остается.
Внизу была ночь – время, когда работы в башне сходили почти на нет. В зоне и в самых нижних уровнях еще что-то шевелилось, делалось, а вверху было пусто. И выше, над башней, в ядре Шара была Ночь, пауза между циклами миропроявления, – та вселенская Ночь, во время которой, по древнеиндийской теории, все сущее-проявленное исчезает, чтобы затем турбулентно проявить себя снова при наступлении вселенского Дня.
Посредине между ночью и Ночью находился Буров. Он поднимался в кабине к ядру Шара, поднимался один и потаенно, даже выключив подсвечивающие прожекторы на крыше, чтобы не всполошить охрану. Ничего бы они там, внизу, не успели сделать, если б и заметили – едва хватило бы им времени на подъем. Ни с кем Виктор Федорович не желал делить ни радость победы, радость реализации выношенного замысла, ни горечь возможного поражения. (Когда идея пришла в голову, он больше всего боялся, как бы она не осенила еще кого-нибудь, скорее всего быстрого на смекалку Корнева. И необходимые заказы в мастерские выдал сам, и решил не откладывать опыт на завтра, после того как испытал сегодня – в компании с Мишей Панкратовым – «пространственную линзу»).
Не следовало бы, конечно, подниматься без напарника и страховки внизу – ну, да ничего. Они здесь многое делали так, как не положено. В приборах он уверен, почти все они – его детища. Он лучше других знает, как из них побольше выжать.
Исследования MB разрастались; в последние дни кабину ГиМ приспособили для долгой работы наверху. В углу положили застеленный простынями поролоновый матрас, подушку – можно прилечь отдохнуть, расслабиться; рядом холодильничек для харчей и напитков. А в закутке стояла герметичная пластмассовая посудина для мочи. Живая тварь – человек, что поделаешь, все ему надо. Сейчас все это было кстати. Кроме бутербродов. Буров прихватил термос с кофе. Виктор Федорович был полон решимости не возвращаться, пока не исполнит намеченного.
Главным, однако, был иной, совсем новый предмет в кабине: привинченная шестью винтами над пультом управления прямоугольная панель со многими клавишами, кнопками, тумблерами и рукоятками; провода от нее разноцветным жгутом тянулись за пульт. В схеме панели наличествовали не только электронные датчики, но и микрокомпьютер.
Кабина вышла на предел, система ГиМ развернулась и застыла. Вверху разгорался очередной Шторм, вселенский День. Буров включил поля, но не спешил внедряться в MB; только, поглядев вверх, наметил цель: клубящуюся интенсивным сиянием сердцевину Шторма, наиболее перспективное по обилию образов-событий место. Надо заметить, что Виктор Федорович и всегда-то (кроме, может быть, самых первых подъемов в MB) не был склонен впадать в экстаз-балдеж от развертывавшихся над кабиной космических зрелищ, а сейчас и вовсе он смотрел на них оценивающим, практическим… или, вернее даже, техническим – взглядом: Вселенная там или не-Вселенная, мне важно привести ее в соответствие со своей электронной схемой. В заглавных буквах пусть это воспринимают Другие.
«Итак, первая ступень, первая остановка – Шторм. Это будет клавиша 1, левая… – Буров достал фломастер, склонился к панели, поставил над белой клавишей слева единицу, щелкнул тумблером. – Пространственно-временная сердцевина его, куда мы всегда стремимся, – клавиша 2… – Он нарисовал над соседней клавишей двойку, щелчком тумблера задействовал и этот каскад. – Наметим сразу и остальные: Галактика-пульсация – клавиша 3, протозвезда или звездопланетная пульсация – четыре, планетарный шлейф или планета около – клавиша 5. Пока все, теперь можно внедряться…»
Он вводил кабину в Меняющуюся Вселенную, сначала в сердцевину Шторма, затем в избранную Галактику – но вводил по-новому: нажимал клавиши, подрегулировал дистанцию и ускорение времени педалями, затем фиксировал положение поворотом рукояток на панели, пока стрелки контрольных приборчиков не возвращались на нуль; настраивал схему на MB.
После клавиши 3 (Галактика-пульсация) остальные пришлось перенумеровать, иначе скачок от Галактики к звезде в ней оказывался слишком уж головокружительным. Четвертую клавишу и соответствующий каскад схемы он назвал «участок Галактики»; подумал, стер надпись на алюминии, дал проще: «небо».
Внедрился в звездное небо, перебрался к телескопу и заприметил по курсу рыхлую протозвезду с характерными – имени В. Д. Любарского – вихляниями траектории. Вернулся за пульт, подрулил к ней, пока диск на экранах сделался величиной в половину солнечного, зафиксировал положение. Но нет, не получилось: звезду сносило. Виктор Федорович повел вслед за ней рулевую колонку, затем щелкнул еще тумблером на пульте – запел сельсин-моторчик, колонка пошла сама, а ему осталось, посматривая на звезду на экранах, подрегулировать приборы, чтобы смещение было в самый раз по направлению и скорости.
– Ну вот! – Выбрался из пилотского кресла, с удовольствием вздохнул полной грудью, потянулся; налил из термоса стаканчик кофе, добыл из пластиковой сумки кругляшок-кекс, пил и закусывал, поглядывая все время то на протозвезду, то на приборы; они вели кабину и «трубу», все делалось без него. Буров навинтил на термос пустой стаканчик, произнес, адресуясь, скорее всего, непосредственно к Меняющейся Вселенной: – Электричество, между прочим, может все!
«Электричество может все» – этот тезис Виктор Буров исповедывал, без преувеличения, с малых лет. Детство его прошло в старом доме, настолько старом, что там еще сохранилась внешняя электропроводка на фарфоровых роликах, а лампочки ввинчивались в допотопные металло-керамические патроны с выключателем на цоколе – ненадежные и опасные. Нет ребенка, которому не нравилось бы включать-выключать лампочки, но Вите родители строго-настрого запретили это делать. Естественно, пятилетний пай-мальчик ждал момента, когда родителей не окажется дома. Дождался. Стал на стул, с него коленками на стол – и взялся левой ручонкой за патрон свисавшей на шнуре лампочки, а правой за выключатель на нем, чтобы повернуть и зажечь.
И случилось чудо, хоть и не то, которое Витя ждал: красивая медно-белая штучка, неподвижная и холодная, вдруг ожила и так чувствительно стеганула его по пальцам, что он свалился на пол. Такое приключалось со многими детьми, в этом Витя не был исключением. Но то, что он предпринял дальше, несомненно, было для пятилетнего малыша делом исключительным, Буров потом не без основания ставил это себе в заслугу. Отхныкав и потерев ушибленные коленки, он снова взобрался на стол, снова – хоть и боязливо теперь – взялся за медный патрон, а другой рукой за выключатель… И его снова шибануло электрическое напряжение. Это был его первый грамотно поставленный исследовательский опыт: с повторением и подтверждением результата. Лампочку тогда он так и не зажег. Но с тех пор и поныне тяга ко всему электрическому, интерес к наукам, устройствам, материалам и деталям, имевшим в названии слово «электро-», наполняли ум и душу Виктора Федоровича. В зрелом возрасте первый тезис дополнился вторым: «Электричество, как и искусство, надо любить бескорыстно».
(А ведь и в самом деле: что это за сила такая, овладевшая за полтора века миром настолько, что исчезни электрический ток – и пропала цивилизация? Сила, с одной стороны, математически ясная, подчиняющаяся законам, кои по строгости соперничают с теоремами геометрии и механики, а с другой – весьма таинственная в универсальном умении облегчать, ускорять, даже упрощать все дела людские, которых она коснется…) Во всяком случае, Виктор Федорович чувствовал свою причастность к ясности, мощи и универсальности этой великой силы. Став инженером, он осознал свои немалые возможности делать новое в этой области – и значительное: выразить себя в электрических и электронных схемах, как композитор в музыке, а литератор в словах и фразах. Работа в Шаре, в НПВ, давала такие возможности изобильно, поэтому Буров и не хватался за первую попавшуюся, не разменивался на мелочи, а искал и ждал большой идеи, большого дела.
…Когда Пец и Корнев объявили об изобретении полевого управления неоднородным пространством-временем и о проекте системы ГиМ, Виктор Федорович был огорчен ужасно, просто сражен. Ему, влюбленному в электричество, чувственно понимающему его, должна была прийти в голову эта идея, ему, ему! А не пришла. И казалось от досады, что вертелось что-то в голове, маячило; не поспеши эти двое, он бы дозрел и высказал… Ничего, он свое возьмет! Способ Корнева-Пеца был примером того, как можно развернуться в НПВ.
Как и Толюня, Буров чувствовал себя маленьким человеком в НИИ НПВ – только на иной лад: ему хотелось если не сравняться с такими гигантами, как Пец, Корнев и Любарский, кои нашли, сделали, открыли столько потрясающего (потрясного), то хотя бы приблизиться к ним. Да не только к ним – был и Зискинд, сотворивший башню и проект Шаргорода, а затем самолюбиво ушедший; даже за плечами рохли Васюка подвиг в Таращанске. А у него, Бурова, почти ничего – кроме устройств, которые в этих условиях сочинил бы любой квалифицированный смекалистый электронщик.
И вот час пробил. Сначала возникла проблема, а затем и разрешающая ее идея.
Проблема выражалась одним словом: планеты. Прав был Варфоломей Дормидонтович – даже более, чем сам бы того хотел: не только Метапульсацию, Шторм и полигалактические струи ум исследователей MB принимал спокойно, с прохладцей, но и – хоть и в меньшей степени – сами Галактики, звездные небеса, даже приближенные до различаемого диска звезды. Во всем этом все-таки было многовато учебникового, к извечному опыту жизни людей мало касаемого. По теории Пеца, пространство-время есть плотнейшая среда и мощный поток, а для нас безжизненная пустота. По гипотезе Любарского, вещество суть квантовая (вырожденная) пена в этом сверхпотоке материи-времени, а по опыту жизни то, из чего состоим; по крайней мере, нам кажется, что мы из этого состоим. Иное дело планеты. И неважно, что не только в теории, но и по прямым наблюдениям они едва различимые точки в пустыне мироздания – для нас это огромные миры, кои нас породили, взрастили, на коих обитаем. Да и практика космонавтики (впрочем, и теория, и даже фантастика) нацеливает нас, что именно это самое важное: Луна, Марс, Венера, далекие планеты, астероиды, кометы – небольшие, несветящиеся, прохладные тела. Они для нас свои.
Именно это интуитивно продиктовало, что после описанного выше подъема Васюка-Басистова и Любарского, первыми заснявших планеты Меняющейся Вселенной, обнаружение и наблюдение планет далее как-то само собой стало главной целью. Но – даже после введения в дело «пространственной линзы» рассмотреть удавалось, в основном, начала и концы. Различные начала жизни планет одинаково впечатляли:
– и выделение шлейфов вещества из бешеного огненного вихря протозвезды (что наблюдали Варфоломей Дормидонтович и Толюня).
– и захват крупной звездой в свою круговерть окрестной остывшей звездной мелочи (планет типа Юпитера или Сатурна).
– и даже возникновение планетарных шаров как бы из ничего, путем аккреции, стягивания и слипания мелких метеоров.
Кончины миров были не менее интересны: иногда планеты поглощала и сжигала раздувшаяся в «новую» мамаша-звезда (обычно на стадии галактического спада), иной раз сама планета вдруг быстро разбухала, накалялась и расплывалась в облако – при полном благополучии светила и остальных тел. Нередко выбрасываемые звездой новые протопланетные шлейфы уничтожали миры на ближних орбитах. Во всем этом, если смотреть в крупном масштабе и ускоренном времени, проявляло себя единое для участка Галактики (а то и для всей Галактики) волнение пространства; мерцания яркости и вспышки звезд, выбрасывания шлейфов в нем были подобны бликам на воде. В самых выразительных и долгоживущих Галактиках иные звезды много раз выделяли из себя свиту планет (а крупные среди них – и свиты спутников), поглощали их, выделяли снова иные…
Но все это было не то. Две крайние стадии соотносились с длительным существованием планет, их неспешной эволюцией, как рождение и смерть человека соотносятся с его жизнью. А именно картины формирования облика миров, подробности строения и изменений его оказывались малодоступны: уж больно юрко планетишки шмыгали по орбитам около светил, освещаемые ими то так, то этак, а то и вовсе никак; далекие, медленно плывущие в пространстве оказывались тусклы, да и вращались все, да и прикрывали лик свой атмосферой с облаками, а то и сплошь в тучах… С помощью «пространственной линзы» удалось ухватить у некоторых вид полушария, моментальный снимок; для далеких, «вечных» шаров Солнечной системы – Урана, Нептуна, Плутона – это было бы событием; а для «миров на раз» из MB – пустым, невоспроизводимым фактом, кои наука отметает. Изменения объектов важнее объектов.
В том и был азарт проблемы, чтобы существам размерами в одну десятимиллионную от поперечника своей планеты, живущим в сто миллионов раз меньше ее, охватить подробными наблюдениями, постичь всю миллиарднолетнюю жизнь сложного громадного мира! Да и не за жизнь свою, а за малость, за часы. Да хорошо бы не одну планету так изучить, а сравнить десятки, сотни, тысячи… Сама постановка задачи как бы подчеркивала невозможность ее разрешения.
А теперь Буров знал, как ее решить: импульсной синхронизацией.
Он вернулся в кресло пилота и, перейдя на ножное управление, отпустил правую педаль – отступил во времени: чтобы из выброшенных протозвездой, пока он пил кофе, двух эллипсоидных шлейфов поскорее образовались планеты. Так и вышло, упрощенно и быстро, будто в мультике: ядро протозвезды уплотнилось в накалившийся до голубизны карликовый шар, шлейфы, быстро остывая, разорвались на дуги: ближний на три куска, дальний на пять, а те стянулись в закрутившиеся (тоже с мультипликационной быстротой) объемные вихри-комья. Вскоре они были заметны только в отраженном свете звезды и быстро уплотнялись – мечущиеся по орбитам, меняющие цвет и форму серповидные искорки.
«Какую выбрать? Ну, по аналогии с Землей – третью… Вряд ли она окажется землеподобной, это невероятно. Может, марсоподобной или похожей на спутники Юпитера, на Меркурий, в конце концов? А если в густых тучах, вроде Венеры или Юпитера? В ускоренном времени инфралучи, которые проникают сквозь облака, дают видимый свет, что-то все равно увижу. Итак?…»
Нажатием педалей Буров приблизился во времени к звезде и намеченной планете. Но не слишком, чтобы последняя совершала годовой оборот вокруг светила за полминуты: так удобней оценить параметры ее движения. Планетка-искорка неслась в кромешной тьме, разрасталась до крошечного полудиска без подробностей, вблизи купола кабины становилась серпиком, который перекатывался слева направо через полярную область, – и юр кала вправо во тьму. Виктор Федорович наметил место в правой части орбиты, куда он будет выходить на планету, там она хорошо освещена. Сделал необходимые подсчеты на компьютере, поворотами ручек и нажатиями клавиш перенес числа в свой прибор. «Ну?…» Он снова глубоко вздохнул; сейчас как-то само дышалось во всю грудь. То, что Буров делал до сих пор, было присказкой; теперь начиналась самая сказка. Ткнул пальцем черную пипку на щитке, включил импульсный режим. Как раз в момент, когда планетка пришла в облюбованное им место.
Пошло импульсное слежение-сближение. Шмыгнул прочь «белый карлик», застыло звездное небо над куполом. Пингпонговый шарик планеты вдруг замедлил бег по орбите, вяло пополз от намеченного места вперед, в область худшего освещения. Но Буров чуть шевельнул рукояткой «Частота»: планета остановилась, будто в нерешительности… и вернулась в намеченное место! Замерла там, отчетливо видимая над куполом кабины во тьме и на всех экранах.
– Вышло! – азартно выдохнул Витя.
Это был всего-навсего эффект импульсной синхронизации – того типа, что применяют в осциллографах и телевизорах, чтобы не дрожало и не плавало изображение. Требовалась изрядная дерзость, чтобы примерить идею, реализованную для электронного лучика в вакуумной трубке, к километровой электродной системе ГиМ, к ее мегавольтовым полям и, главное, к просторам и образам Меняющейся Вселенной. Труднее всего было преодолеть гипноз пространств, оторопь космического путешественника, внушить себе, что он, Буров, просто настраивает изображение на экране телевизора. Только находится с кабиной внутри «электронной трубки» ГиМ, всего и делов.
Импульс – пауза, импульс – пауза… Поля электродной системы в импульсе выбрасывали кабину максимально близко к планете – как в пространстве, так и по времени, а в паузу – откат кабины к малому темпу. За неощутимый для Бурова интервал в тысячную долю секунды планета совершала годовой оборот – и к новому импульсу оказывалась на том же месте, освещенная своим солнцем.
«Теперь – пространственная линза…» Виктор Федорович щелкнул другим тумблером на панели и поворотом рукоятки увеличил поле на самом верхнем, ажурном венчике электродов над кабиной; это и была «пространственная линза». Сам глядел вверх: планета разрасталась в размерах, на ее дневной стороне обозначились полосы с размытыми краями; граница между атмосферой и тьмой космоса была зыбкой.
«Планета еще формируется?… Нет, дело не в том – не только в том. Она вращается… И ее сутки не укладываются в годовой оборот целое число раз. Она оказывается в моей точке орбиты всякий раз со сдвигом – вот и выходит видимость бешеного вращения, когда все сливается в полосы. Как быть?… Ага! Надо задать с той же частотой импульсы бокового сноса кабины. Причем не в одну сторону, а то туда, то сюда по орбите… с интервалом в сутки планеты. А какие они?… Это можно нащупать».
Устроился в кресле с закинутой вверх головой, левая рука на штурвале, правая на панели, расположение клавишей, рукояток и тумблеров он знал – принялся нащупывать. Сначала планета растянулась по орбите в ярко-желтую сардельку, боковые очертания расплылись. Но вот «сарделька» укоротилась, очетчилась в шар – снова планета более никуда не удалялась, ниоткуда не появлялась, висела над кабиной; только теперь с заметным рельефом теней, с темными и светлыми пятнами, с контрастной линией терминатора посреди диска. Все это чуть дрожало: точной работой рукояток Виктор Федорович устранил и дрожания.
«Туда-сюда, туда-сюда!..» – мысленно приговаривал он, представляя, как кабина снует вверх-вниз и вправо-влево, как с каждым ее броском импульсно включается «пространственная линза». Это было не совсем так, сновала не кабина – «сновало», круто меняя свойства, пространство-время.
Для закрепления методики Буров повертел рукоятки. От изменения фазы «снований» планета медленно уплывала вперед или назад по орбите, менялось ее освещение и положение. А от шевеления рукояток суточной настройки вышло совсем чудесно: планета плавно поворачивалась в ту или иную, зависящую от сдвига ручек сторону, показывала невидимую ранее поверхность. Получалось, что легким движением пальцев Витя вертел, как хотел, огромным миром. Он чувствовал себя сразу и богом, и настройщиком цветного телевизора.
Напоследок он поорудовал рукоятками полей «линзы». На предельном увеличении планета имела размеры Луны; дальше начинались дрожания и искажения.
Буров записал положения рукояток. Включил свой старенький свето-звуковой преобразователь: от планеты пошли шумы. Поднялся из кресла, лег на матрас в углу. Оттуда планета смотрелась неудобно; вернулся к пульту, подправил положение кабины рулевой колонкой. Снова улегся на матрас, закинул руки за голову, а правую ногу на согнутую в колене левую. Вот теперь было хорошо: он в комфортных условиях смотрел и слушал уникальную «передачу». Самоутверждался.
…И посылаемое сюда планетой излучение было большей частью не обычным светом, а смещенными инфракрасными волнами: и в динамиках звучал не шум бурь, обвалов и иных происходящих на планете процессов, а преобразованный фотоэлементами тот же «свет-несвет» из разных участков планетного диска. Тем не менее шла прямая трансляция Жизни планеты – в четких картинах, в цвете и стерео звучании. Сто раз в секунду выхватывался суточный кадр из каждого годового оборота планеты; отметались кратковременные случайные, события в атмосфере и на тверди, выделялось устойчиво повторяющееся из года в год.
Кадр-год, кадр-год – и ревела, грохотала, рычала формирующаяся планета. Кадр-год, кадр-год – все отчетливее вырисовывается рельеф за раскаленно-дымной оболочкой: пятна с рваными краями, овражные трещины. Там, где они уходят за терминатор, заметен в ночи бьющий из них огонь. Твердь зыбка и тонка.
Кадр-год, кадр-год… В считанные минуты (то есть за немногие миллионы лет) потемнела ночная сторона, не раскалывают ее огневые расселины. Мерцает еще там сыпь малиновых, алых, желтых пятнышек и точек – но и они редеют, гаснут (так сгорает соринка на раскаленной плите). Кадр-год, кадр-год… обездымливается, яснеет атмосфера, отчетливо вырисовываются под ней ломаные контуры пятен и грубых теневых провалов. Светлое большое пятно напоминает льдину; другое выгибается по низу полушария Африкой, край его уходит за горизонт. Неспокойны пятна, возникает на них рябь всплесков, пузырьков на пределе различения (то есть размерами порядка десятков километров). Но год от года мелчает и сникает эта рябь. Неспокойна и атмосфера, горячая муть ее искривляет рельеф на боках планеты; закручиваются на многие века-секунды пылевые вихри…
Буров смежил уставшие глаза, с минуту слушал только шум в динамиках. Он стихал – перешел в шорох. Что такое? Виктор Федорович открыл глаза… и понял, что надо подниматься, что-то делать.
Планета успокоилась: окончательно прояснилась атмосфера, контуры и расцветки выступов и плато, равно как и теневые провалы впадин, застыли, не менялись более за века-секунды.
Он вернулся в пилотское кресло. Шевелением ручки боковых сдвигов поворотил планету над куполом другой стороной: там тоже был установившийся рельеф выступов, плато и низин. Затем взялся за переключатель, который до сих пор не трогал; над клювиком его на панели шли по дуге числа «1:1–1:10 – 1:100». Его Буров предусмотрел в своей схеме только потому, что такой наличествует в осциллографе: уменьшать или увеличивать в десять и сто раз усиления по вертикали и горизонтали; а вот и пригодился.
Он повернул черный клювик от «1:1» к «1:10». Теперь импульс поля выносил кабину к планете один раз на десять оборотов её вокруг светила: пауза, откат к еще меньшим темпам времени, неощутимо съедала и такой интервал. Пошел режим «кадр-десятилетие».
…И планета ожила. Твердь ее еще не твердь, она дышит, волнуется, ходит ходуном. Вспучиваются, вырастают из темных впадин свищи-вулканы – и опадают. Налезают друг на друга материковые плиты, вздыбливаются горными хребтами. Те еще не нашли своего места, ползут по материкам каменными ящерицами, перебирают лапами-отрогами. Морщат лик планеты ветвистые провалы-ущелья.
Вот за немногие тысячелетия-секунды полушарие покрывала, распространяясь от экваториальных широт, серая дымка. Очертания суши расплылись, темные впадины сглаживались, наполнялись ровно. «Ага, – понял Буров, – планета охладилась, влага сконденсировалась в тучи – и тысячелетние дожди там сейчас наполняют моря!» Кончился «сезон дождей», очистились небеса над планетой, отдав влагу. Во впадинах и низинах образовались моря и океаны – ровная темно-серая гладь. К ним с разных мест тянутся извилистые темные полосы, ветвятся древовидно – речные долины.
Снова картина стабилизировалась, мелькание тысячелетий-секунд мало что меняло. Буров повернул клювик переключателя к «1:100» – режим «кадр-век», десять тысячелетий в секунду. По нашим меркам жутко быстро, а для планеты не очень: миллиард ее лет – если они сравнимы с нашими – растянется на тридцать часов, Виктору Федоровичу ни кофе, ни харчей не хватит.
И снова ожила поверхность застывшего, успокоившегося было мира: росли, отбрасывая все большие тени вблизи терминатора, новые горные страны, а в других местах твердь опускалась. Замкнутые «водоемы» (вода ли была в них?) переползали туда, как амебы, шевеля ложноножками-берегами. И един был во всем темп изменений, миллионолетний ритм дыхания суши.
Виктор Федорович поддался гипнозу MB, смотрел увлеченно и с удовольствием. Нет, слабы были по впечатляющей силе Галактики и звезды в них – блестки на новогодней елке! – против зрелища творящей свой облик планеты, большого настоящего мира! «А ведь и наши моря когда-то так переползали-переливались, и Каспий, и Черное, и Балтика… А их бывшее дно выпирало Кавказом или Скандинавским хребтом».
Но – и этот ритм замедлился, сник за десяток минут. И звучание в динамиках опять стихло до шелеста, до шипения. Под стать звукам что-то чуть подрагивало в самых мелких деталях гор, берегов, островков на планете; то ли это было от дальнейшей жизни шара, то ли сказывались неточности импульсного снования кабины ГиМ.
Буров решил не досматривать «передачу» о жизни планеты до конца. Отступил во времени и пространстве – и понял, что и не смог бы ее досмотреть: слишком далеко снесло звезду-светило вместе с планетами от оси «электрической трубы», дальше изгибать эту ось полями было рискованно. Он выключил свой импульсный режим, плавно опускал кабину. Уходила в черноту, уменьшалась до горошины, до голубой искорки, сникали в ничто планета с материками и морями, огромный живой мир; удалилось, сворачиваясь в яркую точку, и ее благодатное солнце, включилось в общий хоровод звезд. Вот и все звезды сблизились, небо из них свернулось в галактический рукав, а он впал в великолепно сверкающее шаровое ядро. Галактика удаляется, голубея, сближается с другими – и видно теперь, что все они не сами по себе, а искрящиеся метки-вихрики в потоке материи-времени.
Зрелище философское, отрешающее, грустное. Вспомнив о закончившей свой жизненный путь в глубинах Меняющейся Вселенной планете, своей первенькой, Виктор Федорович вздохнул.
Он отступил вниз по «полевой трубе» как раз настолько, чтобы многие миллиарды лет новой Вселенской Ночи уложились в несколько часов – для отдыха. Включил в кабине свет – забыл, что надо конспирироваться. (Свет засекла охрана, была легкая тревога, происшествие попало в сводку.) Впрочем, теперь это не имело значения: он сделал, что наметил, достиг, победил. Буров добыл из холодильника бутерброды, термос, бутылочку «Фанты», поел, запивая и расхаживая по свободной диагонали кабины из угла в угол. Погасил свет, растянулся на матрасе. Рассчитывал поспать, но сон не шел – просто глядел, как над куполом кабины колышется сиреневая муть. Воображение вместе с памятью недавнего опыта подсказывало, что мир, который он синхронно наблюдал, равновеликий с земным, – точка в этом объемном волнении MB; а жизнь его – краткий миг, не дольше вспышки молнии. От таких мыслей не очень уснешь.
Отдохнул, встал. Зарядил видеомаг и кинокамеры, нацелил их объективы в центр купола. Сел к пульту, включил поля – кабину вынесло в начинающийся Шторм, День Брахмо. Вошел в него, затем в формирующуюся Галактику; выбрал беременную планетами прото-звезду, включил импульсный режим – и сноровисто, без ошибок повторил опыт, снимая жизнь планеты на пленки.
…И случился эпизод, о котором Виктор Федорович потом вспоминал: когда планета над головой, над кабиной формировала свой самый выразительный и прекрасный облик – приспичило по малой. Пи-пи. Да так, что, подкручивая верньеры настройки, Буров едва не пританцовывал. Наконец освободился, достал банку, с наслаждением помочился – и при этом не только умом, но и всей спиной, щекоткой в позвоночнике сознавал, что гремящий громадный мир над ним пережил за это время не одну геологическую эру…
И был же триумф на следующее утро, когда Витя Буров, дождавшись, пока соберутся все, да пригласив еще Пеца, Александра Ивановича и Люсю Малюту (на которую имел особые виды), показал на экране отснятое ночью!
Был восторг, аплодисменты и даже поцелуи – к сожалению, только мужчин. Такого никто не ожидал, об этом не думали и не мечтали: увидеть то, что невозможно нам, эфемеридам, прямо наблюдать ни для своей Земли, ни для иных миров Солнечной Системы, – всю жизнь планеты. Да и услышать – потому что Виктор не забыл запустить в просмотровом зале и пленку со звуками от своего преобразователя: бурлила, шумела под аккомпанемент Вселенского моря материи формирующаяся твердь: видимое и слышимое находилось в единстве.
Когда включили свет, Александр Иванович подошел к Бурову, торжественно выпрямился, одернул пиджак.
– Виктор Федорович, Витя, – сказал он проникновенным голосом, – я был к вам несправедлив: драил, шпынял и снимал стружку. Сознаюсь в худшем: когда вы не слишком удачно дебютировали в лаборатории приборов для НПВ, я подумывал от вас избавиться. Сейчас мне противно вспоминать, какую глупость я мог совершить! Так не понять вас, не понять, что вы человек исключительных идей – крупных и смелых, стремящийся действовать на главном направлении, не размениваться на поделки. И то, что вы сопротивлялись моему напору и напору других командиров, теперь не роняет вас в моих глазах, а напротив – возвышает. Теперь я вижу: это было потому, что вы шли впереди нас. Впереди – а мы, считая, что вы отстаете, дергали вас назад!..
Витя Буров тоже стоял выпрямившись возле проектора. Широкие щеки его (и уши, хоть и прикрытые шевелюрой, но заметно оттопыривающиеся) румянились, губы неудержимо растягивала довольная мальчишеская улыбка.
– Поэтому, Виктор Федорович, – продолжал так же проникновенно Корнев, – не держите на меня зло. То, что вы сделали (как впрочем, и сделанное другими), несомненно заслуживает Госпремии. Но, увы, это пока никому из нас не светит: по обычному счету наше НИИ работает только восьмой месяц. В метрополии рассмеются, если мы сунемся с такими претензиями… Поэтому мы почтим вас тем, что в наших силах: во-первых, снимем тот выговор… Сняли, Вэ-Вэ? – повернулся главный инженер к директору. Тот кивнул. – Во-вторых, поскольку человеку без взысканий не возбраняется премия, то – двойной оклад. Даем, Вэ-Вэ?
– Да, – подтвердил тот.
– В-третьих, когда будем кое с кого снимать три шкуры за загубленные кинопленки, – Корнев многообещающе покосился на Васюка и Любарского, – вас это не коснется. Ну и лично от себя… – Он сощурился, подоил нос. – В ближайшие три дождя обещаю переносить вас через лужи на закорках. Можете приглашать телевидение и фотокорреспондентов.
Все с улыбками поаплодировали такой речи.
– Ну, Александр Иванович, – сказал Буров, обеими руками тряся руку главного, – вы сказали такое… дороже всяких Госпремий!
Лукавил Виктор Федорович, лукавил: конечно, Госпремия была бы лучше. Ну, да ведь все равно не светит.
На этом чествование окончилось, разговор перешел на дальнейшие дела и проблемы.
Перво-наперво все приветствовали успешное испытание в импульсном режиме «пространственной линзы» – и поддержали предложение Бурова устроить над первой еще и вторую, тем создать сверхсильный «пространственный телескоп», а обычный максутовский из кабины долой.
– Только на ручном управлении теперь мы там все не вытянем, – сказал Виктор Федорович. – Столько приборов, ручек, клавишей, переключателей… недолго и запутаться. Надо автоматизировать не только наблюдения, но и поиск объектов в MB. Возможно это, Людмила Сергеевна?
Та подумала:
– Ну… если ваш шквал новшеств в системе ГиМ уже весь… Весь или не весь, говорите прямо?
Буров ответил:
– Допустим, весь.
– Ох, сомневаюсь! – подал голос Любарский. – Надежнее исходить из того, что не весь.
– Вот видите. Тогда… тогда вам нужна очень гибкая автоматика. С возможной перестройкой схем… – размышляла вслух Люся, – с запоминанием новых образов, с учетом опыта – самообучающаяся! Персептронная. На микропроцессорах. – Она оглядела всех несколько свысока. – Заказывайте, но имейте в виду: это только очень состоятельным людям под силу.
Хроника шара
Как оно, право; бывает: Анатолий Андреевич Васюк-Басистов считал себя маленьким, будучи на самом деле человеком великой души. Витя Буров стремился вырваться из своего ничтожества, но каким был, таким и остался. Однако именно его изобретение закрутило в лаборатории MB, да и во всем Институте, такой вихрь новых дел, проблем, идей, открытий, мнений, переживаний, что для описания его автору впору самому изобретать какой-нибудь такой метод импульсного выхватывания – если и не «кадр-год», то хотя бы «факт-час», «реплика-совещание», «возглас-ситуация»… Но если стать на эту дорожку, в конце ее окажется ведический возглас «Ом!» или «АУМ!», в котором, по индуистским верованиям, заключена вся жизнь мира. Может, оно и так – но все-таки слишком уж кратко. Поэтому остановимся на проверенном со времен Карла Двенадцатого методе хроники.
Но доминанта и в ней – изобретение Бурова. С него, с импульсной синхронизации наблюдений MB началось самое драматическое время в истории Шара. Таков вклад в жизнь мира маленьких людей, но больших специалистов своего дела; вспомним, к примеру, атомную бомбу.
1) Для системы ГиМ начали сооружать второе, самое высокое кольцо электродов – под пространственную линзу-объектив. Делать его приходилось очень легким, поскольку «линза» внедрялась в столь разреженные слои воздуха в Шаре, что аэростаты едва тянули. Здесь действительно исследователи выходили на предел. «Следующим шагом, – заявил Корнев, – может быть только прямой космический полет в MB».
2) Попытка администрации Института в лице Корнева и Пеца снять с начлаба Любарского и начгруппы Васюка три шкуры за безвременно состарившиеся кинопленки стоимостью в шестьдесят тысяч – после поданной озлобившимся Приятелем докладной – с треском провалилась. Дело в том, что эти люди (как и все работники в Шаре) до сих пор получали зарплату по земному счету времени; обещание зампреда Авдотьина выработать специальные инструкции для НПВ набирало бюрократическую силу в столах инстанций, работающих солидно и на века. Но коли для работников лаборатории минуло от момента получения кассет с пленками три-четыре рабочих дня, как могло оказаться, что для самих пленок минуло полтора-два года?… Юридически – для взысканий и вычетов – это невозможно.
Больше того, дальнейшее развитие этой логики привело руководство – в лице Корнева и Альтера – к необходимости совершить безнравственный (хотя и выгодный для Института) поступок. Поскольку работники лаборатории MB не виноваты, чисты, как ангелы, а пленки все-таки дают вуаль, то повинен кто? – поставщик. И кассеты в сопровождении протокола о рекламации и грозного письма отправили в Шосткинское объединение «Свема» самолетом. Тем нечем было крыть, обратным рейсом в НИИ НПВ прибыла партия кассет со свежей пленкой.
– В конце концов, Альтер Абрамович, Земля нам тоже подкидывает свинство за свинством, – сказал Александр Иванович.
Тот только пробормотал: «Мерзавцы!» – но разъяснять, кого имеет в виду (не себя же, высказавшего – по долгу службы – предложение о рекламации), не стал.
3) Обобщение Любарского. «Во всех образах-событиях, которые мы наблюдаем в MB, можно выделить пять четких стадий:
возникновение (синонимы: появление, проявление, выделение из однородной среды…),
дифференциация (формирование, разделение, выделение подробностей, набор выразительности…),
экстремальная (максимальная выразительность, наибольшее разделение, устойчивость),
смешение (спад выразительности, расплывание, размазывание подробностей…) и
исчезновение образа как целого (распад, разрушение, растворение в среде).
При этом замечательно, что образы следующего порядка возникают на стадии дифференциации-разделения предыдущих: протозвезды – на стадии дифференциации Галактик, планеты – на стадии разделения протозвезд на звезду и шлейфы, материки на планетах – после формирования в них твердой оболочки и газовой атмосферы и так далее. Соответственно и исчезают образы-следствия на стадии смешения образов-причин».
Это обобщение Варфоломей Дормидонтович доложил на семинаре в лаборатории – после многих подъемов в MB и импульсных наблюдений за планетами. Потому что главным вопросом было: а на сколько их-то, подобных нашим миров жизнь отлична от прочего в Меняющейся Вселенной, в четырехмерно пульсирующем океане материи? И, несмотря на обилие живописных подробностей, оказывалось: по-крупному, для теории – ни насколько. Возникновение-исчезновение, разделение-смешение. Посредине между тем и другим стадия выразительного устойчивого существования в волне-потоке. Иногда более выразительного, чем устойчивого, иногда наоборот. И все.
А так хотелось, чтобы было свое, отличное…
4) Обобщение Люси Малюты, сделанное ею при создании поискового автомата ГиМ. Довольно простое и, может быть, не шибко оригинальное – но важное: «Во всем наблюдаемом мы выделяем, во-первых, цельный образ, во-вторых, его детали (подобразы) и, наконец, предельно различимые подробности. Импульсную синхронизацию Бурова в MB следует подбирать так, чтобы образ в целом был выразителен и устойчив, а средние детали изменялись заметно, но не размазанно, с сохранением отчетливости. Второе: скачки пространственно-временного приближения должны быть таковы, чтобы средние детали-подобразы переходили в цельные образы и замирали, а их средними – и меняющимися – деталями оказывались прежние „предельно различимые подробности“.
Пример. Цельный образ – планета Земля. Средние подобразы: материки и крупные острова, океаны и моря, горные страны, приполярные области оледенения – все размерами в тысячи километров. Предельно различимые детали (порядка десятка километров): мелкие острова и крупные озера, отдельные хребты и ущелья в горных массивах, широкие речные долины, ледники, полуострова, плато, заливы и проливы.
Как „оживить“ это во времени? Нынешняя скорость дыхания земной коры – от одного сантиметра в год (в Скандинавии) до 5 см/год в Средней Азии. То есть в среднем около 3 сантиметров в год. Горизонтальное движение материковых плит примерно такое же. С учетом того, что от вертикальных изменений рельефа происходит перемещение морей, таяние или возникновение горных ледников, а у терминатора и многократно усиленные изменения в картине теней, – это дыхание земной коры, будь оно на планете MB, можно прямо увидеть в режиме „кадр-век“ (десять тысячелетий в секунду). Горизонтальные движения материков и изменения их форм менее заметны, для них потребовался бы „кадр в тысячелетие“.
На следующей ступени ПВ-сближения цельным образом оказывается, например, выразительная часть материка с внутренним морем или горной страной, средними подобразами – горные хребты, речные долины, однородные плато, озера, и т. п.; предельно различимы детали порядка километра. Поскольку мелкие объекты, как правило, быстрее изменяются, здесь подходят режимы от „кадр-век“ до „кадр-год“».
…Эти суждения Людмилы Сергеевны примечательны примеркой нашей родимой планеты к условиям MB. В десятках первых наблюдений исследователи не уловили ни одной землеподобной планеты; первая, чем-то близкая, на которой Буров отрабатывал свой метод и не заснял, полагая, что таких будет навалом, оказалась уникальной. Но в умах у всех было: а как бы наша Земля выглядела там?… И популярны стали в лаборатории MB альбомы снимков земной поверхности из космоса. Их рассматривали внимательно, но и с разочарованием: уж больно незаметны оказывались даже из ближнего, заатмосферного космоса города, гигантские стройки и промышленные комплексы, аэродромы, морские порты – все, что в силу важности для нас кажется нам таким значительным в цивилизации. Действительно, детали на пределе (а часто и за пределом) различимости: если не сверить с картой, не поймешь, что это такое.
5) Не только это было в их умах. Люди начитанные в фантастике, они – правда, больше в перекурах, в сауне или после еды для пищеварения – обсуждали и возможности приключенческого плана. В духе серий «Детлитературы» и «Молодой гвардии». Вот-де они еще что-то изобретут для системы ГиМ – и смогут посредством ее сигать на планеты MB. Каким-нибудь таким импульсом, без ракет. А уж там-то – ого-го! оля-ля!.. И тебе встречи с низшими по развитию существами, которые на наших покушаются и пленяют, но наши освобождаются и тех благородно воспитывают. И тебе встречи с высшими цивилизациями, где наши сначала ни хрена не понимают, но потом усекают и всех благородно воспитывают. И пикантные инопланетянки для порции здорового секса. И душераздирающие ситуации… Вот, на выбор, одна, сочиненная Мишей Панкратовым, по молодости своей более других увлеченным фантастикой: как после высадки на живописную дикую планету мужественного Васюка и энтузиаста поиска «братьев по разуму» Любарского в импульсной системе забарахлило реле, управляющее задними электродами, кабина отскочила в медленное время. Подгорел контакт. И за минуту, пока зачищают контакт, на планете протекают десятилетия, наши герои терпят невзгоды, но не теряют надежды. Раз в неделю они приходят на место, где их высадили, ждут: вот-вот в просвете багровых туч появится кабина… А ее все нет, зачищают контакт. Любарский теряет очки и гибнет, сослепу приняв за «брата по разуму» молодого носорога. Толюня питается кореньями и ходит к месту высадки. От мучительной жизни он забыл, зачем наведывается сюда, кто он, чего ждет от небес, – это превращается в дикарский ритуал. Наконец исправили реле, кабина рванула к планете. Ее встречает изможденный дикарь в плавках, с седыми патлами и бородой. Глаза его блуждают, он ритуально помахивает авоськой с черепом Любарского и поет «Если б был я турецкий султан…» Толюню моют, стригут и возвращают в лоно семьи.
Но, натрепавшись, навеселившись, докурив сигареты, они возвращались к приборам и расчетам, к проекторам и реактивам, к наблюдениям и съемкам – к нормальному исследованию Меняющейся Вселенной. Наибольшая драма заключалась именно в нем.
6) …и в частности, в ОБОБЩЕНИИ КОРНЕВА: «В зависимости от режима наблюдений образы Меняющейся Вселенной могут выглядеть:
– наиболее заметными деталями (метками) пространственно-временного потока материи – в самом крупномасштабном и слитном режиме.
– самостоятельными меняющимися живыми цельностями в пустоте – в согласованном режиме;
– неподвижно застывшими мертвыми объектами – в обычном для нас восприятии мира».
В отличие от других Александр Иванович не спешил объявить о своем открытии на семинарах. Процесс познания мира, начатый им, как и всеми нами, для других: для получения хороших оценок и похвал, затем для стипендии, диплома, повышения по службе, диссертации… – теперь все более становился необходим ему самому. И Корнев проверял, подтверждал свое открытие-обобщение в каждом подъеме в MB. Сидел в пилотском кресле, работал педалями, переключателями, штурвалом, рукоятками на пульте Бурова, смотрел на экраны и в небо за куполом – и видел:
нажатие левой педали выносит кабину к облаку «мерцаний»; оно размахивается фейерверком ярких вихриков-галактик и псевдогалактик; подход к ближней – она разворачивается сверкающей воронкой над куполом…
Но нажать правую педаль «время» – и остановилась, застыла галактика, живет теперь сама по себе; скручивается, маша рукавами, во все более тугой вихрь, конденсирует свой светящийся туман в точечные сгустки звезд, в огненные дождинки; теперь они вихляют вихриками света на несущих их незримых струях…
А дожать еще педаль «время» – и застыли они: отдаленное звездное небо, в кое можно внедриться дожатием левой педали… дожать ее, переключиться на пульте Бурова: разбегается по сторонам звездная мелочь, нет Галактики, есть участок тьмы с десятками ярких вихревых точек; они несутся в потоке пространства, кружат друг около друга, меняют яркости, вихляют – по недоступному для математического описания, но очевидному для глаз закону турбулентного волнения…
Переключениями на пульте максимально приблизить свое время ко времени того пространства – и очищается от блеклой мути тьма, гаснут радиозвезды, подлинные светила накаляются, уплотняются до точек, замедляют бег. Нет потока – есть небо в определенных фигурах созвездий, присыпанное сверху золотым песочком Млечного Пути; нормальное звездное небо, подобное тому, что наблюдаем мы, наблюдали наши предки и предки этих предков, когда поднимали воющие, чавкающие или рычащие морды вверх. И сразу спокойно-торжественно на душе – как и подобает при созерцании сделанного навсегда мироздания.
Новые повороты ручек, нажатия педалей, переключения – выделилась звезда с планетами. Все всерьез: пылающий диск светила греет лицо, кабину чуть пошатывает гравитационное поле мечущейся по орбите большой планеты. Но нет, без синхронизации и звезда не звезда, и планета не планета: все погружено в туманный вихрь светящейся пыли, светило – лишь яркий центр этой воронки пространства; планеты, окутанные ионными шлейфами, водят хоровод круговертей около нее: ближние – быстро, дальние – медленно…
Но переход на согласованный импульсный режим Бурова: висит в черной пустоте солнцеподобный шар, застыла на орбите в нужном месте планета – и только живет, меняет свой облик, плотнеет, очетчается выразительно…
А переключиться на большую частоту снований «кадров» – и все мертво застывает: планета – неподвижный прочный мир-фундамент.
Повороты ручек, нажатия клавишей и педалей, щелканье переключателями… В одну сторону – от потока к убедительно неподвижным объектам-мирам, в другую – от мертвых миров через наблюдение их эволюции-жизни к простому и цельному потоку материи-времени. В одну сторону от Единства к разнообразию, в другую – от разнообразия к Единству.
И зыбок становился для Александра Ивановича обычный мир, когда он покидал башню; смотрел он на него все более тревожно и недоверчиво. Волна, меняющая под собой и в себе воду на пути к берегу, умеет выглядеть неподвижной. Воронка воды и пены над сливом в ванной тоже имеет определенный рисунок.
Истина одна? Кто знает… Истина бывает и многолика.
Глава 20. Саша + Люся =?…
Как мы с милкой целовались,
целовались горячо.
Она мне шею своротила,
я ей вывихнул плечо.
Отрывки из диалогов:
………………………………………………………………
– Куда летит Земля?
– Ну?
– Что – ну?
– Ну, дальше? Вы же хотите рассказать анекдот? Слушаю.
– Какой анекдот, Вэ-Вэ: мы живем на космическом теле, которое вместе с породившей его звездой движется во Вселенной. Между прочим, с довольно серьезной скоростью, 250 километров в секунду. С учетом массы это столь громадное движение-действие, что все остальные на планете против него ничто. Так вот: куда летим? Укажите направление или хоть сообщите ориентиры. Неужто не задумывались?
– Не приставайте к занятым людям, Саша. Мне бы ваши вопросы.
………………………………………………………………
– Может быть, вы, Витя: куда летит Земля?
– Если я заблуждаюсь, Александр Иванович, пусть меня поправят, но, по-моему, к чертовой матери. Скажите мне лучше, когда Людмила Сергеевна выдаст свой персептрон?
………………………………………………………………
– Бармалеич, куда летит Земля?
– Детский вопрос: в направлении между Цефеем и головой Дракона. Это в общегалактическом вихревом потоке. Кроме того, есть еще движение местной группы звезд, включающей Солнце, – к апексу, в созвездие Геркулеса. Правда, его скорость невелика, 19 км/сек. А что?
– Укажите, где это.
– М-м… ну, так сразу я не могу в Шаре-то. Я отсюда вам и Полярную звезду не укажу. Если примерно, то вверх Земля летит. Северным полушарием вперед. А что случилось-то?
– Пока ничего… Толюня, укажи направление ты. Тот подумал, поднял руку вверх и в сторону: туда. Любарский потом уточнил положение звезд для конца августа и этого времени суток – оказалось довольно верно.
– Толюнь, ты что – чувствуешь?
Васюк промолчал. Да, он чувствовал; для него единой была Меняющаяся Вселенная – та, что в Шаре, и окрестная.
………………………………………………………………
– Мы называем это «ускорением времени», «коэффициентом неоднородности», «сближением в пространстве-времени»… но почему не назвать прямо: увеличением? Система ГиМ – пространственно-временной микроскоп, вот и все. Микробы видны при увеличении в сотни раз, вирусы – в десятки тысяч раз, планеты в MB – при увеличении в сотни миллиардов раз. А чтобы различить на них подробности наших размеров, придется нарастить увеличение еще в десяток тысяч раз, только и всего.
– То есть, по-вашему, Анатолий Андреевич, человек – не «вирус познания», а еще гораздо мельче?
– А, это что! Жизнь наша есть «бжжж…» на потоке времени.
Больше того – наблюдаемая Вселенная есть такое же «бжжж…» на нем, только в крупных масштабах. Хуже того – все вещества и тела, из них состоящие, в том числе и наши, есть то же самое «бжжж…», но на квантовом уровне. Система ГиМ не пространственно-временной и не оптический, а – философский микроскоп. Каково?…
Разговор происходил в сауне между сменами. Участвовали Васюк, Любарский и Миша Панкратов. Попутно потели, хлестались вениками и пили чай.
– Жизнь не «бжжж…» – это «способ существования белковых тел, и этот способ существования заключается по своему существу в постоянном обновлении их химических составных частей путем питания и выделения», вот так-то. Энгельс, «Анти-Дюринг», страница такая-то.
– Ррравняйсь! Смирррна! На крраул!
– Стиль не очень: «способ существования заключается по своему существу…»
– Ну, это у переводчика.
– Постойте. «Жизнь есть способ существования заводов, и этот способ существования заключается по своему существу в постоянном обновлении станочного парка путем ремонта, закупок нового оборудования и списания старого». Чем это определение хуже? Или: «жизнь есть способ существования автомобилей, и этот способ существования заключается по своему существу в постоянном потреблении бензина с маслом и выделении отработанных газов». Таких определений можно настрогать десятки.
– А в милицию? А в самый высокий дом, откуда Сибирь видно?!
– Да погоди ты! Я о том, что питание-выделение, ассимиляция и диссимиляция не определяют существо жизни. Любой цельный объект как-то соотносится с окрестной средой, что-то приходит в него, что-то уходит…
– А я читал, что все жизненные процессы определяет разница в коэффициентах диффузии ионов калия и натрия в нашей крови. Ну, через мембраны клеток. Не было бы разницы, не было бы и жизни.
– Черт знает что! Чувствами мы хорошо знаем, что есть жизнь и где ее больше, где меньше. Здесь, в MB, мы видим первичную жизнь-активность. А когда пытаемся выразить в словах, получается еле-еле смерть, объективистская мертвечина.
– Жизнь есть активность. А поскольку это слово синоним деятельности, то жизнь есть действие. Материя-действие…
– И выходит, что квант h суть элементарный носитель жизни? Да здравствует квантовая механика – прародительница биологии!
– Жизнь есть стремление к выразительности. Через рост, через силу, влияние, богатство, потомство, созидание – но выразить себя.
– Жизнь есть стремление… ну, знаете! Стремление суть чувство. Значит, вы уже договорились до первичности, первопричинности чувств, поздравляю! Еще шаг, и у вас получится, что сознание первичней материи! А шаг влево, шаг вправо – считается побег.
– Ну вот, он опять многозначительно позвякивает наручниками в кармане!
– У Алексея Толстого в какой-то статье есть фраза: «Выхватив, как пистолеты, цитаты из Ленина и Сталина…»
– Хорошо, обсудим: «Материя есть объективная реальность, данная нам в ощущении» – так? В ощущении! А оно принадлежит субъекту. То есть материя есть объективная реальность, воспринимаемая нами субъективно. А коли так, то чем измеряется ее первичность и объективность, ее реальность, если на то пошло, – как не ощущением? Чем?!
– Ну, братцы, знаете… я пошел. Дозревайте без меня. За вами придут.
………………………………………………………………
– Александр Ива, а чего вы, вправду, ко всем вяжетесь: куда летит Земля да куда летит Земля; Летит себе и пусть летит.
– Ну, как бы это тебе попроще… Возьмем, к примеру, ядерную энергию, которой мы жутко боимся, но обойтись без нее не можем. Это нормальная космическая энергия. Самая заурядная во Вселенной. Так чтобы нормально, правильно использовать ее, людям необходимо космическое мышление. А с этим у них туго.
………………………………………………………………
– А я вам говорю, что свето-звуковой преобразователь нужен, чтобы хоть как-то ощутить невидимую составляющую излучений. Хоть ушами, если нельзя глазами!
– А что толку? От Галактики шум – и от планеты похожий. От звезд «пи-у! пи-у!..» – и от метеоров, попадающих в атмосферу, «пиу-пиу!» И даже псевдомузыка похожая…
– Так это же хорошо: общность. Вы мне вот что объясните: эта псевдомузыка… Во-первых, почему, собственно, «псевдо»? Ею бы многие композиторы-полифонисты гордились. Во-вторых, откуда она берется в MB, в экстремальных образах Галактик, звездных скоплений, даже планет? Музыка без композиторов, оркестров, дирижеров?…
– А откуда вообще берется музыка в мире? И что такое музыка? Я имею в виду серьезную, не тум-ба-тум-ба. Симфонии, фуги, хоралы, скрипичные и фортепьянные концерты, реквиемы?…
– Из головы.
– До наших наблюдений можно было считать, что из головы. Но теперь… Ведь что такое наша «музыка сфер»? Звуковая – для нас – составляющая максимальной выразительности галактических образов. Звезды и туманности ведут мелодии, общность изменений задает ритмику. Музыка как максимальная звуковая выразительность мира!
– Что-то не то, Бармалеич. Почему же наилучшим образом музыку Вселенной понимали и выражали композиторы XVIII и XIX веков: Бах, Моцарт, Бетховен, Гайдн, Чайковский, Шопен, Бородин… ну, прибавим еще несколько из начала нашего века: Рахманинов, Шостакович? А сейчас, когда цивилизация победным маршем пошла не только на поля, моря и горы, но и в космос? Когда музыкально грамотных людей больше, чем во времена Баха и Моцарта вообще было населения на планете? Вон в Союзе композиторов СССР, я читал, одних только композиторов тысяча шестьсот – а музыка где? Да и желающих слушать серьезную маловато, все предпочитают эту самую «тум-ба-тум-ба»: роки, буги и шлягеры. Для многих и вообще самая пленительная музыка в выхлопах моторов с отрегулированным зажиганием – в звуках, между прочим, по своей природе непристойных… Как вы это объясните?
– Объяснить нетрудно, только вы опять испугаетесь. Понимаете, восемнадцатый и девятнадцатый века замечательны тем, что, с одной стороны, развивалась музыкальная техника, открывала новые возможности… Ну, как несколько позже теплотехника, металлургия или электричество – а с другой, в людях еще не угас религиозный дух.
– Ох, Бармалеич, не кончите вы добром! Мало вам, что вас расстригли как доцента – так ведь могут и остричь… Ведь если выразить вашу мысль на простом языке, то получается, что наши славные современные композиторы и замечательные современники деградируют в музыкальном отношении, потому что бога забыли! Ну, знаете!..
И неважно, где велись эти разговоры: в сауне, в лаборатории, в гостинице или в кабине ГиМ. Неважно, кто что сказал и что ему ответили. Главное, что они не могли теперь не думать и не спорить о таком: потому что по мере совершенствования системы ГиМ, методов наблюдений проблема познания мира все более перемещалась по эту сторону от объективов, окуляров, экранов и пультов. Вопросы типа «что такое Вселенная? что такое материя, время, жизнь… и даже музыка?» – возвращались в измененном виде: а что такое ты, человек?
Люся Малюта и Корнев поднимались к ядру в кабине ГиМ – первая сдать, а второй принять систему автоматического поиска в MB заданных образов, от Галактик определенного типа до планет и до частей планеты. Дело происходило во второй половине рабочих суток, после многих смен, в течение которых систему собирали, устанавливали, прозванивали и отлаживали.
Людмила Сергеевна была уверена в своем детище и сейчас, сидя рядом с главным инженером в откидном кресле перед белым параллелепипедом с выступом клавиатуры и экраном дисплея (взамен прежнего пульта и штурвальной колонки), спокойно объясняла, что создан не просто автомат, действующий по жестким программам, а – персептрон-гомеостат с обобщенным распознаванием образов и самообучением: если чего он и не умеет сейчас, то, осмотревшись в MB и поднабравшись опыта, сумеет потом. По сторонам кабины во тьме разворачивались белые пластины электродов. Корнев слушал, вникал, кивал.
– Программы как таковой в нем вообще нет, вы задаете цель. Целевой образ – на что должно быть похоже то, что вы ищете. Можно ввести его клавиатурой; номер и индекс согласно каталогам знакомых нам образов MB. Можно – и даже лучше, наглядней – нарисовать на экране… Ну вот, – Люся поглядела вверх и по сторонам, затем на индикаторы. – Система развернулась, можно включать поля. Какой образ будем искать?
– Давайте для начала планеточку, – сказал Корнев.
– Для начала… иголку в стогу сена! – Людмила Сергеевна скосилась на Корнева иронически и несколько высокомерно. – Ах, Александр Иваныч, Александр Иваныч, жестокий вы человек! Вот Любарский или Валерьян Вениаминович никогда бы не позволили себе поставить даму в столь трудное положение. Сразу планету, шестую ступень вселенской иерархии, шутка ли!.. Хорошо, какую: марсоподобную, юпитероподобную, лунного типа, венерианского… какую желаете?
– Юпитероподобную.
– Полосатенькую, значит… – Люся сверилась с каталогом, поиграла пальчиками на клавиатуре: на экране дисплея электронный луч вырисовал зеленый размытый шар – чуть сплющенный и в широких полосах вдоль большей оси. – Подойдет?
– А почему размыто?
– Так это и есть обобщенный образ. Если показать в точности Юпитер, автомат будет искать именно его… пока не сгорит. Вряд ли в MB окажется точно такой образ. А машины – существа добросовестные. Конкретная планета не будет размытой, не волнуйтесь.
– Хорошо, давайте.
– Внимание! – Людмила Сергеевна нажала клавишу «Поиск»……и из тьмы над куполом кабины, оттеснив смутную клубящуюся синеву Вселенского шторма, сразу возникла планета. Она была на три четверти освещена голубым светом незримой звезды. Планета была заметно сплющена между полюсами, полосы вдоль экватора – зеленовато-голубые, одни светлые, другие темнее – поуже, чем у Юпитера, но зато просматривались почти до полярных синих сегментов-нашлепок. Одновременно включился пульсирующий шум из динамиков, а на него накладывался женский голос – ее, Люсин, – повторявший с паузами: «Кадр-год… кадр-год…» Планета жила: приэкваториальные полосы ее пульсировали по толщине, белый вихрь газов, отчетливо заметный в нижней из них, в «южной», увеличивался в размерах и смещался к ночной части.
Корнев смотрел, задрав голову; у него сам по себе раскрылся рот.
– Здрасьте! – растерянно сказал он планете. Людмила Сергеевна развернула свое кресло, смотрела на Александра Ивановича – наслаждалась эффектом.
– Ну, Людмила Сергеевна, – главный инженер постепенно приходил в себя, – это уж слишком!
Это действительно было слишком: упрятать в неощутимую паузу отката в импульсных снованиях все маневры (сначала сближение со скоплением Галактик, потом с одной из них, потом с ее участком, с протозвездой…) и поиски. Ведь наверняка персептрон-автомату довелось «перелистать» немало звездо-планетных систем, чтобы найти шар заданного облика. И все за нечувствуемый миг! А он-то рассчитывал смутить Малюту трудным заданием.
– Так ведь микропроцессоры, электронное быстродействие, – развела та руками. – В сотни тысяч раз быстрее, чем смекаем мы с вами. Могу так вывести и на следующие две ступени сближения: часть планеты типа «материк» и часть типа «горный хребет».
– Люся, вы сами понимаете, что это перебор, вы ведь человек со вкусом. Это уже не автоматизация, а, извините, какой-то кибернетический разврат. В обычной-то Вселенной пока только на Луну высадились, автоматические станции к дальним планетам ушли. Мало того, что мы системой ГиМ выделываем в MB, что хотим, сигаем в пространстве и во времени, так теперь совсем… Я знаете кем себя почувствовал? Будто сижу в подштанниках перед цветным теликом, левой рукой брюхо почесываю, а правой нажимаю дистанционный переключатель – перехожу с хоккея на «Лебединое озеро», с него на футбол, затем, позевывая, на МВ-планетку… и скучно мне, хоть вой.
Людмила Сергеевна расхохоталась звонко и от души, даже ухватила Корнева за плечо:
– Ой, Александр Иваныч, вы просто прелесть!.. Хорошо, этот кибернетический разврат… хи! – я устраню элементарно, вводом простой команды, – она положила пальцы на клавиши дисплея, но выгнула в раздумье брови: – Вот только надо ли? Сразу на цель выходить проще, рациональней. Может, привыкнете – как привыкли граждане смотреть в подштанниках «Лебединое озеро»?
– Надо, Люся, надо. («Что ей объяснять: что иррациональное первичней нашего куцего рационализма, выведенного из пользы? Что надо постоянно держать в уме вселенские цельности, помнить, что мы – малая часть их, подробность? Поток, живой образ, застывшее мертвое – три облика одного и того же…»)
– Что ж, пожалуйста! – Малюта поиграла пальцами: исчезла заданная модель на экране и сразу вслед за ней – планета над кабиной. – Какую вы теперь заказываете?
– Давайте… что-то между землеподобной и марсоподобной. Кстати, Люся, я вас спрашивал, куда летит Земля?
– Спрашивали, Александр Иванович. – Она посмотрела на Корнева с ироническим любопытством. – И я тоже срезалась. Кстати – куда?
– Вверх. Вперед – и выше.
– Кто б мог подумать!
(У Людмилы Сергеевны тоже было немало своего в мыслях и чувствах, в подтексте. Этот ее стиль «запросто»… Она не чувствовала себя здесь запросто, нет. Всякий раз при подъеме в Меняющуюся Вселенную душа ее съеживалась и трепетала; хотелось скорее обратно, вниз, в нормальный мир. Не такой он и там нормальный, тоже НПВ – но все-таки… И сейчас Люся старалась скомпенсировать эту, как она считала, бабью неполноценность не только демонстрацией наведенного ею в системе ГиМ электронного сервиса, но и кокетливой бойкостью. Звезды звездами, миры мирами, а она еще молода, хороша собой, женственна. Во Вселенной только тогда все в надлежащем порядке, когда мужчина – интересный, надо признать, мужчина! – это восчувствует. И оживет. И увлечется. И вообще…)
Теперь автоматический поиск планет в MB выглядел приличней. Скопление Галактик – Галактика – ее развертывание в звездное небо – протозвезда или звезда с планетами (и та, и другая имели характерные биения траектории) – все это появлялось и сменялось над куполом кабины хоть и быстро, подобно необязательным начальным кадрам в кинофильмах, идущим под титры, но все-таки наличествовало. Правда, придирчиво отметил про себя Корнев, импульсные основания кабины в пространстве-времени автомат подобрал настолько размашистые, настолько приближал наблюдателей ко времени объектов, что все они, от Галактик до планет, приобретали привычный учебниковый вид: застывшие мертвые образы. Но говорить об этом Людмиле Сергеевне не имело смысла: повинен не автомат, а школярский взгляд на Вселенную ее и других разработчиков; перепрограммировать надо их. «Ладно, сообразим потом что-нибудь сами».
…Только в девятнадцатой попытке автомат нашел планету подходящего облика – четвертую от светила. Наверно, благоприятствовало то, что Галактика вступила в своем развитии в экстремальную фазу, когда все космические образы приобретают наибольшую выразительность и устойчивость. Четкий, даже на взгляд плотный шар, слегка затуманенный по краям сизой пеленой атмосферы, повис над кабиной. По рельефу освещенной левой стороны он более походил на Марс и Луну, нежели на Землю: хребты с розово-белыми ребристыми спинами, серые плато все в округлых воронках «цирков»; их края отбрасывали неровные тени. Автомат сам изменил частоту синхронизации, прокрутил планету, показал шар со всех сторон: нигде не оказалось гладких пятен водоемов и белых циклонных вихрей в атмосфере. Только бело-розовые нашлепки на противоположных сторонах планеты стали понятней: это были приполярные области.
– Редки землеподобные-то, – разочарованно сказал Корнев, – а нам их более всего и надо.
– Надеюсь, это претензии не ко мне?
– Не к вам, Люся, не к вам. Ко Вселенной.
В режиме «кадр-год» планета выглядела неподвижной. Автомат сам переключился на «кадр-десятилетие» (эти слова так же с паузами говорил из динамиков Люсин голос): поверхность чуть оживилась, но снова застыла. «А какой у нее год?» – задумчиво спросил Александр Иванович. «Может, меньше земного, а может, и больше – кто знает. Оборот вокруг светила, и все… И про ее сутки мы знаем не больше». Застывание повторилось и в режиме «кадр-век». И только когда пришпорили время до «кадр-тысячелетие», ощутимы стали миллионы лет-оборотов планеты по орбите – они неоспоримо увидели живое тело в космосе MB: рельеф шара дышал, то вздыбливаясь горными странами, то опадая, шевелился, будто под кожей планеты напрягались и расслаблялись бугры и свивы мышц, пульсировали потоки-жилы протяженностями в материк.
Темп оживления нарастал, автомат вернулся к «кадрам в век», затем к «кадрам в десятилетие» и к «кадрам в год». Утолщалась и мутнела атмосфера планеты, твердь ходила ходуном, пузырилась, в теневой части возникли и множились блики света… Затем и в годовом темпе все смазалось. Автомат отдалил кабину: планетный шар съежился в освещенную серпиком горошинку, в искорку, показалось бело-голубое светило. Последнее, что они увидели до полного отката: как оно разбухает в сверхновую, охватывает всепожирающими выбросами ядерного огня орбиты планет.
И хоть далее снова пошли финальные «титровые» кадры звездного неба, удаляющейся Галактики, но впечатление о виденной только что жизни и гибели большого мира-планеты ими не смазалось. Такое невозможно смазать, к такому невозможно привыкнуть.
Несколько минут они сидели молча, ошеломленные. Автомат продолжал отводить кабину, в ней становилось сумеречно; над куполом угасал очередной Шторм-цикл.
– Так-с… – Александр Иванович первым овладел собой. – Надо продумать автоматическую синхронизацию чаще кадра в год. Это сложно, я понимаю, планета меняет места на орбите. Но… иначе мы много интересного упустим, особенно в максимальных сближениях.
– Хорошо, Александр Иванович, – со вздохом сказала Люся. – Дождемся сейчас нового Шторма, попробуем. Ну, а вообще-то как?…
– Замечательно, Люся, о чем говорить! Если схватить первого попавшегося ученого-астронома, дважды лауреатного, трижды заслуженного… фамилию забыл, как говорит Райкин, – и поместить в нашу кабину, то он или умрет от черной зависти, или тронется рассудком. Только что пощупать звезды не можем, а так – почти все.
– Во-от!.. – удовлетворенно сказала Малюта; голос ее повеселел. – А не намекнула, то и не похвалил бы, не догадался. Ох, какие вы все затурканные!.. Вот у нас час времени до нового Шторма – что нужно вам делать?
– Что, Люся?
– Ну, хоть поухаживать, что ли! Сидим, как неродные… Не мне же за вами! Ну, мужчины нынче пошли – головастики!
Главный инженер повернул кресло, с любопытством посмотрел на Малюту. Рядом сидела красивая – и к тому же прелестно разгорячившаяся от своей храбрости – женщина. Сумерки в кабине скрадывали морщинки и тени, которые могли бы повредить ее облику, но зато выигрышно выделили профиль с прямым четким носиком, капризным изгибом губ, высокую прическу над выпуклым лбом; во всем этом колеблющийся, зыбкий полусвет MB как-то усилил женственную воздушность, недосказанность, интим. Александр Иванович вспомнил, что не раз при встречах любовался фигуркой главкибернетика, всегда умеренно обтянутой джинсами, свитером или халатиком, ее походкой («Идет, как пишет»), даже хотел подбить клинья, да все отвлекали дела. Вспомнил и про то, что с женой опять нелады, а замену ей – из-за той же предельной занятости, будь она неладна! – он не сыскал… короче, вспомнил и почувствовал, что он мужчина. Не головастик – или, точнее, не только головастик.
(Не в одном этом, если доискиваться до глубин, было дело. В кабине сейчас находился не прежний Корнев, научный флибустьер, хозяин жизни и всех дел в Шаре, а человек сомневающийся, несколько растерянный – ослабевший. Трудами, идеями и подвигами в освоении Меняющейся Вселенной Александр Иванович подсознательно стремился утвердить то же, что и в других делах, – свою исключительность. Не только, впрочем, свою, не такой он был эгоцентрист – и товарищей по работе, вообще умных, знающих и даровитых людей. Но получилось не так: Меняющаяся Вселенная в Шаре, заманив его сначала интересностью проблем и наблюдений, теперь больше отнимала, чем давала. Сокрушала – одну за другой – иллюзии обычного видения мира, обычной жизни; в том числе и такие, терять которые было больно и страшно… Поэтому утверждение себя – пусть самое простое – было ему позарез необходимо).
– Люся, – с добродушным изумлением промолвил главный инженер, – а ведь вы хорошенькая!
– Та-ак, уже теплее!.. – Людмила Сергеевна тоже повернула кресло к нему. – Что дальше?
– Дальше?…
Что могло быть дальше? Корнев перегнулся, сгреб женщину в объятия, перетащил к себе; с удовольствием почувствовал, что свитер и джинсы не обманывали – тело действительно было упругое, теплое.
– Александр Иванович, вы что?! – Люся ошеломленно уперлась в его грудь ладонями. – Я вовсе не это имела в виду!..
– А я это. – Он запустил правую руку под свитер, левой притянул к себе Люсины плечи, искал губами ее губы – и нашел. Потом поднял и понес ее в угол кабины, где лежал застеленный матрас; пол слегка покачивался под ногами.
Людмила Сергеевна вела себя достойно – сопротивлялась, отнимала руки. Но поскольку, кроме их двоих, теперь здесь присутствовал и некто третий по имени Взаимное Влечение, то получилось так, что ее суматошные отталкивания помогли Корневу быстрее и легче освободить ее от одежды, чем если бы она не противилась. Так бывает.
В черноте ядра тем временем голубовато накалился новый Вселенский Шторм. Персептрон-автомат прицельно и не спеша повел кабину вверх, выбрал среди множества новых вихриков-Галактик одну, приблизился к ней – и она развернулась в обильное звездами небо.
…И под этим небом, под согласованно мерцающими, переливающимися звездами Меняющейся Вселенной послышалось то, что бесчисленное число раз слышали обычные звезды, луна, облака, кусты, деревья, берега рек, луга и поляны, слышали на всех языках человечьих, птичьих и звериных:
– Ну, Люся… ну, Люсь!..
– Ох, ну не нннадо… не надо, Александр Иваныч миленький, Саша, Сашенька! О… аххх!..
Не было более главного инженера и главкибернетика, отмелись вместе с одеждами имена и различия. Осталось главное: Мужчина и Женщина, Он и Она – что было, есть и да пребудет во веки веков. И было хорошо весьма.
Во втором заходе Люся научилась (Саша научил) нежно оплетать ногами его мускулистые ноги.
Автомат между тем начал поиск планеты, целевая модель которой осталась в его памяти: приближал звезду, она увеличивалась до диска, в кабине ночь сменялась минутным днем. Звезда уплывала в сторону – опять сумерки, ночь – возникала над куполом планета и светила, как ущербная луна. Но мир сей не подходил под заданный образец, автомат браковал его, а затем, просмотрев и показав всю звездную систему, устремлял кабину к иной… Они, отдыхая, лежали, смотрели: Люсина голова на плече Александра Ивановича.
– Нет, это не то! – Она поднялась, подошла к пульту, нажала несколько клавишей. Звездное небо сгустилось в Галактику – теперь весь косо накренившийся вихрь из миллиардов сверкающих точек помещался над куполом. Свет его – слабее дневного, но ярче лунного – волшебно лился на нагое стройное тело Люси.
Корнев глядел, любовался: нет, эта женщина не с Земли сюда поднялась – опустилась из Меняющейся Вселенной. Сгустилась из света звезд.
Она вернулась, легла к нему. Он склонился над ней:
– Ты чудесная женщина, Люсь. Девушка со звезды. И как мы подходим друг к другу!
…они все не могли насытиться. Чем-то их простое и радостное занятие, действие ради чувствования, было родственно делающемуся в MB. Корнев это ощущал спиной. И шорох их движений, звуки поцелуев, негромкие стоны Люси как-то очень естественно сплетались с ниспадающим на них из динамиков многоголосым ритмичным шумом вселенских процессов, временами переходящим в симфонические аккорды, – как первичное с первичным.
«Действие ради чувствования… – думал затем Александр Иванович, лежа на спине и глядя на Галактику, которая все набирала накал и блеск выразительности, сворачивалась в ярчайший эллиптический диск. – А что, если и там все так? Ведь невозможно оспорить, что этот мир – живой, что жизнь-активность лежит в начале всех причин. Но раз так, то чувство существует в природе наравне с действием, это две стороны чего-то изначального. И мир, сам себя делая, выпячиваясь из небытия, сам себя и чувствует – с непредставимой силой воспринимает всю полноту бытия, созидания и разрушения, разделения и смещения… Поэтому и получается в нем такая выразительность: пустота – и огненные точки звезд. Сама материя-действие необъективна, поэтому каждое образование в ней стремится к долгому устойчивому бытию, к действию-существованию ради чувства своей жизни. Своей! Свет звезд – это и радость их, тысячеградусный накал ядерной страсти. И планеты они рождают-выделяют из себя в счастье и муке. И космический холод суть ужас, и вспышки сверхновых, происходят в экстазе самоотдачи… Но если эти чувства соразмерны объемам, массам, давлениям, скоростям и температурам, всем происходящим в звездах и Галактиках процессам, какова же их мощь, глубина самопоглощения, масштабы, сила?! И что против них наше комариное чувствованьице – хоть плотью своей, хоть посредством приборов? Что есть наши попытки выдавать самих себя за единственных чувствующих и познающих объективный мир существ?
Но если так… как же мы заблудились!»
Мысль была страшная. Она осела на другие трудные мысли, которые последнее время все больше одолевали Корнева, мешали работать и жить. Он вдруг почувствовал себя маленьким, слабым, напуганным – ребенком. И, как ребенок, приник лицом к груди Люси.
Та почувствовала перемену, погладила, спросила тревожно:
– Что, Александр Иванович?
– Ох, Люсь, знаешь… я вроде перестаю понимать все. И если бы только я!.. Мы стремимся сюда, исследуем… Ну, ученье – свет, знание, стало быть, тоже. А если не свет – огонь? И мы бабочки, летящие на него?… Ведь дело не в том, что почти никто не знает, куда мчит Земля и Солнце, а – никому дела нет до этого. И мне еще недавно не было дела…
Он говорил не столько ей – себе. Люся не все и поняла из его бормотанья, но – обняла, гладила, целовала:
– Ну, Саша… вы просто устали. Нельзя так влезать в дела – всеми печенками. Нужно уметь отвлечься. А то ведь даже о том, что он мужчина, забыл, бедненький, пока я не напомнила. Мой славный, хороший мужчина!..
И голос у Людмилы Сергеевны был не такой, как обычно, – резкий, с командными интонациями, а тонкий и немного детский от нежности. Она очень любила сейчас и хотела, чтобы ему – прежде всего ему, Сашеньке, – было хорошо и покойно.
И он снова воспрял, и утвердил себя, и почувствовал покой и уверенность.
А Галактика над куполом плыла во тьме, упруго подрагивая краями. Колебания яркости цвета звезд распространялись по ней от ядра согласованными переливами. Она снова раскручивалась из эллипса в вихрь – только звездные рукава теперь простирались в другую сторону. И кто знает, шло ли это от несущего ее потока материи-действия, или образ сам выбирал свою форму и изменения, чтобы наилучше выразить себя и насладиться бытием; наверное, не без того и не без другого.
И по краям Галактики, в рукавах, все чаще вспыхивали и растекались светящимся туманом сверхновые.
– Послушай, я кое-что понял, – Александр Иванович лежал, закинув руки за голову. – Четвертая координата не время, а ускорение времени. И необъективность нашего взгляда на мир начинается с того, что мы видим все в своем темпе изменений… а что он для вселенских событий! Понимаешь, если так видеть в пространстве, то нам были бы доступны только предметы наших размеров. По вертикали этаж, а не все здание, по горизонтали опять-таки один балкон. Или окно. Не лес и не деревья в нем, а ствол одного дерева. Или ветка. А на далеких дистанциях и вовсе ничего: камень неразличим, гора необозрима… Во времени мы слепее кротов, понимаешь?
– Понимаю… – Люся приподнялась на локте, посмотрела на Корнева, вздохнула. – Я так понимаю, что нам пора вставать. Петушок пропел давно… – Она вдруг приникла к нему, обвила теплыми руками, целовала грудь, шею, лицо, глаза. – Послушай, почему мне так жаль тебя? Вот ты сильный, умный, а жалко до слез!
И верно, в голосе ее чувствовались слезы.
– Баба, вот и жалко, – отстранился Александр Иванович. – Так вы, женщины, устроены: чтоб вы жалели и чтоб вас тоже. Подъем!
Опустившись на крышу и выйдя из кабины, они сдержанно (поскольку на людях) распрощались. Корнев направился в профилакторий, Люся в координатор – и больше между ними ничего не было. Людмила Сергеевна была не шибко везучим в любви человеком, Александр же Иванович, пожалуй, напротив; но оба понимали, что с ними случилось самое сильное любовное переживание в их жизни: любовь, слившаяся с познанием мира. Повторить такое, уединяясь где-то для жалкого счастья физического обладания, невозможно; а подниматься снова в MB ради этого было бы и вовсе пошло. Не такие они люди.
Только встречаясь на совещаниях или по делам, они иногда обменивались короткими взглядами – и чувствовали вдруг такую близость, что на секунды исчезало вокруг все.
Хроника Шара
1) Б. Б. Мендельзон сделал открытие. Поднялся с папкой в лабораторию MB, начал спрашивать:
– Кабина в импульсном режиме сближения с планетами вибрирует?
– Уже нет, – ответил Буров. – Отрегулировали полями.
– А почему это было, поняли?
– Тяготение планет, чего ж не понять.
– На пальцах, – или считали? – Бор Борыч попыхивал сигарой и с высоты своей эрудиции и нового знания глядел на сотрудников лаборатории (присутствовали еще Толюня, Любарский и Панкратов), как на насекомых.
– А что считать, и так ясно!
– Считать всегда полезно… – Мендельзон раскрыл папку, разложил на столе рисунки и листки с расчетами. – Сами по себе планеты так кабину не могли тревожить. А вибрации и потряхивания, любезные, были оттого, что ваши пространственные линзы концентрируют гравитационные поля наравне с оптическими! – И он с удовольствием посмотрел на раскисшие лица собеседников.
Действительно, могли бы и догадаться: что пространственные линзы – не стекла, не зеркала, просто области сильно деформированного полями пространства – не могут обращаться с силовыми линиями поля тяготения иначе, чем с идущими от планет световыми лучами. Но естественно и то, что первым смекнул это давно изучавший гравитационные искажения Мендельзон, а не «эмвэшники», для которых данный факт был лишь помехой в основных исследованиях.
Далее у Бориса Борисовича получалось, что можно подобрать такие поля и импульсные режимы, что зона гравитационного равновесия: ниже ее тянет Земля, а выше исследуемая планета – окажется очень близко от кабины ГиМ. «Из рогатки можно в MB запулить!»
Это было приближение к тому, о чем мечталось в перекурах, в саунном трепе; фантастика подсказала возможность своей реализации. Необязательно, конечно, забрасывать на планеты MB Толюню и Любарского, а потом зачищать контакт – но зонды-то можно! Тем более что планетные зонды имелись, их испытывали на надежность в хозяйстве полковника Волкова; заполучить их в обмен на дополнительные комнаты наверху не представило труда.
И как дружно, охотно, рьяно включились в это дело сотрудники лаборатории MB! Здесь было над чем поломать головы: как запускать? – не рогатками, конечно, даже и не теми, что применяют для планеров; лучше электромагнитную катапульту соорудить над куполом – «электричество может все». Как программировать зонды: что им в атмосфере планеты «щупать», что на тверди, в жидкости? Как кодировать радиосигналы, как принимать их, если будут – а будут! – сдвиги темпа времени? Как тянуть импульс сближения с планетой?… Как программировать датчики и анализаторы?… Как?… Как?…
И соорудили вчерне катапульту, запустили через спирали ее на марсоподобную планету пробный зондик с парашютиком, с простейшей установкой искрового анализа и средневолновым радиопередатчиком. И приняли от него морзянку радиосигналов (сместившихся в УКВ), по коей поняли, что упал зонд довольно мягко на почву кремнисто-глинистую, но без воды… Сам факт, что от них, с Земли, ушел в Меняющуюся Вселенную весомый предмет и там вместе с планетой сгинул, но перед тем известил, что и в MB справедлива таблица Менделеева, произвел сильное действие на умы. Идеи, замыслы, проекты у «эмвэшников» понеслись вскачь:
– измерять химический и электронно-ионный состав атмосфер планет, их плотности, влажности, температуры, движение ветров;
– изучить магнитные поля, радиационные, электрические… все, какие обнаружатся;
– обнаружить радиоактивность пород, сейсмические колебания на разных стадиях эволюции планет;
– поискать азотосоединения, бактерии, споры, микрофлору…
…и все требовало новых ухищрений, новых зондов, новых инженерных решений, методик, расчетов, программ. А результаты, буде их получат, тоже потребуют интерпретаций, обсуждений, графических и табличных иллюстраций, теоретических обобщений, дискуссий, возражений, а затем проверочных зондов и замеров, новых обработок результатов, уточнения или ниспровержения теорий. Словом, впереди намечалось нечто необъятное и на всю жизнь. (Миша Панкратов в далеких закидонах мысли все-таки задумчиво посматривал на Васюка и Любарского: как их в случае чего возвращать-то? Реле, конечно, всюду поставим бесконтактные, электронные…)
В считанные дни (впрочем, равные месяцам) это увлечение настолько овладело умами и настроениями, что вытеснило из памяти сотрудников лаборатории первичную, охватывающую несчитанные миллиарды лет, все масштабы, образы, эпохи и эры Реальность вихревого волнения, от которой робела душа и которая в силу наглядности не допускала двух толкований. Забыли, что исследуют так – копируя обычные космические изыскания – микроскопическую часть Единого.
Первым опомнился Васюк-Басистов.
– Послуш-те, – сказал он задумчиво-удивленно, – послуш-те… а ведь мы, похоже, подменили проблему «понять» проблемой «сделать». Ну, намеряем зондами тысячи чисел давлений, температур, концентраций, напряженностей, влажностей, активностей… и что из этого?
На него сначала окрысились: как – что? как – подменили?! Более других неистовствовал, выдвигал контрдоводы увлекшийся новым направлением Любарский. Анатолий Андреевич посмотрел на него удивленно и с сожалением:
– Ну… от вас, Бармалеич, я не ждал. Такие широкие взгляды. Неужели непонятно, что это и есть тот случай, когда посредством грамматики исследуют фразу «убейте брата моего»?
Присутствовавшие при споре не слышали тот монолог астрофизика и не поняли что к чему. Но зато все смогли наблюдать, как умеет краснеть их славный зав Варфоломей Дормидонтович: от шеи и по самую лысину – ровненько. Буров даже сказал: «Ого!»
И к зондированию охладели. От него осталось знание, что вещества, квантовая пена Любарского, в мирах MB такие же; да еще более точное, ювелирное владение системой ГиМ. Теперь они могли приближать к себе планеты до «спутниковых» дистанций – до таких, на которых участки земной поверхности фотографируют со спутников и околоземных космических кораблей.
2) Под это дело в лаборатории MB возникла проблема дешифровки того, что можно увидеть при подобном сближении с землеподобными планетами Меняющейся Вселенной. Натаскивали себя с помощью атласов фотографий, сделанных со спутников серии «Космос», орбитальных станций «Салют», пилотируемых кораблей «Союз». Заметнее всего отличались от суши моря-океаны, крупные водоемы – темные ровные пятна. Выразительно выделялись горные кряжи и массивы; даже рельефно ветвистые очертания ледников на их спинах невозможно было спутать с облачными грядами. Легко узнавались серо-желтые пятна пустынь, сизо-зеленые лесов; ветвистыми прожилками, как в древесном листке, выделялись на равнинах долины рек – а на самых отчетливых снимках и крупные реки виднелись темными тонкими линиями; местами они разделялись на рукава, затем сходились.
Но вот самое-то самое, ради чего и вникали: объекты и особые признаки цивилизации, разумной деятельности – почти все оказывались за пределом различения. То ли они есть, то ли их нет. Это было даже обидно. Ну, хорошо: Камчатка, Средне-Сибирское плоскогорье, район Байкала – относительно дикие места, претензий нет. Но вот юго-западная часть Крыма, участок сто на сто километров этого обжитого полуострова на снимке с масштабом 5 км/см – тот именно участок, где и стольный град Симферополь, и героический Севастополь, и Евпатория, и Ялта, и Алушта, весь берег в санаториях, домах отдыха, портах, виллах с военизированной охраной, миллионы отдыхающих и миллионы жиреющих на них местных жителей… и ничего! Севастопольская бухта есть – Севастополя нет. Крымские горы вдоль ЮБК есть, а ни Ялты по одну сторону, ни Симферополя по другую не видать. Облака же над Ай-Петри и по обе стороны от него, напротив, хорошо заметны.
Только в степной части Крыма цивилизация обнаружила себя километровыми прямоугольниками сельскохозяйственных угодий – подобные таким же на снимках Кулундинской степи и Киевской области (где сам Киев, мать городов русских незаметен).
Логически (и даже математически) все было понятно: предметы городской и промышленной цивилизации, в которых мы обитаем, работаем, среди которых мечемся с портфелями и хозяйственными сумками, имеют размеры в десятки, в крайних случаях немногие сотни метров; да и сделаны они из материалов, коих полно в природе. Но в плане психическом это выглядело издевательством.
– Послушайте, как же так? – волновался Витя Буров, – Вот я инопланетянин, я прилетел. Ищу место, где бы сесть и вступить в контакт. Я же в Кулундинскую степь сяду! На поле кукурузы, которую посеяли, чтобы отрапортовать, а потом забыли убрать…
– А если там еще не победил совхозно-колхозный строй? – поддавал Миша Панкратов.
– Где – там? – поворачивался к нему Буров. – Где это, по-твоему, мог не победить колхозный строй?!
– На планете, откуда ты прилетел, – Панкратов указывал вверх, в MB. – Или проще: у тех разумных существ Эвклидова геометрия не в чести, поля они разграничивают по естественным извивам рельефа – как у нас границы государств. Как тогда опознать их цивилизацию?
– Черт знает… – Варфоломей Дормидонтович задумчиво тер лысину ладонью. – Достигли такого могущества, что сто раз можем уничтожить самих себя и все живое. Грозим всей планете экологическим кризисом, потопом от таяния Антарктиды… А с минимальной космической высоты, с двухсот километров – и поглядеть не на что. Существует ли наша цивилизация? Существуем ли мы?!
– Существовать-то она существует, – Толюня смотрел куда-то вдаль и вбок, – просто – не выделяется.
…Они были разные люди: с разными характерами и жизненными обстоятельствами, знаниями, опытом, убеждениями; и дела они исполняли различные, взаимно дополняющие одно другое. Но при всем том чем далее, тем более работники Шара – если и не все, то по крайней мере ведущие – становились именно они. Люди в крайних обстоятельствах, в которых, как известно, то, что отличает одного от другого и разделяет, отступает на задний план по сравнению с общим, объединяющим всех. Двойственность НПВ и системы ГиМ, где только километры пронизанной полями тьмы отделяют от мечущихся в непокое материи-действия вселенных, где легкие повороты ручек и касания клавишей на пульте равны путешествиям через мегапарсеки и миллиарды лет, интервалы вечности… и не пустые мегапарсеки и интервалы, а содержащие все акты мировой драмы: возникновение, жизнь и распад миров, – двойственность эта равняла и смешивала то, что равнять и смешивать нельзя: обычных людей – и вселенные, рассчитанный на тысячелетия путь познания с одним актом наблюдения. Да, они наловчились мять неоднородное пространство-время, как пластилин, как глину. Но и Меняющаяся Вселенная силой своих впечатлений давила на их психику и интеллект, деформировала, испытывала, как ответственные узлы и детали ракет: на изгиб и кручение, на растяжение и сжатие, на удары, вибрации, едкие среды, скачки температур, на усталость… главое, на усталость.
Они возвращались из трехчасового путешествия к ядру с остекленевшими глазами, осунувшиеся, психически напряженные – и отходили с трудом. У одних повышалась раздражительность; другие, наоборот, впадали в отрешенность, в транс. Впечатления от видеопленок, заснятых в автоматическом поиске и прокручиваемых потом в просмотровом зале, были не столь сокрушительны (спасибо вам, кино и телевидение!), но и после них требовалось время и покой, чтобы прийти в себя.
И зыбок был мир, когда возвращались в город, домой. С сомнением глядели они на ровную степь за рекой, на застывшие на краю ее горы: не застыли горы-волны, катимые штормовым ветром времени, да и гладь степи может возмутиться в любой момент.
И неправдоподобно выглядело ночное небо над Катаганью – скупое звездами, к тому же в большинстве тусклыми, в рисунках созвездий, не сверкающее радиозвездами, новыми и сверхновыми.
А поверни рукоятку – и все оживет, заходит ходуном, заблистает, проявятся держащие наш мир мощные силы. А потом рукоятку обратно – и все застынет в новой обычной реальности.
Обычная реальность была теперь для них не только одной из многих – но и неглавной. Она не могла казаться им главной.
У Валерьяна Вениаминовича, бывалого человека, в те редкие минуты, когда удавалось смотреть на все отстраненно, их положение в этой стадии исследования MB ассоциировалось с июнем 41 года, с началом войны, которое для многих сразу и начисто отсекло проблемы обычной жизни, попятило неповторимые индивидуальности, объединило в одной цели: воевать и победить.
Только здесь было серьезней, чем на войне. Там люди противостоят людям – они столкнулись со сверхчеловеческим, беспощадным к иллюзиям Знанием. На войне ясно, как добиться успеха: числом, уменьем, техникой, умом, отвагой, выносливостью, трудами, наконец; здесь же неясно было, в чем окончательный успех их исследований, не к поражению ли ведет каждый новый результат, вывод и факт? На войне известно, что может потерять сражающийся: кровь, здоровье, жизнь, – здесь не было известно что, но уже ясно становилось, что гораздо больше.
Укрепи свой дух, читатель! Ты будешь сражаться вместе с ними.
Часть IV. Особенность человека
Глава 21. Настройка на «наш мир»
Мы готовы согласиться с существованием во Вселенной разумных ящеров, рыб, гадов, пауков, если установим, что они занимаются тем же, что и мы: добывают блага, борются за успех, делают карьеры, наживаются… Это для нас куда легче, чем признать разумным человека, который раздает свое имущество или жертвует собой ради истины.
Многоствольные деревья с не то сросшимися, не то сплетшимися ветвями и извитыми, будто судорожно застывшие пьявки, листьями сиреневого цвета. Слева сизый полумрак зарослей, справа – опушка, на ней холмики одинаковой формы уходят в перспективу. Перемена плана, вид сверху: деревья слились в массив с черной полосой тени. Далее холмистая синяя степь, длинное озеро, по берегу – предметы с размытыми контурами. Приближение, наводка на резкость… видна грубо сделанная (но несомненно сделанная) изгородь из жердей и суковатых столбов: она охватывает изрядный пятиугольник степи между озером и лесом. В нем пятна сооружений, которые равно можно принять и за оранжереи с двускатными крышами, и за погреба. Они расположены не без намека на планировку, параллельно.
От крайнего «погреба» удалялось в глубину кадра существо.
Замедлили прокручивание, смотрели: существо шествовало на двух толстых тумбообразных ногах с впивавшимися в почву когтями, волочило мощный, сходящийся на клин серый хвост; бочонкообразное туловище с острым хребтом наклонено чуть вперед и без плеч переходит в длинную шею, которую венчает приплюснутая голова.
Существо удалилось не обернувшись.
Пауза, за время которой порыв ветра там, провел вмятину по сплетшимся кронам их деревьев.
Из леса появились трое существ, похожих на первое: двое крупных, до половины роста деревьев, третье поменьше и поюрчее. Они, плавно шагая на когтистых лапах-тумбах, направились к изгороди. Меньшее опередило, возле ограды огляделось, вытягивая жирафью шею и поводя сплюснутой головой с выпуклыми глазами и вытянутыми вперед треугольными челюстями…
– Ящер! – сказал Любарский.
…Затем обернулось, коротко и изящно мотнуло головой.
У смотревших сильнее забились сердца: в изяществе этого движения чувствовалась высокая организация, не как у животных. Это был явный жест, сигнал тем двоим.
Двое других существ ускорили шаги, выступили из длинной тени деревьев. Небольшими верхними конечностями они тащили нечто похожее на волокушу с двумя оглоблями: одно за правую, другое за левую.
Эти двое направились за левый угол изгороди. Там одно существо, ловко оттолкнувшись ногами и хвостом, прыгнуло через жерди и, пригнувшись так, что шея оказалась на уровне длинных крыш, двинулось к ближнему сооружению, исчезло в нем – и тотчас вернулось, прижимая к чешуистой груди что-то светлое, похожее и на большую каплю, и на мешок…
Шел сеанс в просмотровом зале. Присутствовали Корнев, Любарский, Васюк-Басистов, Миша Панкратов, Буров – и даже Герман Иванович Ястребов, который, наконец, уверовал, что светящие из глубин Шара живчики – настоящие галактики и звезды, хотя так и не понял: зачем?… Поскольку почти все помногу раз внедрялись в кабине ГиМ в Меняющуюся Вселенную, то для них все происходило как бы в натуре, на висящей над куполом, головокружительно приблизившейся пятой планете белого карлика в рукаве галактики типа Рыб № 89 562 на спаде ее второй пульсации. И казалось, что застыла Меняющаяся Вселенная, затаила порождающее звезды и сдвигающее материки дыхание, пока у леса, у изгороди эти существа совершали исполненные особого значения действия.
Смотрели пленку, снятую в замедлении почти один к одному (и от этого «почти» не было уверенности, что синее там действительно синее, а сиреневое – сиреневое), редкую по отчетливости картины. В натуре, из кабины, следует оговорить сразу, такое никто не наблюдал: для съемок в режиме максимального сближения кабину ГиМ запускали без людей, в автоматический персептронный поиск. Потому что режим этот, придуманный супер-электриками Корневым и Буровым, сильно отдавал – это еще если оценивать деликатно– техническим авантюризмом: поля, импульсами выносившие кабину в MB, к звезде, к планете, к намеченной области ее и к намеченному малому участку этой области, – были запредельными для материалов системы ГиМ. От них во всех изоляторах и воздушных промежутках мог развиться электрический пробой – с грозовыми сокрушительными последствиями. Такие же поля подавали на «пространственные линзы», гладко и круто выгибая их в максимальном увеличении. Единственное, что не давало развиться необратимому электропробою, – это краткость импульсов внизу, в устройствах на крыше и генераторной галерее; чем короче они, тем дальше за миллион вольт в каждом каскаде можно перехлестнуть. Вверху же, вблизи MB, они оказывались достаточно долгими для синхронизованного с движением светил и миров поиска автомата, даже для прямых натуральных съемок.
С учетом опасности этого дела Валерьян Вениаминович отобрал у всех причастных к исследованию MB подписку: не подниматься в таком режиме в кабине и не разрешать делать это другим. Только автомат мог искать в MB размыто заданные на экране его дисплея образы. «Пойди туда – не знаю куда, найди то – не знаю что», – определял эту программу Любарский. «Автоматизированная рыбная ловля», – высказывался о данном методе Буров; Миша Панкратов уточнял: «…и не всех рыб, а только пескарей от пяти до шести сантиметров, и только самцов». Аналогия с уженьем рыбы действительно позволяла понять изъяны способа: можно обучить автомат насаживать червяка на крючок, забрасывать удочку, следить за поплавком и даже дергать, когда клюет, но чтобы бездушная машина могла угадать место, где стоит забрасывать, или уловить момент, когда рыба повела, и подсечь ее… это уж извините! Человеческая интуиция неавтоматизуема, у кибернетиков на этот счет никаких идей нет и не предвидится.
Трудность была еще и в том, что в максимальном сближении не только поля – все управляющие схемы работали на пределе возможного, на том пределе, когда сказываются (и, что хуже, складываются) их погрешности: неточности частот и потенциалов, даже «шум электронов». Поэтому близкие съемки, как правило, оказывались размытыми. Между тем, даже при полной отчетливости угадать в чуждом мире что есть что – задача непростая; а уж коли нечетко… Человек в кабине смог бы, руководствуясь чутьем, точнее, ювелирной, прецезионней все подстроить – уловить миг отчетливой ясности. А автомат – хоть и самый сложный, обучаемый, универсальный – электронная скотина, не умнее лошади.
И наконец, где – в пространстве и во времени – стоило на планетах-событиях выделять точечные, с булавочный укол, участочки, перспективные насчет того самого… ну, эдакого. Нашенского. То есть, конечно, не то чтобы людей узреть, об этом и мечтать не имело смысла (не фантасты, слава богу), – но все-таки чтоб живое чего-нибудь копошилось, с конечностями. А хорошо бы и с головой. А еще лучше, если высокоорганизованное. С предметами, с действиями, иллюстрирующими разумность. Так – где?
В наблюдениях более крупного плана, их обобщениях «эмвэшники» пришли к тому, что во времени это должно быть на спаде выразительности в преддверии конца жизни планеты. Либо – для планет, кои многими волнами-ступеньками набирают свой наиболее красивый и устойчивый (т. н. экстремальный) облик и так же волнами, с частичными возвратами его утрачивают, – на стадиях смешения: когда на тверди все оживляется, мельтешит и надо от режима «кадр-век» переходить к кадру в год. В пространстве же наиболее перспективными для поиска оказались участки вблизи свищей.
«Вы еще чирьями их назовите!» – брезгливо поморщился Пец, когда услышал впервые на семинаре это название. «На чирьи, уважаемый Валерьян Вениаминович, более всего похожи вулканы, – парировал Любарский. – В частности, и на Земле тоже, это видно на спутниковых снимках – Камчатки нашей, например. А их извержения с истечением лавы – на то, как чирей прорывается. Свищи же подобны немного им, немного пузырям… И то, и другое – ни то, ни другое».
Если быть точным, то эти планетные образы-события заметили сначала на стадиях формирования тверди; даже еще точнее – сразу после этого: когда очертания и рельеф материков уже определились и застыли, только в отдельных местах что-то еще вспучивается, вихрится, колышется… и наконец опадает, застывает. Только на начальных стадиях эти свищи-вспучивания со временем все мельчали и редели, сходили на нет – на конечной же они, возникнув, росли числом и в размерах, соединялись какими-то трещинами (явно повышенной активности), пока все не завершалось общим смешением.
Что же выхватывал автомат ГиМ при максимальном сближении, когда побоку и Галактики на всех стадиях своего закручивания-раскручивания, и звезды, и планеты в их цельной сложной жизни, а есть только чутошное, с булавочный укол, под наш масштаб «здесь-сейчас»?
…МАТЕРИК, КОНТУРАМИ ПОХОЖИЙ НА СПЯЩУЮ КОШКУ, – зафиксированный вблизи перекрестия телеобъектива по повышенной активности (размытость в режиме «кадр-десятилетие», изменение цветов, тепловые излучения) свищ. Стремительное, как падение, приближение (полевая наводка пространственных линз) к бугристому плато, которое попутно меняет окраску от серебристо-голубого до серо-зеленого, – настройка на перспективу: поверхность и желтое небо над ней скошены градусов на сорок, горизонт затуманен, длинные закатные (восходные?) тени от холмов – но сориентироваться можно.
И блуждают, кружат между холмов и друг возле друга размытые фиолетовые смерчи – внизу пошире, вверху поуже – в форме гиперболоидов вращения. Одни вырастают, другие оседают, растекаются, затем снова набирают размеры, уносятся вдаль между холмов… Что это: существа? Атмосферное явление? Сами ли они размыты – или недотянул в резкости автомат? Какие масштабы, каково сближение по времени?… Ничего нельзя определить в длившемся считанные секунды видении.
В персептрон ввели целевое уточнение, что туманно-пылевые смерчи «не то», что искать их не надо.
…Планета с сильным тепловым излучением и мутнеющей атмосферой: блуждают по накрененной серой равнине огни – большей частью локальные, подобные кострам, но местами извиваются между ними огненные змеи. Огни вспыхивают и тускнеют в общем сложном ритме – и так же согласно меняют цвет от сине-зеленого до оранжевого. Кто знает, истинные ли это цвета да и вообще огни ли это – может, смещенные в видеоспектр источники тепла? Невозможно определить размеры их, темп движений – потому что ничто на равнине не годилось в эталоны. Огоньки приближались к ветвистым серым предметам, охватывали их, ярко разгорались – так, что освещали черный извилистый след за собой – неслись дальше. В перспективе все складывалось в плоское роение огненных мошек.
– Строго говоря, – сказал Любарский, когда смотрели и осмысливали эту пленку, – горение такой же окислительный процесс, как и пищеварение. И там, и там важны калории.
– А мышление тоже окислительный процесс?! – раздраженно повернулся к нему Корнев.
– М-м… не знаю, – астрофизик был ошарашен, что его мнение приняли с таким сердцем, – не думаю…
– Конечно, Александр Иванович, – подал голос Миша Панкратов. – Творческое горение. Синим светом, ярким пламенем. Об этом все газеты пишут.
– А, да поди ты, трепач! – с досадой пробормотал главный. Персептрону откорректировали, что и это – «не то».
…и была удача: После четвертой звездной пульсации, которая сформировала на планете землеподобные условия, прояснилась на несколько тысячелетий атмосфера над живописно менявшим краски, богатым растительностью и водоемами материком. Сближение, наводка пространственных линз, замедление во времени – и камера запечатлела какое-то существо. Среди зарослей чего-то. Резкость была недостаточна, чтобы разглядеть его формы: что-то продолговатое, серое, параллельное почве, сужающееся спереди и сзади, слегка изгибающееся при поворотах и остановках в своем движении; и еще раздвигало оно боками расплывчатые сизые заросли… Тем не менее это было свое, понятное, родное живое существо. Живое во всех чувствуемых с дразнящей очевидностью признаках, кои невозможно выразить ни ясными словами, ни тем более командами для автомата. И Галактики имели вид живого в определенных режимах наблюдения, двигались, меняли формы; и планеты, звезды, материки, горные хребты, моря… но у них это было просто так. А у расплывчатого не то кабанчика, не то крокодила не просто так: существо явно куда-то стремилось, что-то искало, чего-то или кого-то остерегалось, останавливаясь и поводя по сторонам передней частью; оно двигалось по своим делам, обнаруживало невыразимое при всей своей интуитивной понятности целесообразное поведение. Здесь между наблюдателями и наблюдаемым возникал какой-то эмоциональный резонанс.
Персептрону намекнули клавишами дисплея, что это «то». Улов стал попадаться чаще:
– Центральное скопление Галактик в шторме, звезда с единственной планетой, а на ней коровы. Может, и не коровы, четкость сильно играла, но из всего живого эти существа, с продолговатым, раздутым посередине корпусом на четырех подставках со склоненными мордами, более всего ассоциировались с ними. Морды были склонены к краю бурного темного потока – похоже, шел водопой (впрочем, может, и не «водо-»). И по другому берегу потока змеились, не пересекаясь, узкие желтые полосы – «коровьи тропы». Это, хоть и сильно дополненное воображением, тоже было свое, родное: есть существа, коим надо к чему-то (к ручью) склониться, чтобы «попить», и затем двигаться с целью дальше, «пастись».
– Окраина скопления Галактик в иной Метапульсации, ядро «Андромеды-187», Желтая звезда, четвертая планета с повышенной против Земли сухостью, гористая твердь с редкими вкраплениями озер…
…И ползет по широкому ущелью нечто извивающееся, долгое, овальное в сечении, ребристое (или гофрированное?) – полосы играют в такт изгибам. Сдвиг в тепловой спектр – светится долгое, светится, зараза: впереди по движению и сверху ярче, к хвосту и вниз слабее. Выходит, теплее среды – существо! За ним среди пятен-валунов остается гладкий след-желоб. Вот приблизилось к овальной, под свой размер, дыре в стене ущелья, втянулось туда целиком.
Может быть, не змея это, не гигантский червь – транспорт?!
…А около другого свища на той же планете: огромное, уносящее ствол и ветви за кадр дерево впилось в почву судорожно скрюченными корнями. И продолговатые юркие комочки возле. Их что-то испугало – спрятались меж корней. По движениям ясно было, что от страха прятались.
– Как просто все, как глупо… – задумчиво прокомментировал Толюня эти кадры, когда зажгли свет. – Даже пошло.
Все на него посмотрели
– О чем ты? – спросил Корнев.
– О жизни нашей. И об ассимиляции-диссимиляции как ее основе. Знаете, почему мы различаем, где целесообразные действия, где кто питается, куда стремится и чего боится? – Анатолий Андреевич рассеянно оглядел всех. – Потому что живые существа нашего уровня не есть цельности. Они… то есть и мы сами – просто наиболее заметные… подвижностью, наверное? – части круговорота веществ и энергий в процессах Большой Жизни. Той самой, что видим в режимах «кадр-год» или еще медленней: материков и планет в целом. И звезд-событий, и Галактик. Там тоже что-то от среды, от общего потока времени, что-то у каждого образа свое – но активность есть, а целесообразности нет.
– Жертвенность как альтернатива сделке, – вставил Пец, который присутствовал на просмотре.
– Может быть… – взглянул на него Васюк-Басистов. – Или свобода как дополнение необходимости. Эти круговерти веществ, тел, энергий объединяют все: существа, их стремления и страхи, объекты стремлений и страхов, действия по достижению целей, результаты действий, новые чувства и цели… все! Во всех масштабах и временах. А мы, части, вообразившие себя целым, в иных мирах выделяем коллег по заблуждениям, чувствами понимаем их… то есть себя опять-таки! – и называем это «объективным восприятием мира». А намного ли оно объективней заботы о своей семье?…
Слушали, кривились, комментировали.
Корнев. Страшный ты, однако, человек, Толюня!
Буров. Растут люди…
Любарский. Вот видите, выходит, Энгельс таки был прав в своей уничижительной трактовке нашей жизни как процесса питания и выделения. Куда от этого денешься, раз мы не цельности, а части среды!
Панкратов. Да-да, главное, чтоб классик был прав, а что мы такое на самом деле – дело десятое!
Вникали, отметали, поправками «то» – «не то» и дополнительной информацией о земной жизни все более настраивали персептрон на поиск сложной целесообразной деятельности.
Ящеры – это была наибольшая удача.
Оставшийся за изгородью ящер притянул вплотную к ней волокушу, перепрыгнул через жерди, легко двинулся навстречу первому, принял от него груз. Тот вернулся к двускатной крыше. А этот уложил на волокушу каплю-бурдюк, опять кинулся встретить товарища, который вынес еще более крупный бурдюк. Оба то и дело посматривали вдаль и на стоявшего на углу третьего.
Все было диковинно в съемке, экзотично, инопланетно: многоствольные деревья с листьями-пиявками на конических ветвях, розово-голубое освещение от невидимого за облачной мутью светила, лоснящиеся скаты неровных длинных крыш, облик существ и перламутровый блеск их чешуи. Но смысл их осторожных, с оглядками движений был целиком понятен. Наблюдателей роднил с наблюдаемым масштаб 1:1 во времени и пространстве. Если бы сотрудники лаборатории MB орудовали у той изгороди, они управились бы за такое же время, может, даже малость быстрее.
– Воруют, подлецы, – негромко молвил Буров.
– А того малого на шухере поставили, – добавил Ястребов. – Во дают!
…Накидав в волокушу десятка два капель-бурдюков, два крупных ящера перескочили изгородь и взялись за оглобли. Третий подталкивал волокушу сзади. Процессия удалилась в лес.
И дальше пошло несущественное: материк с заоблачной дистанции, меняющийся-живущий в темпе «кадр-год», планета в сверкающем вихревом облаке ионосферы, изменившаяся в эллипсоидную Галактика с огромным ядром, мерцающие вспышки сверхновых на ее краях… Пленка кончилась, зажегся свет.
Некоторое время все молчали. Собирались с мыслями и пытались справиться с чувствами.
– Нет, ну что… – нерешительно потер лысину Варфоломей Дормидонтович, возвел брови. – Сложная организованная деятельность с распределением функций, животные так не могут. Наличествуют сооружения, изделия. Развито понятие собственности. Цивилизация?…
– «Собственность есть кража», как говорил Прудон, – добавил Миша Панкратов. – Так это или нет, но наличие собственности можно установить по факту кражи.
– Если бы не катаклизм миллионы лет назад, то, весьма вероятно, и на Земле разумной формацией сейчас оказались бы ящеры, – развивал мысль Любарский. – Гуляли бы с магнитолами по паркам, смотрели кино, пили пиво…
– Вы не о том… нет-нет! – Буров в волнении поднялся с кресла, принялся ходить вдоль стены. – Как хотите, но, по-моему, это апофеоз… или апогей? Словом, вершина, Маттегорн, Джомолунгма всей нашей деятельности. Нет-нет, Александр Иванович и все, не прерывайте, я должен высказаться – иначе я взорвусь и заляпаю стены! Смотрите: героическими действиями захватывают Шар, глыбу неоднородной материи – более общий случай пространства-времени согласно великой теории. Осваиваем, изучаем, героическим трудом сооружаем полукилометровую башню, геройским рывком – аэростатную кабину. Наблюдениями и страшным усилием мысли открываем Мерцающую Вселенную – первичную вселенскую Книгу Бытия, написанную микроквантами в Вечности-Бесконечности… – Похоже было, что Виктор Федорович действительно разозлился: говорил сильным грудным голосом, к месту жестикулировал, сами приходили слова – гнев выливался в речь. – Новая героика мысли и инженерного труда: изобрели способ полевого управления барьером в НПВ, создаем систему ГиМ, затем и пространственные линзы, и метод синхронизации… можем в Меняющейся Вселенной исследовать и понять все!.. И как же мы используем потрясную возможность исследовать и понять мир?
Он оглядел всех.
– Вселенская Метапульсация и Ее турбулентный Шторм – не то: нам бы что помельче, привычнее, начиная хотя бы с Галактик… Хотя нету их самих по себе, лишь вихревая видимость на незримой галактической струе-волне! И звезды такие видимости, и планеты. Но и Галактики «не то», и звезды, и звездо-планетные системы в целом… Пренебрегаем несчитанными миллиардами Галактик, миров, листаем вселенные, как скучающий интурист проспекты: не то, не то… Нам бы планетку, да не всякую, а землеподобную – что понять то, что у нас, через такое, как у нас!.. На этом уровне незачем держать в уме идеи Валерьяна Вениаминовича и Варфоломея Бармалеича о первичности Метапульсаций, о несущих нас и все миры потоках материи-времени – ага, вот есть планетный шар с материками, атмосферой, скоплениями жидкости, суточным и годовым вращением… как у нас! Но и этого для нас много, мы записываем в «не то» жизнь планеты в целом, жизнь, выражающую себя движением материков и океанов, горных стран, полюсов, катаклизмами, оледенениями, – ищем проявления нашей органической жизни. Находим. Однако и биологические явления в полном масштабе – как ни жалки эти масштабы в сравнении с жизнью планет – «не то». Настраиваем «микроскоп» ГиМ еще тоньше, чтобы обнаружить знакомые нам формы животной жизни и целесообразного – то есть самого низменного, если прямо смотреть, сделочного, обменного «я-тебе-ты-мне»… но зато понятного нам всеми фибрами и печенками – поведения. Технику предельно совершенствуем, на риск идем. А вот если бы обнаружить разум, лелеем при этом мечту, самое что ни на есть высшее!.. И вот – раздайтесь во все стороны Штормы, Метапульсаций, Галактики, мегапарсеки, миллиарды лет, звездишки всякие, материки и океаны! – опушка леса, склад за изгородью, три перламутровых хвостатых жулика воруют не то вино, не то пшено. Ура, вот это то, разумная жизнь, цивилизация, все как у нас: двое перекидывают через забор, третий стоит на стреме! Потрясающее завершение усилий понять мир и себя!
Он замолк, достал платок, вытер разгоряченное лицо.
– Да ты, никак, обвиняешь, прокурор Буров? – Сидевший согнувшись Корнев распрямился, взглянул на него исподлобья: – Кого и в чем?
– Что вы, Александр Иванович, могу ли я! – ответил тот, складывая платок. – Не я… это, как говорят газетчики, факты обвиняют.
– Нет, ну… – Любарский опять погладил лысину. – Если так смотреть, то и системы ГиМ не надо было. Из аэростатной кабины на двух километрах мы – когда поняли, что к чему – как раз и наблюдали все. А чем более внедрялись в MB, тем, по необходимости, отбрасывали все большую часть Вселенского Целого, чтобы докопаться… тут вы правы, Виктор Федорович, – до своих подробностей бытия.
Ястребов, который не вмешивался в разговор и, казалось, задремал в своем кресле (он уже был старик – седой, неповоротливый, добродушный), вдруг захмыкал, покачал головой, повернулся к Корневу:
– Высокоорганизованная разумная деятельность, хе-хе!.. Такую деятельность, Александр Ива, которая животным не по плечу, можно и без вашей системы наблюдать, без телескопов. Ночью около зоны прогуляйтесь, не в первый, так во второй заход что-то в этом роде увидите. Только подкатывают к ограде не волокушу, а мотоцикл с коляской. А то и грузовик.
– Да уж по такому сорту деятельности ты знаток, что и говорить! – искоса взглянув на механика, сказал главный инженер, сказал жестко, с явным намерением обидеть.
– Эт вы… эт вы о чем? – опешил Герман Иванович.
– Да о том самом.
– Н-ну… раз такой разговор. – И без того красное лицо механика сделалось багровым. Он тяжело поднялся. – Раз уж такое поминаете, то… извините! – И вышел, сутулясь и шаркая ногами.
Все недоуменно смотрели на Корнева.
– Александр Иванович! – звучно заговорил Буров, и уголки рта у него дергались как-то независимо от произносимых слов. – Мы здесь все накоротке, запросто, высказываемся без околичностей… Но я лично сожалею, что не выработал еще столь короткое отношение к вам, чтобы влепить сейчас по физиономии!
– Ну, уж это… – неодобрительно пробормотал Любарский.
Толюня смотрел на своего шефа и друга с грустным удивлением.
Главный инженер поглядел на Бурова, затем на остальных как-то рассеянно-равнодушно, без эмоций, поднялся и вышел из зала. Несколько минут все думали, что он пошел догнать Ястребова, ждали, что они, помирившись, оба вернутся. Но Корнев, как потом выяснилось, поднялся на крышу, двинулся один в Меняющуюся Вселенную.
Заученные нажатия клавишей, повороты ручек… Сверхдальний план, дальний, средний, ближний, сверхближний, запредельный. Масштаб от миллионов лет в секунду до 1:1, синхронизация «кадр-век», «кадр-год», «кадр-декада», «кадр-сутки», непрерывное слежение; параметры орбит на экране дисплея, скорости, большая полуось, малая, поперечник планеты, сплюснутость. Но ведь что-то выражает Вселенная турбулентным кипеньем веществ в прозрачно-упругой плоти пространства-времени? Что-то хочет сказать Галактика блеском ядра и рукавов, сверканьем звезд, взрывами новых и сверхновых? Что-то шепчет планета над куполом, шевеля потрескавшимися губами хребтов, какие-то знаки делает она растопыренными пальцами рек? Что? Какие? Кому?
Тревожно, страшно на душе Александра Ивановича.
Неподвижно чужое небо, застыли навсегда странные кляксы морей и горы около. Но измени масштаб – и побережье, ущелья, долины рек сминает вещественное волнение. Вот на равнине мелкие всплески собираются в крупные… Остановил время: теперь здесь горы: На лапах-отрогах «свищи» – беспокойные, излучающие, расплывчатые пятна. Еще ближе к ним в пространстве и во времени – сверхближний план, запредельный, насчет которого подписку давал: мелкая рябь рельефа застывает и вырастает в крупные всплески. Смутные образы наводят в воображении их размытые контуры: не здания ли это со скатами крыш – если не на европейский манер, то на китайский, тибетский, индийский? Не пирамиды ли? Не улицы ли эти темные ровные ущелья?… Но переход на крупный масштаб – и снова все ходуном, нарастает, потом утихает шторм гор; они сникают за секунды-тысячелетия, выравниваются в волнистое плато, а оно опускается в гладь океана.
– Э, надоела! Следующая!
Нажатия клавишей – автомат послушно находит в MB другую «семейную» звезду, подходящий образ планеты около: повисает над кабиной, заслоняя небо, живой, бурлящий, дышащий шар. Нету еще материков и океанов – есть возникновение, уплотнение, набор выразительности. Шаровая волна самоутверждающего действия втягивает в себя пену веществ из окрестной «пустоты».
Синхронизация «кадр-год» – смещаются по боку планеты размытые импрессионистские пятна, их разделяют грубые тени, сочные мазки красок. (Неотразимое впечатление, будто кто-то – сердитый и гениальный – по-крупному набрасывает сюжет будущего мира: здесь выемка для океана, здесь материк, тут водораздельный хребет…) Темп творения замедляется – сближение, проясняются со вкусом вымалеванные детали: речные долины растут в глубь материков плоскими многоветвистыми древами, их дельты, впадая в моря, шевелят протоками, как пальцами; четки и проработаны в полутонах пятна озер и ледников, островов и равнин. Но – перемена режима – все смешалось. Дыхание общепланетных и звездных катаклизмов сотрясает твердь в ритме морского прибоя, меняет облик планеты. И страшно это сходство зыбких, обесцвеченных смещением спектра подробностей с рисунком пены, возникающим на воде после наката волн на пологий берег: рисунок всякий раз определенный, плавно и «закономерно» преобразуется он от колыханий воды, которые объединяют пузырьки в группы, смыкая или разделяя их… Но новая волна все стирает, оставляет после себя иную картину пены, которая преобразуется по новым «законам» – до следующего наката.
Перемены режимов не только от ускоренного до замедленного – от Единства к разнообразию. Перемены, обнажающие нашу связь именно с разнообразием, с мелкими здешними и сиюминутными различиями на глубоком и ровном, огромном и спокойно-мощном.
Просмотрев так с десяток планет, понял Александр Иванович нереальность своих попыток – обнаружить в самом близком и рискованном режиме что-то хоть отдаленно подобное тому, что видел давеча на экране.
Черт знает, сколько персептрон-автомат пересмотрел миров в своих сверхбыстрых поисках, пока снял четко такие кадры: тысячи; сотни тысяч?… Ему с его белковой неповоротливостью это за жизнь не осилить.
«Но ведь кто-то же там есть: возникает, развивается, живет?… Пусть часть от части своей планеты – но живет! Кто? Что? Как?… Что они? И что – мы?…»
Не было теперь для него разных звезд – всюду, во всех Метапульсациях и Галактиках, загоралось и светило, порождало или захватывало планеты Солнце. И не было разных миров – всюду уплотнялась, вращалась, выразительно изменяла облик и жила Земля. И не было разных существ – рождался там, боролся за жизнь, любил, страдал, мечтал, трудился, познавал, заблуждался, покорял природу и покорялся ей, умирал и снова рождался – человек.
Глава 22. До упора
Когда у профессиональных убийц нет работы, они убивают друг друга. Критикам надо брать с них пример.
С Корневым что-то делалось… Собственно, со всеми ими что-то делалось, не могло не делаться. Познание мира, познание Меняющейся Вселенной стало их общей индивидуальностью; эта индивидуальность не ладила, а то и боролась с личностью каждого – с обычным, земным, человеческим – с переменным успехом. С Люсей Малютой, например, дважды после подъема в МВ от совершенно пустячных причин происходили истерики – с хохотом, переходящим в рыдания, с бросаньем предметов. Ее отпаивали коньяком и валерьянкой. Валерьян Вениаминович официально запретил ей подъемы.
Александр Иванович был более сильной личностью – и дурил он по-своему, по-корневски. Валерьяну Вениаминовичу со всех сторон жаловались, что он манкирует обязанностями, отказывается вникать даже в те проблемы башни, кои без главного инженера никто решить не в силах; спихивает все на референта Валю (ныне свежезащитившегося кандидата технических наук Валентина Осиповича Синицу), а то и вовсе ставит на бумагах хулиганскую резолюцию: «ДС»,[2] насчет которой с ним уже был серьезный разговор.
Изменилось и его отношение к людям. Раньше Александру Ивановичу нравилось свойской шуткой, репликой, остротой расположить человека к себе; а теперь он, похоже, находил удовольствие в обратном: уязвить, обидеть, оттолкнуть. Только за последние дни он:
– охарактеризовал Б. Б. Мендельзона (в присутствии Б. Б. Мендельзона) как «человека-заблуждение» – в том смысле, что его титул «кандидат физико-математических наук» физики понимают так, что он хороший математик, а математики – что он хороший физик; у ошеломленного Бор Борыча выпала из уст сигара;
– оскорбил Ястребова, свою правую руку по всяческой механике; и человек, который еще мог и хотел работать, ушел на пенсию;
– сказал на НТС Адольфу Карловичу Гутенмахеру, распекая того за косность в решении строительных задач в НПВ, что правильная его фамилия не Гутенмахер, а Гутеннемершлехтенмахер – то есть не «хорошо делающий», а «хорошо берущий и плохо делающий»… и почтенный академик архитектуры третий день носа не кажет в Шар: то ли захворал от огорчения, то ли по примеру Зискинда оформляет куда-то свой перевод; оно, правда, потеря не из больших – но скандально!
В этих выходках наличествовал прежний корневский артистизм, институтские доброхоты разнесли высказывания о Мендельзоне, и Гутенмахере по этажам и отделам. Но было и другое: Александр Иванович будто вымещал на людях какую-то свою обиду.
А его подъемы к ядру без напарника, без страховки и работа там в запредельных полевых режимах! Ведь сам первый поддержал, что эти режимы только для автомата, первый подписал обязательство не использовать их вручную – и… куда ж это годится?
Пец последние дни искал возможность крепко поговорить с Корневым обо всем с глазу на глаз, да не получалось: то разминулись, то развели дела-неотложки. А сегодня, хотя шла вторая половина дня, главный инженер еще не появился и даже, что совсем было из ряда вон, не дал знать: где находится, до каких пор задержится, как связаться. И такое он позволял себе не впервой. Видели его утром сотрудники, спеша на работу: брел по набережной с рассеянным видом, руки в карманы. Все это было странно.
Валерьяна Вениаминовича менее, чем других, пошатнула Меняющаяся Вселенная – скорее всего, просто потому, что он меньше ею занимался. Некогда было. Он добросовестно тащил воз институтских проблем, воз, в который все больше подкладывалось, тащил без расчета на награды, признательность общества и личное удовлетворение, а просто: к тому приставлен. При этом всюду, где только возможно, старался гнуть свою линию. Пец и сам затруднился бы выразить ее внятными словами; скорее всего это были все те же изначальные, от характера и опыта жизни, стремления не поработиться (делами, обстоятельствами, отношениями, влияниями) и разобраться. Во всем. Чем глубже, тем лучше. Не поработиться, чтобы лучше, обширней, беспристрастней разобраться. А разобраться – чтобы благодаря знанию при новом натиске дел, людей и обстоятельств выстоять, не поработиться, не попасть впросак.
Но чувствовал себя Валерьян Вениаминович уже на пределе. Еще небольшая перегрузка – и он устало согласится признать видимость понимания, закамуфлированную терминами и числами, за понимание, движение по равнодействующей от давлений со всех сторон – за свои решения и действия. Сначала в одном, потом в другом, третьем… и система утратит управляемость. В НПВ это просто, он знал. А тут еще Корнев отлынивает.
А тут еще эта сеть… Комендант Петренко, усатый мужчина, вернулся из контрольного осмотра ее с вертолета встревоженный. В двадцатикратный бинокль он заметил множественные разъединения сварных перекрестий, сдвиги заплат, коррозионные дыры, а также и в местах крепления канатов. Налицо опасность, что в период приближающегося осенне-зимнего ненастья, гроз и ветров нарушения целостности экранных сетей могут принять аварийный характер.
После каждой фразы доклада Петренко замолкал: не скажет ли чего директор? Но Пец только кивал, думал.
Увлеклись освоением Шара, башней. Меняющейся Вселенной – где тут помнить, что все это держится на тонких проволочках, к тому же ржавеющих. Сети были те же, наспех сваренные в Овечьем ущелье, битые грозами, латаные, едва спасенные шальной инициативой Корнева. Когда обосновались здесь, канаты намотали на барабаны электромеханических «балансирных устройств», чтобы те регулировали натяжение их при разных ветрах, гасили возможные смещения Шара. Балансиры работали хорошо, на том и успокоились. «Эк у нас все на авось: до сих пор держала – и дальше удержит! А если нет и в какую-то ураганную заварушку сместится Шар? Шар, в котором башня с тысячами работников, ценности на сотни миллионов… бр-р!»
– Новую сеть надо делать, Иван Игнатьич, – поднял он глаза на коменданта. – Назначаю вас председателем комиссии. В нее включите Альтера Абрамовича, подберите инженера-проектировщика потолковей, найдите ту корневскую документацию, по которой сети делались, – и с богом. Те обе сети были изготовлены за три дня – вам на одну даю четыре. Предоставляю все полномочия по срочному привлечению материалов, установок и людей – вплоть до снятия их с других работ. Сегодня 14 сентября. 18-го сеть должна быть. Вопросы имеете?
– Имею. Подкрепление полномочий, когда нету вас и Корнева?
– Об этом будет написано к сведению всех в утренней сводке завтра. О ходе ваших работ – в последующих.
Петренко удалился, несколько, похоже, ошеломленный тем, как круто директор повернул вопрос с сетью. «Он не все знает, бравый комендант и начохраны, – подумал Пец, придвигая к себе три рулона лент от самописцев. – Не знает, к примеру, что опасность грозит сетям и башне не только снаружи, но и изнутри, из глубин Шара И может быть, куда более серьезная: блуждания центра Метапульсаций».
Вынесенные на штангах на три стороны от крыши объективы вот уже третий месяц запечатлевали на пленку и ленты самописцев координаты максимумов свечения, каждые пять-шесть секунд. Их число перевалило за миллион – порождающих Галактики и миры дыханий Шара. И центр каждого оказывался не там, где предыдущие; да и странно, если бы там же – пульсировал единый и необъятный океан материи-действия. Блуждания центра напоминали броуново движение, но с наложением трудно угадываемой закономерности.
Валерьян Вениаминович развернул рулоны, встал, чтобы лучше обозреть ленты с точками, примерился с одной стороны, с другой… нет, так не ухватить. А важно бы знать, не сместится ли какая пульсация так, что деформирует внешние слои Шара? Вселенскому Вздоху все равно, для него объем этих слоев суть математическая точка, отчего бы ее и не задеть; а нам каково будет?… Наверное, такие броски случались в Шаре – но пока он гулял свободно, это ничего не значило: шатнулся в пространстве, да и все. А теперь ему смещаться нельзя. Силы, какие передаст на сеть «вселенская деформация», окажутся посерьезней гроз и ураганов.
Он набрал код координатора. На экране появился Иерихонский в белом халате, в шапочке на длинных волосах.
– Александр Григорьевич, вам что-нибудь говорят слова «блуждания Метапульсаций»?
– Почти ничего, Валерьян Вениаминович. Читал что-то в сводке неделю назад.
– Этого достаточно, с блуждающими токами или кометой не спутаете. Примите задачу… – Старший оператор на экране приготовил лист и ручку. – Проэкстраполировать закономерность «блужданий» на 15 дней вперед. Данные за прошлые месяцы у меня, за последние дни в самописцах регистраторов. Необходимые консультации у Варфоломея Дормидонтовича.
– На полмесяца вперед – далековато, Валерьян Вениаминович.
– Задача важная, отнеситесь со всей ответственностью. Прогноз на первые пять дней с точностью до десяти процентов.
– Ох!..
– Срок – на послезавтра, 16-го, не позже 20.00 эпицентра. Все!
Пец выключил экран.
…Этим наверху не приходится рассматривать Метапульсаций и Вселенские штормы в таком утилитарном плане. А ему приходится. Они вообще оторвались.
Еще этот Буров, пытающийся поставить перед фактом!.. Утром, войдя в вестибюль осевой башни, Валерьян Вениаминович заметил, что вместо плакатов по технике безопасности и цветных фотографий радужно искривленных пейзажей (времен Зискинда) на стенах красуется нечто другое. Он заметил, собственно, не это, а что у новых фотографий толпились люди; не спешили, как обычно, в лифты и по своим местам. Подошел: снимки Галактик MB, которые прежде украшали кольцевой коридор лаборатории Любарского. На других этажах тоже висели снимки Галактик; особенно впечатляли наборы их, снятые в ступенчатом приближении, где Галактика разрасталась от светового пятнышка до звездного диска, а он – в обильное звездами небо. Еще выше Пец увидел метровые снимки планет MB, их средние и ближние планы: красочные миры с валами гор, диковинными фигурами материков, прикрытых циклонными вихрями туч, с морями, распустившими во все стороны, незнакомые рисунки речных долин… В уголках фотокартин сохранились индексы, номера, числа масштабов и режима съемки.
Затем Валерьян Вениаминович обратил внимание, что и из динамиков на всех этажах слышится не обычный метрономный стук, изредка прерываемый объявлениями: того-то вызывают туда-то, просят связаться с тем-то, – совсем иное. Прислушался: музыка сфер! Все, что улавливал при разных наблюдениях и съемках в MB буровский светозвуковой преобразователь: плеск электромагнитного вселенского моря, нарастающее до рева переливчатое шипение падающих на кабину Галактик, «пиу-пиу!..» возникающих в них звезд (или чиркающих по атмосфере планет метеоров), звонкая нота бегущей по орбите планеты (признак синхронной настройки на «кадр-год»), прибойный грохот вспышек сверхновых и геологических катаклизмов – все низвергалось, интерферируя многоголосым электронным эхом, на головы сотрудников Института. Мало кто из них знал значение звуков, не для всякого был ясен и смысл снимков. Но в целом впечатление получалось сильное, космическое. Выражения лиц у смотревших становились какие-то особенные, в глазах возникал отсвет неземного. Пец на минуту и сам почувствовал себя в некоем космическом суперлайнере, летящем на штурм Вселенной.
Но звездное очарование быстро вытеснила из души директора озабоченность. «Кто же это отличился? – гадал он, поднимаясь к себе. – Ведь договорились не распространять без необходимости информацию об MB, пока сами толком не разобрались. Зачем смущать людей!»
Из сводки он узнал, что отличился Буров, который вчера в вечерние часы осуществлял в Шаре высшую власть; употребил в дело фотографа из техотдела, радистов из группы Терещенко – и исполнил.
Валерьян Вениаминович намеревался сразу дать команду Петренко все снять, трансляцию «музыки сфер» прекратить. Но – навалились более важные дела, отвлекли. Потом снова вспомнил, снова отложил… а сейчас вот понял, что думает об этом и оттягивает решение не из-за дел, а – колеблется. Сомневается: может, он и вправду излишне консервативен, перестраховочен, не чувствует истекающего сверху дыхания вселенских истин? На чем основана его правота – правота, в силу власти чреватая окончательными решениями? Не лишне проверить себя.
Он, В. В. Пец, ученый и руководитель, шестидесяти пяти биологических лет от роду, исповедует деятельное познание – посредством экспериментов, количественных, измерений и наблюдений, обобщаемых в математические теории (кои всегда позволяют уловить новые, недоступные поверхностному взгляду тонкости), посредством созидательного овладения явлениями природы… короче, исповедует способ познания, расширяющий человеческие возможности. А познание чувствами (к коим и взывают эти снимки и звуки) есть крен в созерцательность, в пассив. Пассивное же, созерцательное познание соседствует с религиозным признанием «бога во всем»; раньше оно считалось единственно истинным, теперь не считается познанием вообще. Насчет истинности пока отставим, но несомненно, что, если первый способ познания освобождает человека, прибавляет ему уверенности и сил, то второй – психически порабощает. Заставляет чувствовать себя пылинкой перед господом. Это не то. Да, но снимки – не иконы, а буровская «музыка сфер» не хоралы! Все по науке… так и пусть возбудят эмоции во славу науки? Вот! Вот это самое-то гадкое и есть: «во славу». Наука ныне предмет массового поклонения, так сказать, пятая мировая религия. Чем меньше люди ее понимают, тем больше в нее верят (как, кстати, и в религии). Верят бездеятельно и боязливо – опять-таки как в бога. И не к чести науки, а только к выгоде «жрецов науки» – внешне жрецов, по существу спекулянтов – возбуждение таких чувств к себе.
«Словом, ясно, снимаю. И Бурову учиню разнос, чтоб неповадно было впредь. – Пец набрал коды телеинвертора, отдал соответствующие распоряжения. Хорошо бы с Дормидонтычем обсудить этот вопрос вечерком за чаем, поспорить. Он ведь держится иного взгляда… А кабинет директора не для того, здесь не размышляют – здесь решают».
Да, кабинет директора был не для того, совсем для другого. Давно ли подключили к возведению внешних слоев башни то озабоченное испытанием своих материалов и конструкций министерство? И что казалось удачнее этой прощальной идеи Зискинда? Решение проблем строительства раз и навсегда. Только не хотят проблемы решаться навсегда.
И вот бегает по ковру вдоль длинного стола в кабинете растерянного Валерьяна Вениаминовича лысый широколицый коротыш – заместитель министра, академик строительства и архитектуры – и скандалит, бушует на полный голос:
– Ну, знаете, не ждал! Почтенный институт, солидные люди… И так обвели вокруг пальца! Ведь это… даже сравнить не с чем, разве что с тем, как прежде купцы рубль на гривенник ломали в фальшивых банкротствах.
– Вы объясните, пожалуйста, в чем дело? – недоуменно спросил Пец.
– Объяснить! В чем дело!.. – ядовито повторил замминистра. – Как будто вы с самого начала не понимали, не потирали руки: нагреем, мол! Они нам на десятки миллионов новейших материалов и изделий, монтажные машины, специалистов в подмогу – а мы им шиш. Шиш, шиш!.. Нет, формально все верно: ускоренное время, два месяца за сутки на высоте четыреста метров – но черт ли нам в таком времени! А климатика?! Ведь у вас здесь ни дождя, ни снега, ни зноя, ни ветра… комфортные условия с малыми колебаниями температур. Мы этого не могли знать: мы приехали в ясный день и уехали в ясный. Но вы-то ведь знали! А производственная загрузка помещений наверху? Это же курам на смех, пять-десять процентов! Только и того, что лифты бегают…
– Но… мы не представляли, что это для вас так важно.
– Ну да, они не представляли! Десятники у вас строительством заправляют, а не киты вроде Зискинда и Гутенмахера. И в договоре-то как ловко написали… – Замминистра раскрыл кожаную папку с монограммой в углу, прочел: – «Возведенные из материалов и конструкций Министерства сооружения эксплуатируются в открытых полевых условиях». – Закрыл папку, повторил с тем же ядом: – Эксплуатируются в полевых условиях! Формально верно, не придерешься.
– Ну… введите поправочные коэффициенты, – робко вякнул Пец.
– Эх, да какие теперь коэффициенты! – Посетитель уничтожающе глянул на него. – Я вам скажу не как ученый ученому, не как руководитель руководителю, а просто как пожилой человек пожилому: бесстыжие твои глаза, дядя! Все, до встречи в Госконтроле!
И вышел, хряснув дверью. А Валерьян Вениаминович сидел, моргал своими «бесстыжими» глазами и тяжело думал, что ему и отыграться не на ком: договор сочинили Корнев и Зискинд. «И за какие грехи мне суждено за всех отдуваться? Я же действительно не знал о климатике».
Он нажал кнопку, в дверях появилась Нина Николаевна.
– Корнев?
– Нету, Валерьян Вениаминович. И неизвестно где.
– Отправляйтесь на коммутатор… сколько у нас городских линий?
– Двадцать.
– Займите пятнадцать. Обзванивайте все и вся, пока не найдете. Что за легкомыслие: исчезнуть и не известить!..
Секретарша управилась с розыском довольно быстро. Валерьян Вениаминович только прилег на диван, расслабился, прикрыл глаза, подумал, что устал он сильно – и от обилия дел, и от идей, от потрясающих наблюдений, от безграничных возможностей… хочется, чтоб ограничилось все и не трясло душу. «Юркнуть в одну идейку, как в норку: я, мол, ее двигаю, и не требуйте от меня большего. В конце концов, мы всего лишь люди. Какая-то, черт его знает, лавина!..», – как Нина Николаевна заглянула в кабинет:
– Повезло, Валерьян Вениаминович, даже не по всем каналам прошлась. Возьмите трубочку.
– А где он? – Пец встал, подошел к телефону.
– В вокзальном ресторане. Телефон администратора.
Разговор получился скверный – и не только потому, что Пецу на каждую реплику доводилось четверть минуты ждать ответа; это было привычно при вызовах города. Корнев был как-то странно настроен. На упрек директора, что вот, оказывается, как подвели министерство стройматериалов, обесцвеченный инвертированиями голос ответил:
– Наш общий знакомый, Вэ-Вэ, староиндейский мудрец Шанкара о подобных ситуациях говорил: «Восприятие веревки как змеи столь же ложно, как и восприятие змеи как змеи». Мы не знаем, где начинается и где кончается обман или самообман.
– А ваш недавний подъем партизанский в MB в запредельном режиме, насчет которого сами дали подписку! – сердито переключился Пец на другую тему. – Хорошенький пример показываете…
– Подписки для того и дают, чтобы в случае чего освободить других от ответственности, – столь же бесцветно ответили на другом конце провода.
– А что вы делаете в ресторане среди рабочего дня? Пропали, никого не известив!..
– То, что все делают в ресторанах: пью и закусываю, – донеслось еще через четверть минуты. – Имею право на отдых, отпуск еще не использовал, отгулов накопилось на полгодика… Ладно, завтра с утра буду на месте. Обещаю, папа Пец. Я вас люблю, папа Пец.
«Неужели пьян? – директор медленно опускал трубку. – Вот это да… Нет, надо поговорить».
Он снова было направился к дивану – но за спиной окриком конвоира прозвучали сразу зуммер телеинвертера и телефонный звонок. «Нет, здесь я не отдохну, надо наверх. Кстати, и дельце есть».
Комната Валерьяна Вениаминовича в профилактории находилась тремя этажами ниже лаборатории MB; но, конечно же, он нажал в лифте кнопку последнего этажа.
«Эмвэшники» сидели в просмотровом зале, который заодно был дискуссионным клубом. Слово держал Любарский:
– …и получается, что миллиметровые – и даже сантиметровые, а часто и дециметровые – подробности для нас недоступны. Оно, может, и к лучшему, мелкие частности только отвлекают. Главное теперь, благодаря последнему усовершенствованию Виктора Федоровича: импульсные съемки малых участков планет сразу в широком спектре прямых и отраженных излучений, от радио диапазона до ультрафиолета, и по обе стороны от терминатора, то есть и днем, и ночью – мы теперь четко выделяем «места оживления», а в них – быстро меняющиеся и движущиеся объекты, сиречь – тела. Проблема такая… но давайте лучше сначала посмотрим. Прошу, Анатолий Андреевич!
Тот выключил свет, запустил проектор. Пец сел в крайнее кресло, вытянул ноги, без любопытства посматривал на экран: там выделился в среднем плане свищ на какой-то планете, от него распространились «трещины интенсивности», яркие благодаря своим излучениям… Валерьяну Вениаминовичу куда больше сейчас хотелось спать, чем вникать, соединяться мыслью с этими бескорыстно и недоуменно ищущими; но он учуял, что ему не отвертеться.
На экране затуманивалась и прояснялась атмосфера, под ней светились и меняли формы сиреневые, желтые, лиловые, опаловые пятна, от них расходились паутинки-трещинки, они сплетались, на перекрестиях возникали и росли новые «места оживления». Но вот перешли на сверхближний план, в кадре осталась одна ветвящаяся «трещина». Она развернулась в длинную полосу, уходящую к накрененному ярко-оранжевому горизонту среди холмов с цветными пятнами. По ней в обе стороны двигались размытые продолговатые тела серого цвета; одни темнее, другие светлее, попадались длинные, как бы составные, и короткие, некоторые совсем крохотные. Скорости у тел были различные.
– Достаточно, Анатолий Андреевич!
Толюня остановил пленку, оставил на экране кадр, на котором два тела, двигавшиеся в разных направлениях, сравнялись почти бок в бок, – и включил свет.
– На мой взгляд, мы видели сейчас нечто более значительное, – продолжил речь астрофизик, – чем эпизод с ворующими ящерами. Здесь из-за размытости нет деталей, живописных подробностей. Но скажите мне, можно ли истолковать эту полосу и двигающиеся по ней тела иначе, чем дорогу с двусторонним движением?… Не все «трещины» у нас различаются до таких подробностей, как и не все свищи, «пятна интенсивности». То есть мы не можем утверждать, что такие пятна обязательно города, а «трещины» – дороги от них, коммуникации…
– Свищи можно толковать и как естественные вздутия, – вступился Васюк. – Как вулканические, например, или заработал природный урановый реактор – вроде найденного в Габоне.
– Да-да, а «трещины», соответственно, и как потоки лавы, или горячей воды, или расселины, в которых что-то парит и бурлит… – подхватил Любарский. – Но в эти признаки вписываются и образы цивилизации: города и дороги с интенсивным движением. Валерьян Вениаминович, что вы скажете: можно ли то, что мы видели, истолковать иначе, чем проявление разумной жизни?
– Что тела движутся навстречу, но не сталкиваются? – неохотно, включился тот. – Да… пожалуй, что и нельзя. Правда, надо бы знать размеры, массы, скорости… – Новая мысль пришла в голову и несколько оживила директора. – Знаете, это можно просчитать – правда, на машинах, не вручную. Множеству хаотически движущихся тел соответствует определенное количество их столкновений… ну, подобно соударениям молекул газа. А если статистика соударений отклоняется в меньшую сторону – чем это не признак разумности! Вы столкновения тел можете замечать на планетах MB?
– Даже лучше, чем сами тела, – подал голос Буров.
– А что!.. – прозвучал оживленный голос Люси-кибернетика; она тоже сидела здесь, хотя от подъемов в MB ее отлучили. – Мы это можем промоделировать, ввести результаты в персептрон – и он будет вам отбирать картины движений несталкивающихся или редко сталкивающихся тел… по критерию Пеца. Браво, Валерьян Вениаминович, одобряю!
– Назовите лучше критерием гармоничности, – отозвался тот, прикрывая зевок ладонью, – или механической гармонии.
– «О, если б все так чувствовали силу гармонии! – возглаголил вдруг Буров и поднялся с кресла, чтоб лучше декламировать. – Но нет, тогда б не мог и мир существовать. Никто б не стал заботиться о нуждах низкой жизни, все предались бы вольному искусству. Нас мало, избранных, счастливцев праздных, пренебрегающих презренной пользой, единого прекрасного жрецов». Пушкин «Моцарт и Сальери». Вы чувствуете, как мы зреем? Пренебрегаем презренной пользой, основой целесообразного поведения… ею, в частности, руководствовались и те ящеры-несуны – и определяем разумность по высокому критерию Пеца, критерию механической гармонии: чем меньше столкновений тел, тем больше разума. Так, Вэ-Вэ?
Пец искоса смотрел на него: как меняются люди, как растут! Давно ли Витю Бурова взбутетенивали за нерадивость в разработке приборов, он смотрел на корифеев Корнева и Пеца снизу вверх щенячьими глазами и обещал исправиться. А теперь Виктор Федорович автор доброй половины воплощенных в систему ГиМ идей, накоротке с мирами и мегапарсеками – и может продекламировать грудным голосом перед директором не только отрывок из поэмы, но и всю поэму.
– Ну, так, – сказал он.
– Ага! А теперь возьмем муравьев. Уверен, что вам доводилось наблюдать на природе, как они движутся по дорожке от своего муравейника к чужому и обратно, с награбленными яйцами – и ничего, не сталкиваются. А с другой стороны, возьмем хоккей, вид разумной игровой деятельности, часто показываемый по телевизору: как там люди-то сталкиваются, сшибаются – и друг о друга, и об забор, и о ворота. А?
– Витенька, но если бы они были слепые и дикие, – вмешалась Малюта, – то сталкивались бы чаще, а по шайбе попадали реже.
Пец тем временем вспомнил, зачем он сюда наведался, встал:
– Ну, в этом вы разберетесь сами. По-моему, критерии пользы и гармонии не противоречат друг другу, ибо какая может быть польза в столкновениях – даже в хоккее? А пока что, Буров, – он устремил взгляд на него, – за самовольное распространение информации об MB, выразившееся… вы знаете в чем – получите строгий выговор. Содеянное вами ликвидировал. Даже сегодняшняя дискуссия показывает, что вы здесь еще не разобрались, что к чему. А туда же, смущаете людей. Повторится – вылетите к чертовой матери в 24 часа, невзирая на заслуги. Много возомнили о себе. Усвоили?
– Да-а, Валерьян Вениаминович, – ошеломленно сказал Буров; щеки его как-то сразу опали, – усвоил… Понимаете, я ведь, собственно, потому… у нас здесь накопились новые снимки, а к тем привыкли, как к обоям. Я и распорядился переместить их туда, не пропадать же добру.
– А «музыка сфер»? – поинтересовался Пец.
– Она… ну-у… – Виктор Федорович совсем смешался, – заодно.
– Между прочим, Валерьян Вениаминович, – поспешил на помощь Любарский, – я целиком поддерживаю решение Вити. Если бы вчера вечером была моя очередь дежурить, сделал бы то же самое.
– Значит, отнесите сказанное и на свой счет! – В голосе Пеца проступили раскатистые, рявкающие интонации. – Хотя от вас-то я не ожидал: солидный человек, не мальчишка…
(Любопытно, что Варфоломей Дормидонтович до сих пор обитал у директора; но время, проведенное обоими там, за вечерним чаепитием с разговором, каждый раз отдалялось на реальные недели – и получалось как бы не в счет).
– Не угодно ли выслушать, почему я – солидный человек, не мальчишка – одобряю такое? – Экс-доцент тоже завелся: здесь не привыкли к разносам.
– Не слишком… – Пец поглядел на часы, потом на отвисшую в негодовании челюсть астрофизика. – Хорошо, давайте, только кратко.
– Ну, Валерьян Вениаминович, вы!.. Ладно. Кроме метода научного познания, которое опирается на внешние чувства, рассудок и количественную меру, существует, как вы, возможно, слышали, и образное познание мира, опирающееся на глубинные чувства…
– Слышал. Существует. Оно называется искусством.
– Да-с, именно искусством.
– Так это вы с Виктором Федоровичем изобрели еще одну музу, в компании к Мельпомене, Клио и прочим? И как ее имя? Муза Бурова? Варфоломиана Дормидониана?
Они как бы соревновались, кто кого скорее доведет до белого каления. У Пеца опыт был богаче, к тому же будучи недавно высечен замминистром, он жаждал отвести душу. Люся Малюта смотрела на обоих блестящими глазами; чувствовалось, что сцена доставляет ей удовольствие.
– Ну, знаете!.. Браво, Валерьян Вениаминович, фора, бис! Вы делаете успехи в сравнении с тем знаменитым «эх, пожрать!». А что говорить с человеком, которому медведь не только на ухо, но, вероятно, и на душу наступил?… – Любарский отвернулся, махнул рукой.
– Уравнения Пеца, соотношения Пеца, вот критерий Пеца… – заговорил грудным голосом воспрявший за это время Буров. – Но вместе с тем существует и твердолобость Пеца, узость. Вы консерватор, Валерьян Вениаминович, восемнадцатый век! Да, именно восемнадцатый, потому что уже в девятнадцатом было сказано «чувства добрые я лирой пробуждал». А живи Пушкин сейчас, он славил бы пробуждение в людях сильных чувств. Сильных, величественных и высоких. А вы…
– А я считаю, – повысил голос Пец, – что у вас в руках не лира, на коей бряцают, а наблюдательная система, посредством которой мы извлекаем из Шара знания, значения и смысл которых сами еще толком не понимаем. И сбиваться в такой ситуации с пути прямых исследований на окольные тропки которые неизвестно куда приведут… а тем более сбивать на них других – преступно.
– Да почему?… – начал было снова Буров.
– Все на эту тему! – еще укрепил голос директор. – О последствиях вас предупредил. Возвращайтесь к делам. Зарвались здесь… бряцатели!
Невысказанные, пока он шел к двери, сотрудниками лаборатории чувства были подобны беззвучному рычанию.
На следующий день из-за затора на шоссе Пец опоздал на семь нулевых минут, кои НПВ легко превратило в часы. Из-за этого они с главным инженером снова разминулись, тот отправился пешком по объектам выше 20-го уровня. Нина Николаевна обзванивала этажи, но Корнев оказывался все выше и менял места все быстрее. Наконец с крыши сообщили, что Александр Иванович только что поднялся в кабине в MB. «Проверять ваш критерий, Валерьян Вениаминович».
Пецу и самому было интересно, как оправдается его идея «разумного нестолкновения тел»; кроме того, он решил изловить Корнева и объясниться с ним, далее откладывать нельзя. Поэтому, наскоро отбившись от самых неотложных дел и подписав все имеющиеся бумаги, он посадил в кабинете референта Синицу, сам двинул наверх.
На пути к лаборатории Любарского Валерьян Вениаминович наведался в соседствовавшие с ней экспериментальные мастерские – и узнал о еще одной скверной выходке главного. Оказывается, вчера не только он жаждал встречи с Корневым, то же хотели двое молодых инженеров, супруги Панкратовы, Миша и Валя – они сочинили что-то, дырявящее на расстоянии металл, пластик и бетон, какое-то сочетание НПВ и сильных полей… из пересказа механиков Пец не уловил идею; собрали здесь установку. Это очень немало: ждать полдня на уровне 140 – спали по очереди в профилактории, по очереди ходили кушать, вылизывали свое устройство, демонстрировали его действие желающим… а Корнева все не было. К тому же Валя находилась в декретном отпуске и только ради этого дела явилась в башню. Наконец сегодня утром дождались: Миша изготовился с мелом у доски, чтобы рисовать и объяснить, Валя стала к установке, приятным голосом пригласила Александра Ивановича остановиться и заинтересоваться. А тот только скривился в их сторону:
– Слушайте, да отвяжитесь вы! Работаете – и работайте, что вам еще надо! – и с тем проследовал дальше.
– Ну… – сказал побледневший Миша, – зазнался наш Александр Македонский, дальше некуда! Лично я ему больше не сотрудник. – И так запустил в доску мелом, что тот разлетелся белыми брызгами.
– Ну, зачем так? – возразила его жена Валя, хотя губы у нее не слушались. – Это же Корнев… может, у него сейчас идея какая-то покрупней нашей, с планетами что-нибудь.
Установка стояла в углу, прикрытая пластиковым чехлом. Авторов не было, ушли домой. Валерьян Вениаминович только раз видел их обоих, когда принимал на работу, но помнил, с какой тихой гордостью посматривала черненькая и тогда еще стройная Валя на рослого синеглазого Мишу с уверенными манерами и голосом. Совершенно исключительным образом наплевал им в души великий человек Корнев.
В лаборатории главного инженера тоже не было; после подъема в MB он заперся в своей комнате в профилактории, отдыхал. В просмотровом зале находились Любарский, Толюня, Буров и Люся Малюта.
– Есть кое-что, Валерьян Вениаминович! – встретил директора возгласом завлаб.
Оказывается, кибернетики построили модель-программу для хаотических столкновений тел – и сейчас по ней проверяли старые пленки «мест оживления» на планетах MB. На экране показывали снятое в кабине ГиМ, эту картину тотчас оценивала моделирующая ЭВМ (количество движущихся тел, их скорости, массы, концентрация) – и выдавала на дисплее зелеными вспышками статистическую модель ситуации: как часто и с какой силой эти тела будут сталкиваться. Действительно, наблюдалась разница между моделями и реальностью.
Пец уселся в кресло, смотрел на экраны. На главном было «место оживления» с ломкими контурами и пятнами теней. Видно мелькание фиолетовых живчиков: крупных мало, средних изрядно, мелких, на пределе различения, как мошкары. Они снуют, бегут наперегонки и навстречу друг другу по повторяющимся путям. И верно, редки фиолетовые вспышки столкновений там, не более десятка за всю прокрутку; в динамике, в шуме, записанном со свето-звукового преобразователя, каждое выделяется легким щелчком. А на моделирующем экране вспышек ой-ой, все тела столкнулись не по одному разу.
Валерьян Вениаминович смотрел как-то отрешенно. Ему вспомнилось, как в старом координаторе, еще на уровне «7,5», он вживался в образ башни, глядел на экранную стену – и обнаруживал, что НПВ уже при ускорении времени в десять-пятнадцать раз стирает индивидуальный облик работающих наверху, превращает их в вибрирующие размытости; получалось, что облики работающих несущественны, существен и заметен только результат их труда. Здесь было что-то в том же духе. Транспортные ли машины эти фиолетовые размытые тела, самоперекатывающиеся ли шары, или, может, что-то в воздухе – на пневматике или магнитном поле… это несущественно; тем более несуществен вид и природа живых существ, кои там в этих (на этих?) телах спешат к своим целям и по своим делам. А существенно лишь, что эти тела движутся быстро, но не сталкиваются; в этом может проявлять себя разум. То есть – как и в верхних уровнях башни – пренебрежимым оказывается почти все, чему они там (как и мы здесь) придают в своей жизни важное значение.
Пецу от этой мысли стало грустно.
– Между прочим, Вэ-Вэ, – повернулась к нему Люся Малюта, – критерий может быть еще более простым: если движущиеся тела в данном месте наблюдаются долго и в изрядной концентрации, то это уже признак механической гармонии и разума. Ведь хаотическое движение от столкновений быстро прекратится.
– Да, пожалуй, – кивнул директор.
– А если число, размеры и скорости тел растут, – поднял палец Любарский, – то там, безусловно, наличествует прогресс!
– Хорошо, любители прогресса, – сказал сидевший сзади них Буров, – что-то вы скажете сейчас? Толь, прокрути-ка ту самую…
На этой пленке, на планете в окрестности растущего и излучающего тепло свища, несомненно наличествовал прогресс: размытые тела (все теплее своей местности, с самосвечением) набирали скорости, размеры, множились, прокладывали новые пути – «трещины»; они внедрились на соседний водоем, вышли в атмосферу, образовали трассы усиливающейся яркости и там… но затем вдруг столкновений на главном экране (и сопутствующих им хлопков в динамике) стало гораздо больше, чем в хаотической модели ЭВМ. Так длилось несколько секунд, потом столкновения и движения тел сошли на нет, вихревые контуры свища расплывались, исчезли в помутневшей атмосфере.
Картина была настолько выразительной и понятной, что с минуту все молчали.
– Н-да, что-то они там крупно не поделили, – молвил астрофизик.
– Не нужно эмоций, товарищи, – весомо сказал Буров, – поскольку они, как известно, уводят. Давайте по науке. Валерьян Вениаминович, как вы считаете: подтверждает увиденное ваш критерий разума, проявляющегося в механических движениях тел?
Тот подумал:
– Если академически – конечно, подтверждает. Более того, обобщает. В первых случаях мы наблюдали отклонение статистики столкновений от естественной в одну сторону, в меньшую. В последнем случае увидели отклонение и в другую сторону – в большую. Но и в том, и в другом случае это – не стихия. То есть проявляется нарочитость, а раз так, что чья-то воля и разум.
За спиной Валерьяна Вениаминовича раскатился громкий, резкий до неприличия смех; затем знакомый голос с носовыми интонациями произнес:
– Браво, Вэ-Вэ! Ну, конечно, подтверждает и обобщает. Куда уж, действительно, разумней-то!.. Даже глупость великого человека содержит в себе отсвет его величия. Вот как надо ребята: поднялся снизу, уперся лбом и продвинул науку…
Пец обернулся, встал. Корнев сидел на краю стола возле проектора, ссутулившись и сложив руки между коленей. Мятый костюм, давно не стриженные взлохмаченные волосы с сильной сединой, осунувшееся до впалости щек лицо (из-за чего нос казался длиннее), красные веки, воспаленно блестящие глаза – таким Валерьян Вениаминович его еще не видел. Все они здесь свели заботы о внешнем облике до минимума, но выглядеть так…
– Александр Иванович, здравствуйте, рад с вами наконец встретиться. Вы не находите, что нам пора… поговорить?
Их окружило внимательное, с оттенком ожидания скандала, молчание сотрудников.
– Объясниться, хотели вы сказать, – поправил Корнев. – Нахожу. Пора. И наедине. Тет-, так сказать, а-тет. Лучше прямо здесь. А вы, граждане, поищите-ка себе занятия в других местах. Здесь состоится встреча на высшем уровне. Папа Пец будет делать мне вливание. – И он пальцами показал как.
Глава 23. Монолог Корнева
Она думала, что она красивая, хорошая: в медной круглой шапочке, на тонкой ножке с пояском бахромы.
А ей сказали, что она – бледная поганка.
– Александр Иванович, – сказал директор, когда они остались одни, – что за тон?!
– И что за вид! – подхватил Корнев в той же тональности. – Что за манера поведения! И вообще!..
– Что с вами, Саша?
– Что со мной… ах, если бы только со мной! – Он передвинулся на столе, подтянул ноги, обнял колени руками – получилось неудобно – опустил одну; его будто корчило. – Что со мной! А что с вами, со всеми нами, с миром этим?… Так что в самом деле со мной? – Он приложил сложенную трубкой ладонь к носу, к губам, опустил – смотрел мимо Валерьяна Вениаминовича; голос был угрюмый и задумчивый. – Жил-был мальчик не без способностей и с запасом энергии. Кончил школу, вырос, стал инженером. Ему очень нравилась всякая техника: приборы, стрелки там, блеск шкал, схемы, конструкции, индикаторы, электроны проскакивают, реле щелкают, музыка играет, штандарт скачет… все как у Гоголя Николай Васильевича, только на нынешний лад. Ему очень нравилось быть талантливым: изобретать, изыскивать, придумывать новое, до чего другие не доперли, делать это – чтоб восхищались, уважали, хвалили, завидовали, считали исключительным. Ему повезло, попалось занятие, в котором можно себя выразить, выплеснуть душу делами. Он был замечен, возвышен, достиг постов. И делал, творил – ого-го!.. Постойте, как это у Есенина? – Главный инженер крепко провел ладонью по лицу. – Ну, в той поэме, которую он написал перед тем, как удавиться? «Черный человек», во! «Жил мальчик в простой крестьянской семье, желтоволосый, с голубыми глазами. И вот стал он взрослым, к тому же поэт, хоть с небольшой, но ухватистой силою…» Э, то, да не то: и не из крестьян, не с голубыми и не поэт – хотя сил-то, может, и не меньше. То, да не то… А! – Он поднял глаза на Пеца. – Что об этом? Хотите, Вэ-Вэ, я вам лучше сказочку расскажу?
– Давайте сказочку, – согласился тот, усаживаясь.
– Даже не сказочку, а так… фантастику для среднего школьного возраста. С назидательным концом.
– Хорошо, давайте фантастику.
– Фантастика простая: пусть это наша Земля там, в глубинах Шара, в Меняющейся Вселенной. Но наблюдаем ее не мы, а какие-нибудь такие… жукоглазые. Не от мира сего. Общего с нами у них только механика, ну, еще зримое восприятие, можно и звуковое, раз есть преобразователь Бурова, а все прочее не совпадает. Дома, угодья, стада, заводы? Им это не нужно, они электричеством живы. Транспорт им тоже ни к чему, у них телекинез или такая, скажем, общая взаимосвязь, что перемещение информации равносильно перемещению существа и объектов… Сволочи, одним словом, ничего о нашей жизни, о насущном значении предметов и событий понимать не могут.
Александр Иванович немного успокоился, распрямил спину; сейчас он разрабатывал идею.
– И вот, значитца, наблюдают жукоглазые-электронные нашу родимую планету. Всеми способами своей системы ГиМ: и импульсные снования от «кадр-тысячелетие» через «кадр-год» до кадра в сутки, и ступенчатое сближение почти до упора. Даже добавим им то, что у нас нечасто получалось: четкое различение всех деталей в масштабе 1:1. Оно, если подумать, жукоглазым и не очень-то нужно: во-первых, в размытом видении легче выделить суть, общее – это мы уже оценили, а во-вторых, что им все эти тонкости-подробности – расцветки, линии, узоры, лепестки, закаты-восходы?… Все одно, как запонки для бегемота: что он ими застегнет! Но – поскольку все это есть, наполняет и украшает нашу жизнь – пусть. Итак, что же они увидят в разных режимах и планах: общем, среднем, ближнем, сверхближнем?… И так до упора?
Он помолчал, поднял палец:
– Но сначала, Вэ-Вэ, давайте суммируем, что мы-то узнали о жизни планет. Во-первых, что жизнь их – такое же событие, как и все в Меняющейся, то есть в подлинной, Вселенной: не было – возникло – побыло – исчезло. В самом общем режиме наблюдений мы видим, что таким событием, собственно, является струя-пульсация материи-времени, а турбулентное кипение и пена его – вещество – лишь самое заметное в ней. Критерий Рейнольдса, теория Любарского… все просто: напор струи усиливается – турбулентное ядро стягивается в вихревой комок, в плотный шар с устойчивым вращением и выразительным видом – держится таким, покуда струя его несет; ослабевает она – и он расплывается-рыхлится-растекается-разваливается. Переход в ламинар. Но это не только страшно просто, но и просто страшно, да и очень быстролетно, событийно… Поэтому будем, как нас в школе учили: два пишем, сто в уме – и вместе с жукоглазыми давайте ориентироваться на более приемлемое – образ планеты в пустоте. Она – весомый большой мир, а в режимах наблюдений, подобранных так, что впечатления от изменений облика сравнимы с впечатлениями от самого облика, еще и живой…
– Квази-живой, – уточнил Пец. – Как бы.
– Ну, поскольку мы ни одну планету MB не ущипнули за бочок и она не сказала «Ой!», – пусть «квази», – согласился Корнев. – Это нам все равно. Все – время, Вэ-Вэ, только оно и живет, порождает и поглощает свои творения, образы. Из этого сделали жуткую легенду о боге Хроносе, пожирающем своих детей; даже рисуют – Гойя, например – чудище трупного цвета, которое хватает и тянет ко рту младенцев… А на самом деле все предельно просто: поток и волнение на нем. Или в нем. Но это в сторону. Малость занесло, извините… Вернемся к планетам, комьям вещества в пустоте. К такому – уже непервичному – восприятию их жизни (или, по-вашему, квазижизни) можно применить понятия физики. Но, что замечательно, более всего к начальному этапу формирования ее. Правда, происхождение вращения космических тел – и даже систем их вплоть до Галактик – физика и астрономия не сечет. Не объясняет. Но в остальном концы с концами более-менее сходятся.
Итак, поехали. Из выброшенного ли звездой шлейфа возник начальный сгусток вещества, или светило захватило его на стороне, – все равно дальнейший рост тела планеты идет за счет аккреции: гравитационного стягивания ближних комочков и пыли, опадания их, слипания. Важный процесс, для Земли он вроде бы еще не кончился. Поскольку слипшиеся комки отдают друг другу кинетическую энергию, из нее получается такое тепло, что первоначальный шар, все его будущие базальты, граниты, гнейсы – не только расплавлен, но местами даже кипит и пузырится. Косматая, дрожащая, сплюснутая, быстро остывающая звезда. И уменьшающаяся, плотнеющая. Так возникает твердь, кора – сначала раскаленная и с островами– «льдинами», затем и сплошная. Она хладеет, видна в отраженном свете; свое излучение сходит, как и положено для остывающих тел, ко все более низким электромагнитным частотам: к инфракрасным, субмиллиметровым, сантиметровым… затем и вовсе к радиочастотам. Это советую запомнить, Вэ-Вэ.
«Я закон Вина со школы помню», – хотел откликнуться тот, но сдержался. Он сейчас не столько слушал Корнева (тот явно подводил к чему-то основательно, издалека, но пока говорил знакомое), сколько смотрел на него. Девять месяцев назад, когда они встретились, Корневу было тридцать пять, Пецу пятьдесят пять… а сейчас перед Валерьяном Вениаминовичем сидел пожилой человек. И в основном это произошло с ним за последнюю неделю, которую они не виделись. Похоже было, что Александр Иванович хватанул ускоренного времени, как хватают дозу радиации в сотни рентген. «Значит, обитал преимущественно здесь, часто поднимался в кабине ГиМ?»
…Девять календарных месяцев, немало трудно подсчитываемых реальных лет, а встречи вот так, с глазу на глаз для откровенного разговора, все были наперечет. Первая – в декабре, когда гуляли по заснеженному эпицентру среди разрытых канав; потом в кабинете Пеца в день штурма Корневым ядра, визита зампреда и «поросячьего бума»; третья в день идеи ГиМ… ну и еще все общение в создании этой системы. А остальное все – на бегу, на совещаниях, по телеинвертеру, а если и один на один, то для коротких деловых контактов – в заданном башней темпе. А так хотелось порой пообщаться, покалякать – не как с главным инженером, а как с симпатичным, чем-то даже родным человеком. «Сволочеем мы от гонки…»
– Согласно физике остывает планета, согласно ей уплотняется, – продолжал ровным голосом Корнев. – От закона тяготения идет на ней то, что вы некогда хорошо назвали разделением: самые плотные вещества уходят поглубже, сравнительно легкие образуют кору, а газы и испарения обволакивают шар атмосферой. Правда, все стороны разделения веществ – например, что они не сплошь перемешаны, а в изрядной части образуют довольно однородные залежи (к которым мы потом прибавим слова «полезных ископаемых») – так просто не объяснишь. А тем более и замену первичной «доменной» атмосферы, какая сейчас на Венере осталась, на кислородно-азотную. Здесь в дело впутывается органическая жизнь (природа коей нам, кстати, неизвестна): буйный расцвет растительности – а от него залежи угля, нефти, иных горючих материалов… животный мир – словом, смотри учебники. Это я, Вэ-Вэ, как вы догадываетесь, переношу на иные планеты то, что знаем о строении Земли. В Меняющейся Вселенной мы наблюдаем самые поверхностные процессы разделения: первичной грязи – на сушу и водоемы с реками, вымораживание избытка влаги из атмосферы в приполярные и горные ледники. Это тоже стыкуется с наблюдаемым на Земле, а о ней ведь и речь… Еще раз отмечу, что все эти процессы горизонтального, не по вине тяготения, разделения веществ, а тем более образование – как, знаете, зарядов в обкладках конденсатора – с одной стороны, горючих материалов в коре планеты, а с другой, в атмосфере, того, благодаря чему они отменно горят, кислорода… все это жутко нефизично, антиэнтропийно. Нынче фонтан загоревшейся нефти или газа месяцами погасить не можем – а само по себе, невзирая на геологические потрясения, грозы с молниями, лесные и степные пожары, богатство это спокойно хранилось сотни миллионов лет. Потому что шло именно разделение, набирание планетой зрелой выразительности в структуре и облике (как и у всех живых существ бывает). А нарочитое оно или стихийное, живое или не очень – это пока что, пожалуй, и не нам судить.
Но… но! – мы, великие скромники, рассматриваем этот процесс на своей планете как естественный – если и не по теоретической ясности, то, по крайней мере, в смысле «так и должно быть». Так и должно быть, потому что к завершению процесса: когда успокоилась твердь, очистились воды и атмосфера, образовались залежи, богато развилась органическая жизнь – появились разумные существа Мы, – и нам все это оказалось кстати. Нет, правда, Вэ-Вэ, и в учебниках, и в монографиях всюду ведь явно или неявно проводится мысль, что вся миллиарднолетняя история Земли суть предисловие к нашей цивилизации, приготовление планеты к более высокой – ноосферной! – ступени развития мира. Мы-ста… Мы этой материи покажем, как надо! Ну, а если академически, то свою цивилизацию мы рассматриваем как дальнейшее развитие и прогресс, так? «Океан впадает в реку, речка в тазик, таз в меня…» Это у Феликса Кривина есть такая «Басня о Губке». Извините, Вэ-Вэ, опять малость занесло…
Корнев опустил левую ногу, поднял и обхватил в колене правую.
– А теперь посмотрим на то же глазами жукоглазых, пропускаемых через трансформатор. В режиме «кадр в год». Последние триста лет, когда самый прогресс пошел, проскочат за несколько секунд… но поскольку снимать-то много мест можно, днем и ночью, со спектральными сдвигами, размыто для общности и четко для любования – набрать материалу возможно. И каково же, по-вашему, их впечатление?
– Да, вероятно, такое, как и у нас, – пожал плечами Пец, – раз у них исчерпывающие наблюдательные возможности.
– В том и дело, что нет, дорогой Вэ-Вэ, в том-то все и дело! Возможности что – важно отношение к наблюдаемому. Мы как смотрели, что искали? Пока там движения гор и ледников, падения метеоров, вздутия вулканов, река извивается в ритме «кадр-год», – это одно; а вот если нечто эдакое в дыру вползает в масштабе 1:1, так это совсем другое: не транспортный ли состав в туннель въезжает? Размытые комки на размытой полосе движутся встречно и не сталкиваются – не дорога ли с двусторонним движением? Да что! Смешно сказать, но когда застукали через мегапарсеки и миллиарды лет в MB тех хвостатых жуликов у изгороди, я смотрел и огорчался: и куды там охрана смотрит! А жукоглазым-то этим, холодно объективным, – им-то зачем выискивать наше, делать разницу между движением льдов и поездов, между дымами вулкана и мегаполиса? Не уловят они разницы, как ни вглядывайся, – потому что уловить ее можно только посредством, наших «надо», а они их не знают.
Надо везти чай из Индии, шелка из Китая, бивни и рабов из Африки – и движутся корабли. Льды в океане плывут по направлению течений и ветров, корабли – по направлению потребностей. Надо кровлю, стены и удобства для разумных существ – не животные же! – все больше обширных помещений для возрастающего числа их, для жизни, для развлечений, для управления, для труда – и перемещаются массы строительных материалов и машин, пузырится земная кора зданиями и сооружениями. Надо энергию, вещества для производства – и рыхлится планета рудниками, шахтами, скважинами, опустошаются через них объемы в литосфере, заполненные тем, что нам надо: углем, нефтью, рудами, водой, дорогими камнями, металлами… Все извергается на поверхность, перемещается по ней, плавится, горит, вздымается. И вот на планете не только газо-пылевая атмосфера, но и роение тел, газ тел – тех самых, Вэ-Вэ, что не сталкиваются или сталкиваются с отклонениями от статистики. Разум, возникший из «надо», удовлетворяет «надо». Да с запасцем, да с разгоном… – Корнев опустил обе ноги, уперся руками в кромку стола, распрямился, взглянул на Пеца. – А если отвлечься от «надо», то увидишь глазами этих чудиков не прогресс и не развитие, а самый простой для Меняющейся Вселенной процесс.
– Какой? – настороженно спросил тот.
– А мы его наблюдали многократно: для планет, для звезд, для Галактик… для любых образов-событий в MB – потому что он всюду один, только в разных масштабах и с разными подробностями. Противоположный начальному. Валерьян Вениаминович, – голос у Александра Ивановича стал мягкий; он будто щадил сейчас собеседника, давал возможность, не называя вещи прямо, дозреть самому, управиться с чувствами. – И не только противоположный, но во многом зеркально-симметричный с ним. Бог с ними, с жукоглазыми, давайте смотреть сами – как исследователи, многократно наблюдавшие в MB начала и концы. Первое, – Корнев загнул палец на левой руке, – на начальной стадии, набирая выразительную устойчивость, планета уплотняется – на стадии развития нашей цивилизации начинает рыхлиться. Ведь что общее, Вэ-Вэ, во всех произведениях ума нашего и рук: от глиняной утвари до автомобилей, от гитар до небоскребов? Все это с пустотами, средние плотности куда меньше, чем у исходных материалов, когда они лежали в земле: то есть просто пузыри разной формы! Иначе и не сделаешь, иначе не используешь… И ведь что замечательно: великая наука сопромат, после сдачи которой студенту жениться позволено, год от года доказывает, что прежние коэффициенты прочности были перестраховочными, с большим запасом, что при надлежащих расчетах и ухищрениях можно делать все тоньше, длиннее, ажурнее. И утоньшаются стены высотных домов, балки перекрытий, листы обшивки воздушных лайнеров – все выше и тоньше пузырится цивилизация! Добавьте к этому пустоты в земле от исчерпанных «залежей полезных ископаемых», да горы хлама, мусора, отходов.
Второе, – он загнул еще палец. – На стадии разделения горючие вещества, уголь-нефть-газ-сланцы, оказались под землей, а атмосфера из «доменной» превратилась в азотно-кислородную. На стадии цивилизации интенсивно идет обратный процесс соединения-сжигания этих веществ, и атмосфера, набирая дымы, пыль и углекислоту, помаленьку сдвигается в сторону «доменной». Заодно – не буду на это отдельный палец тратить, а то не хватит – подобное происходит и с водами: на начальной стадии они максимально очистились – одни примеси выпали в осадок, другие адсорбировались твердью, третьи испарились – на нынешней идет помутнение-загрязнение, смешение воды и суши в первичную грязь. Прибавьте к этому оседание пыли на поверхность горных ледников, уменьшение их альбедо, из-за чего они начинают таять – для Альп в Европе, это уже серьезная проблема.
Третье. На начальной стадии твердь успокаивается, движение тел на ней уменьшается, рельеф стабилизируется. Происходит это неравномерно: в одних местах тишь да гладь, а в других еще вспучиваются лавовые пузыри (следы их на Луне хорошо видны), вздуваются и извергаются свищи – вулканы, перемещаются моря, обрушиваются лавины, растрескиваются на ущелья и овраги плато… но таких мест все меньше, сыпь вспучиваний и паутинки трещин там все мельче – и все застывает. На стадии нашего прогресса мы наблюдаем обратное. Нет, в усилении сейсмической активности человек пока еще не повинен – но города, их рост. Разве это не бурные – для режима «кадр-год» по крайней мере – изменения рельефа в сторону вспучивания? Разве это не возрастание движения тел – и по числу, по массам, по размерам – когда по «трещинам»-дорогам, по трассам в морях и в воздухе, а когда и мимо? А возникновение других – Аральского, например?…
– Температуры не те, – вставил Пец, – не те, при каких лава кипит и пузырится.
– Что температуры – важен конечный результат. Температура – это всего лишь физика, а о ней немного позже, Вэ-Вэ… Но, раз вы затронули этот вопрос, четвертое. – Корнев загнул еще палец. – Начальная стадия сопровождается остыванием планеты, при этом уменьшается как число источников электромагнитного излучения, их мощность и яркость, так и средняя частота: от белого и желтого света к красному, к тепловому. Не раз и вы, и я видели это из кабины на ночной части планет: что там за огни – факелы ли газовые, лесные пожары, или что-то еще, установить трудно, но что сникают они год от года и век от века, редеют, тускнеют – это достоверно. На стадии же цивилизации все опять наоборот: концентрация и яркость ночных огней год от года растет – и в каждом городе и поселке, вместе с числом городов и поселков, и дорогах, на стройках… всюду. Сначала это керосиновые и газовые фонари, затем лампочки накаливания, газосветные трубки – все для нашей безопасности и удобств, для ночной работы, для реклам, для праздничных иллюминаций… все надо. Добавим сюда тепловое излучение (кое при сдвиге спектра тоже сияет) от домен, конвертеров, ТЭЦ, ГРЭС, АЭС… да и газовых факелов сейчас стало побольше, и нефтяных и лесных пожаров. Нагревается планетишка.
А радиоизлучение? Слушайте, Вэ-Вэ, здесь и умствовать не надо с жукоглазыми, данные из MB привлекать – у всех на глазах это за неполный век от изобретения радио! Сначала передавали на сверхдлинных и длинных волнах, в первую мировую войну освоили средние, после нее диапазон за диапазоном прибрали к рукам короткие, во вторую мировую пошли в ход – для радаров – метровые УКВ, затем дециметровые, сантиметровые, миллиметровые… И не просто так, а потому что надо передавать все больше информации на все большие расстояния. Ведь чем выше частота, тем больше в нее втиснется сигналов и двоичных чисел. А информация все обильнее: радиосводки, интервью, песенки, телепостановки, телемосты, глушилки, радиопривод и навигация, ретрансляторы, цветное телевидение, система ВНОС, космическая связь, правительственные ВЧ-каналы, шифровки, радиофантомы для обмана ракет, радиоселекторы… и все насыщенней, высокочастотней. Наша планетка в радиопиапазоне нынче сияет наравне с Солнцем и Юпитером. Сплетницы, которым недавно для общения хватало скамейки у калитки. и каленых семечек, теперь перемывают косточки знакомым посредством междугородных телефонов и спутниковой связи. Миллиарды людей дряхлеют вечерами у телеэкранов, в уборную не сбегают до самого «хеппи энд», распро… их в…! – Александр Иванович утратил ровность тона, выругался длинно, сложно, грязно – и похоже, что неожиданно для себя. Виновато взглянул на Пеца. – Извините, Валерьян Вениаминович, при вас не следовало бы. Я к тому, что этот нарастающий частотный сдвиг и накал – это же исполнение закона смещения Вина для нагревающегося тела! Все равно как для болванки в печи, для электроплитки под током. Что же такое эта радио– и телеинформация; без которой всем зарез, все эти новости, развлекательные программы, официальные сообщения, популярные передачи и прочее, если суммируется она в явление разогревания планеты? Вот вам и физика!..
Корнев поглядел на левую кисть, на которой незагнутым остался один мизинец, загнул и его:
– Пятое. На начальной стадии миропроявления возникли атомные ядра и атомы. Не будем сейчас вдаваться, получились ли они по турбулентной гипотезе Бармалеича, то есть самыми последними, или в Первичном Взрыве официальной физики – самыми первыми. Важно, что было время, когда они возникли. Нынче они – не все, но многие – распадаются. Не будем опять-таки уточнять, извечный ли это процесс или, по Любарскому, связан с ослаблением напора в потоке времени… Но несомненно одно: вклад цивилизации в это дело таков, что распадающихся и делящихся веществ на планете стало больше, чем было бы без усилий ученых, и средний темп распада и деления их возрос.
Ну, и шестое, – загнул главный инженер палец на правой руке, оставив левую сжатой в кулак. – На стадии разделения на планете возникла и развилась – от мелких простейших форм до сложных, весьма крупных и выразительных – органическая жизнь. Цивилизация попятила ее – и преимущественно самые крупные и выразительные формы. Насекомым и крысам пока еще ничто не угрожает – а вот китам, мамонтам, слонам, зубрам, лошадям, вековым лесам, осетрам, львам… Из крупных животных сейчас размножается один человек. Но развивается ли? Ладно, – Александр Иванович распрямил все пальцы, – будет. Можно много перечислять, на руках пальцев не хватит, туфли снимать придется… но и так ясно, Вэ-Вэ: по своим глобальным результатам цивилизация никакой не разумный процесс. Это стихийный космический процесс смешения и распада, всеохватывающего разрушения планеты, стихийный процесс, исполняемый через нас.
Он замолчал, слез со стола, прошелся по комнате.
Вывод был сильный. Валерьян Вениаминович подумал, что от такого можно поседеть и состариться даже без сверхдозы ускоренного времени. Но, судя по тому, как подготовлено – хоть и с заметным борением в душе, как бы сам себе не доверяя, Корнев все изложил, это действительно стоило ему долгого времени, длительных наблюдений, трудных размышлений.
Сам Пец сидел, зажав коленями стиснутые ладони, закусив почти до боли нижнюю губу; ему было изрядно не по себе.
– А теперь о вашей реплике, Вэ-Вэ, что-де температуры не те, – Корнев остановился напротив него, прислонился к стене. – Понимаете, когда мы видим эту стадию смешения на планетах MB, то замечаем, что там многое не по физике делается, не только вспучивание-пузырение. Взять роения тел – все обширнее, выше, быстрее – оно ведь супротив Ньютоновых законов инерции и тяготения. А саморазогревание поверхности – почему, откуда, раз планета остыла и высветилась?… Выходит, действуют какие-то дофизические законы и явления. И состоят они, например, в том, что в послеэкстремальной стадии на планетах одна из пород животных становится разумной, удовлетворяет свои растущие потребности… а дальше на нее спокойно можно положиться. Не обязательно, чтобы гуманоиды, мы видели, что и ящеры по этой части не промах, могут образумиться еще какие-то, даже вовсе неорганические. Ничего себе явление природы? Явление, в котором участвуют города, правительства, институты, теории добра и зла, наука, политика, искусства, технологии, чиновники, трудящиеся, семьи, кланы, нации, религиозные течения, техника, литература, изобретения, и еще, и еще… и все заботятся о благе, о безопасности, о пользе (о вреде почти никто!), об удовлетворении потребностей на душу населения. «Человек создан для счастья, как птица для полета», – а другие твари, стало быть, лишь для того, чтобы обеспечить ему это счастье: мясную диету, пух-перо и дубленки.
Корнев снова прошелся вдоль стены, остановился, потер лоб.
– Я здесь много об этом размышлял, книги читал. Не по специальности это мне, не по складу ума – но коль скоро возникли сомнения в сути самого главного во мне, да не только во мне – надо остановиться и разобраться. «Закон возрастания потребностей» – он даже в политэкономии записан. Но почему он такой?… Такова природа человека. А почему она такова? Почему у зверей нет возрастания потребностей? Да и у нас, если говорить об основных-то, животных, этого нет… ну разве полакомиться чем-нибудь дефицитным. Но как только удовлетворены основные, каждый начинает косить ненасытным оком: а как другие живут, что едят и носят, какая мебель, квартира, автомобиль, дача, пост, жена, любовница, электроника, записи, стиральная машина… Вот тут и подхватывает людей нечистая сила: хочу, чтоб не хуже, чтоб у меня больше и лучше было! И пределов этой жажде нет.
Он подергал нос, усмехнулся:
– Как все-таки подла наука! Вот произнесли слова: закон возрастания потребностей – и всем кажется, будто разобрались, закон открыли… Лепечем об объективном познании, а сами настолько субъективны, что боимся и подумать, что наши чувства, стремления, потребности могут иметь иной объективный смысл в эволюции мира. Удовлетворяем их, переживаем удовольствие, порой счастье, возникают новые стимулы, утоляем и их… И кажется, что в этом и есть смысл бытия, что все блага Земли запасены именно для нас, что так и должно быть. Действительно, «должно» – да только не в том смысле. Дрожжевые микроорганизмы тоже радостно питаются, что-то выделяют, размножаются – и не думают, что утолением своих потребностей создают процесс брожения в тесте в интересах хлебопека.
– Даже так?! – поднял брови директор.
– Что? А… нет, Вэ-Вэ, не так: нет Вселенского Хлебопека, нет бога, кроме потоков материи-действия, потоков времени. Это-то самое и обидное, самое смешное и постыдное: что наша, «венцов творения», психическая жизнь – самая сложнота, самая вкуснятина в романах и фильмах – суть множественное проявление чего-то очень простого, проще всех слов. И главный смысл наших чувств, наших страстей и стремлений – тот, что они есть связи со средой, связи, делающие нас всех частями крупных и тоже очень простых процессов в мире. Поскольку вы изучали индийскую философию, для вас это не должно быть новым.
– Изучать-то я изучал… – задумчиво сказал Пец. – Только, боюсь, нынешнее взрывное развитие мира и для индийских мудрецов составляет немалую загадку.
– А, ну в этом-то как раз я в своих размышлениях преуспел, могу, если желаете, просветить, и вас. Дело простое.
– Давайте.
– Начнем с турбин, – помолчав, заговорил Корнев. – Это самый удачный тип двигателей, поршневые – паровые ли, внутреннего ли сгорания – только путаются у него под ногами, мешают окончательно завоевать мир. Идею его знали античные греки, а в ход она пошла всего два века назад. Возьмем электричество и магнетизм: основные эффекты – зарядовые, химические, магнитные – знали тысячи лет. Технологические возможности для постановки опытов Гальвани, Петрова и Фарадея – проволочки, лягушки, угли, кислоты и прочее – существовали столько же; а реализовалось все два века назад. Я вам больше скажу: современная электроника – именно современная, полупроводниковая, на кристаллах – могла бы развернуться тысячу лет назад, в компании с электротехникой, разумеется. А химия? – Огромное количество знаний, идей, технологий пылилось от времен ранних алхимиков до середины XVIII века. А книгопечатание, известное еще древним китайцам? А медицина, коя валяла дурака тысячи лет – опять-таки до времен, когда всерьез началась борьба против эпидемий, за сохранение здоровья и продление жизни бесценных «венцов творений»?… То есть два века назад пришло время. Мы толкуем это в переносном смысле, дескать, наступило время удовлетворения извечных потребностей людей посредством открываемых наукой и технологией возможностей… что, конечно, чушь собачья, потому что большинство потребностей современных людей порождены прогрессом, открывшимися возможностями, это круговой, вихревой процесс. А время пришло в самом прямом, простом смысле – и вы. Валерьян Вениаминович, знаете – в каком.
– Вы все-таки скажите сами. Не вербуйте меня в сторонники, рано.
– Я не вербую, но что вы это знаете, уверен. Оно пришло в смысле спада напора несущего нашу планету потока материи, отчего и расплывается, размахривается турбулентная сердцевина – сиречь сама планета. И вы, и я такое видели многажды, так что не увиливайте. А то, что осуществляется все через нашу мощную деятельность по утолению все новых и новых – откуда только берутся! – потребностей и замыслов, означает лишь, что наша психическая и интеллектуальная жизнь есть время, овеществленное в нас. Или, точнее, в нас овеществлены градиенты растекания потока времени.
– Сильно! – крутнул головой Пец.
– Мысль, между прочим, не моя, я ее у Андрея Платонова нашел. Могучий был ум, не хуже древних риши. В «Котловане» у него сказано: «Дети – это время, созревающее в свежих телах». Кстати, это и к нынешним детям, и к молодым людям относится: они чувствуют в себе свое время и не могут – не не хотят, а не могут! – походить на нас.
Оба помолчали. Густо было, сейчас в воздухе просмотрового зала от больших мыслей, можно было долго молчать. Но Корнев еще не выговорился:
– Вовсе не обязательно, что это конец для планеты – наша цивилизация. Вы не хуже меня знаете, что у многих миров в MB набор выразительности идет не плавно, а с колебаниями, возвратами – и на спаде эти гармоники повторяются. Возможно, и для Земли так…
– Даже вероятно, поскольку слишком круто наш «прогресс» пошел, – кивнул Валерьян Вениаминович, – не для миллиарднолетней жизни мира эти перемены за века-секунды. Что-то должно притормозить.
– Что-то, да не кто-то. Не мы, дорогой Валерьян Вениаминович, – горько (так что у Пеца мурашки по спине прошли) рассмеялся Александр Иванович. – Через утоляющего свои раскаленные потребности человека может осуществляться только смешение. Развал планеты. А ежели он притормозится, время снова потянет планету на выразительность, то и человек – такой, как он есть, – не нужен.
– Ну, это вы слишком, – растерянно сказал Пец.
– Почему слишком? Вы не хуже меня знаете, что в будущем – то есть опять-таки во времени – на этот случай для нас кое-что припасено: не ядерная война, так экологический кризис… Да и в душе своей все мы, даже разглагольствуя о непрерывном росте потребностей и благосостояния, чувствуем: не может такая лафа продолжаться вечно – и тебе квартиры, и магазины, непыльная работа, поездки-полеты, полно развлекухи, шмотки, услуги… У других тварей ничего, а у этих – у нас – все. В глубине души мы себе цену знаем – поэтому и глотничаем.
– И объясните вы мне, Валерьян Вениаминович, ради бога, – продолжал Корнев с мучительными интонациями, повернув к Пецу худое лицо с лихорадочно блестящими глазами. – Ну, ладно: потребности в еде, тепле, продолжении рода, страх боли и гибели – против этого спорить нечего, основное качество нашей и всех животных плоти. Но вот не потребности – проблемы, не пошлая суета ради чав-чав и самки – творческая деятельность… это-то что? Все эти мальчики с голубыми, синими, серыми, карими, черными… но непременно одухотворенными – глазами, со способностями и мечтой, с энергией и умением, когда поэты в душе, когда деляги, чаще серединка на половинку, вроде меня… мы-то с вами что такое? С нас ведь начинаются экспоненты необратимого изменения мира: с того, что кто-то один придумал прямохождение, другой рычаг, третий колесо, четвертый огонь… Без этого и человечества не было бы – осталось бы обезьянство. Но и мы, творческие мальчики, тоже далеко обычно не заглядываем: ну, замечаем проблемы, формулируем задачи, выдаем идеи, решения, изобретения. Тот – чтобы подзаработать, другой – остепениться, третий ради Госпремии и славы; иным и вовсе просто интересно возиться с приборами и реактивами: что выйдет? И каждый выдаст что-то новое, открывает дороги-возможности, по которым устремляются толпы жадных дураков. И получается, что их страсти подогревает, утоляя и дразня, наша слепая активность мысли. У свинца свойство тяжесть, у щелочей – едкость, а у нас активность мысли!
Он снова заходил по комнате, то удаляясь от Пеца, то приближаясь.
– Активность мысли, творчество, смекалка, инициатива, поиск, изобретательность, горение… какие слова! И все это вместе именуем познанием. Мы, комочки протоплазмы, существуем благополучно только в оранжерейных условиях нашей планеты, в узеньком диапазоне температур, в стабильном тяготении, в атмосфере с кислородом и достаточной влажностью… Посредством ухищрений, комфорта, приспособлений мы умеряем, гасим, отфильтровываем огромность Мира, его просторы, энергии, скорости, температуры, силы, миллионнолетние длительности и взрывные скорости процессов – приноравливаем все к своей ничтожной сиюминутности, к слепоте и слабости и называем это познанием! Познание Мира, ха! Да оно уничтожит любой такой комочек, если напрямую-то, без щелочек и фильтров… Лопочем: великие открытия, великие изобретения. Но что есть их величие, как не размер дистанции между истиной и нашими представлениями? Не вернее ли говорить о громадности наших заблуждений?…
Остановился напротив Валерьяна Вениаминовича, посмотрел заинтересованно:
– Давайте-ка обсудим этот вопрос, он того стоит. До теории Пеца и турбулентной гипотезы Любарского был некий Поль Адриен Морис Дирак, англичанин гасконского происхождения. Он предложил теорию вакуума, из которой следовало, что каждый объемчик физического пространства размерами в нуклон… уже содержит в себе этот нуклон. То есть «пустота» имеет плотность ядерной материи. А частицы и образующиеся из них вещества, которые мы воспринимаем, есть возбужденные состояния вакуума, редкие флюктуации его. В подтверждение он предсказал антиэлектрон – позитрон, антипротон… И только это и прижилось в физике. А главная идея была воспринята всеми как математический формализм с примесью сумасшедшинки: как это может быть, чтобы пустота имела ядерную плотность в миллиард миллиардов раз плотнее нас, весомых тел? Чушь!.. Так, Вэ-Вэ, я ничего не переврал?
– Нет. – Тот смотрел на Корнева снизу вверх с любованием. – Вы, я вижу, здесь время не теряли.
– Эх, может, лучше бы я его потерял!.. Но дальше: вспомним – и это вы знаете лучше меня, – что в древнеиндийской философии главным является представление о Брахмо-Абсолюте, о чем-то таком, что наполняет все и вся снаружи и внутри, и абсолютно, совершенно категорически превосходит по всем параметрам различимый мир. У древних китайцев к этому близко понятие дао. Мы тем и другим по европейской спесивости своей пренебрегаем: азиаты, мол, да еще древние, ну их!.. – но с теорией Дирака-то в масть. И с идеей праматерии Гейзенберга – тоже. И, главное, с тем, что наблюдаем в MB в самых обширных масштабах, в масть. То есть действительно так! Следовательно, суждение древних индусов, что только Брахмо и стоит знать-понимать, чувствовать, правильное понимая, представляя, чувствуя это, мы тем самым знаем 99,9999. словом, после запятой еще шестнадцать девяток – процентов существенного содержания мира – то есть практически все.
– Но, Валерьян Вениаминыч, но!.. Это главное знание о мире настолько просто, что для восприятия его не надо сложных теорий, разветвленных умствований и выкладок. Да что – мозга человеческого не надо. Может, лучше без него спинным воспринять, промежностью, той самой Кундалини, или просто плотью живой… Птица, поющая в небе, греющаяся на солнышке змея, возможно, лучше понимают мир, чем мы с вами, терзаемые тысячью проблем!
Он замолчал, зашагал. Молчал и директор. Здесь стоило помолчать.
– Так что же против этого простого знания все наши сложные, множественные знаньица: от кулинарии до техники физического эксперимента и до теорий? – как бы сам с собой заговорил Корнев; голос его то затихал с удалением, то нарастал. – Знание, как достичь мелких удовольствий, или, в лучшем случае, мелких результатов, которые суммируются в… извините, «прогресс». И бурлит слепая активность мысли, навевает иллюзию власти над миром. Энергия подвластна нам: хотим – это включим, хотим – другое… но что-то непременно включим! Вещества подвластны нам: хотим – то из них сделаем, хотим – другое… но что-то непременно сделаем! А натуре все равно: лишь бы с пустотами и лишь бы включенное нами выделяло тепло… И все напористее, активнее, больше, чаще, сильнее, выше, дальше, ярче, громадное, лучше, чем у других! – Александр Иванович остановился, повернул к Пецу искаженное лицо. – А ведь что есть самоубийство, Вэ-Вэ? Активная смерть. И скажите вы мне, Валерьян Вениаминович, объясните, бога ради, – проговорил он, помолчав, с прежними мучительными интонациями. – Вот в Таращанске Шар рвал дома и почву. А здесь я, расположив надлежащим образом экраны, использовал это для образования котлована под башню и погружения труб. Так если отвлечься от «для» – ведь то же самое делалось-то!.. Вот и растолкуйте вы мне: что такое мой ум, вся разумная деятельность наша? Наша ли она? Свои ли мы? Что такое мы?
Глава 24. Обсуждение
Мысли не деньги, лишними не бывают
Пец стремился поговорить с Корневым – но если бы знал, какой выйдет разговор, то, пожалуй, повременил бы. А теперь приходилось принимать бой не будучи готовым, когда у самого мысли в смятении. И нельзя, как в иных критических ситуациях, по-быстрому подняться вверх, чтобы обстоятельно обдумать все в ускоренном времени, подобрать доводы, – потому что и так на крыше; не в кабину же ГиМ удаляться от Корнева, который стоит напротив, смотрит с болью и надеждой. Невозможно отговориться и неотложными делами – все дела покорно замерли внизу.
…Ситуация напомнила Валерьяну Вениаминовичу, любителю индийского эпоса, сцену из «Махабхараты»: когда два враждующих родственных клана Пандавы и Кауравы сошлись для решительной битвы, а вождь Пандавов Арджуна, увидев в рядах противников родичей, близких, уважаемых людей, пришел в отчаяние и хотел отказаться от боя. Тогда его колесничий бог Кришна остановил время и в восемнадцати главах своей Божественной песни («Бхагаватгиты») обстоятельно объяснил ему неправильность, нефилософичность такого отношения к предстоящему сражению, к своему долгу воителя и властителя, а заодно и многие вопросы глубинной жизни мира. Поэму эту Пец знал на память. Сходство, впрочем, было лишь в том, что вопросы встали самые глубинные; да еще в том, что время замерло. Александр Иванович, хоть и в отчаянии, не походил на царевича Арджуну, а сам Пец, тем более, на бога Кришну. Куда!..
К тому же с надчеловеческих, вселенских позиций выступал сейчас Корнев, практик и прагматик, а не теоретик Пец. Немало из сказанного им сходилось и с мыслями Валерьяна Вениаминовича, с мыслями, возникшими не только от работы в НПВ, от исследования Меняющейся Вселенной, но и более ранними, знакомыми, вероятно, каждому много пережившему и много думавшему человеку: что под видом самоутверждения людей, коллективов, обществ, их борьбы за место под солнцем, за счастье, за свои интересы, за блага, за выживание – на Земле делается что-то совсем другое. И теперь становилось понятно – что.
И тем не менее Валерьян Вениаминович понимал, что поддаваться нельзя: обидно, противно… нельзя, да и все тут.
– Прежде всего я горжусь вами, Саша, – начал он. – Я знал, что вы умница и талант… более, как думалось, по инженерной части. Но таких смелых, обширных, общих мыслей, когда и мне, так сказать, старому прожженному умнику, приходилось глядеть на вас снизу вверх, я, признаюсь честно, не ждал. Сильно!
Корнев сделал нетерпеливый жест рукой, как бы отмахиваясь от этих слов: не надо, мол, давай по существу.
– Но… ведь вот что у вас выходит: города и поселения, все, с ними связанное, – свищи, болячки на теле планеты, горячечная сыпь. Сама цивилизация наша есть болезнь, от которой мир может исцелиться, но может и погибнуть… Хорошо, продолжим в том же духе: сами планеты, а тем более звезды и звездно-планетные системы – вихревые язвы на теле Галактик. Они ведь тоже выделяются признаками повышенной температуры, загрязняют окрестную чистоту пространства излучениями, испарениями веществ, ведь так? И сами Галактики суть свищи, чирьи и прочие фурункулы на незримом теле Вселенной… Вы не находите, что здесь мы распространяем обычные понятия, пусть и в самом общем виде: смешения, упадка, разрушения – далеко за дозволенные для них пределы? Кстати, не ново это утверждение о жизни как болезни материи.
– Эх… эквилибристика это все, Вэ-Вэ, милая академическая эквилибристика! Ну, не болезнь – повышенная изменчивость, брожение материи, а разум – фермент в этом брожении. Как ни назови, все равно выходит, что наши чувства, мысли и вытекающие из них дела имеют не тот смысл, какой мы этому придаем. Не наши они!
– Ну вот, не из медицины, так из кулинарии – брожение. Надо мыслить более строго, философскими категориями… – Пец все-таки более защищался, чем нападал. – Да, наши наблюдения в MB и даже, в известной мере, ваше рискованное обобщение их – показывают, что мы объединены со вселенскими процессами гораздо плотней, чем представляем. Тем не менее невозможно согласиться, что мы в них марионетки и кажимость. В конце концов, как вещественные, интенсивно чувствующие образования, мы есть, во-первых, выразительная и, во-вторых, познающая форма материи. Ведь мы немало узнали здесь: и вы, и я, и другие. Для чего-то же люди исследуют мир. Не ради только презренной пользы!
Это вышло неубедительно, слабо – Пец и сам это понял. Корнев грустно улыбнулся. Скинул туфли, забрался на стол с ногами, обхватил колени; правый носок был с дырой, оттуда высовывался палец.
– Не знаете… – сказал он устало и уверенно. – И вы не знаете. Что же, я не в претензии, в конце концов, мы с вами одним миром мазаны, узкие специалисты. Да и не хочется, чтобы мы оказались марионетками, ох как не хочется, Вэ-Вэ! И что жизнь наша – кажимость… Знаете, бывает, снится что-нибудь, ты целиком в этом сне, живешь наполненной жизнью. А потом… ну, приспичит по малой нужде – вскакиваешь, идешь в туалет, сделал дело, вернулся в постель – и не можешь вспомнить, что снилось. Даже смешно: только что переживал, потел, чего-то там добивался, оказался перед кем-то в чем-то виноват, влез в ситуацию всеми печенками… и как не было. вами не случалось?
– Случалось, – усмехнулся директор.
– Неужели это модель нашей жизни и смерти, Вэ-Вэ? Ой, не хочу!.. Вот – заметили, наверно? – я ввертывал то есенинское, то из Платонова, даже из древних индусов. Это я здесь поднабрался, – Корнев мотнул головой в сторону профилактория. – Искал ответы, изучал литературу – покрепче, чем для какого-то проекта или диссертации. Немало книг из городских библиотек перебрал, всех заново для себя открыл: Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой, Чехов, Успенский… В школе ведь мы их проходили. Когда преподаватели корявыми казенными фразами пытаются объяснить, что они, гиганты слова и мысли, хотели сказать, – это в сущности издевательство, признанное воспитать у детей стойкое отвращение к литературе, что обычно и удается. А теперь увидел: их мир не меньше нашей MB, хоть и на иной манер… – Александр Иванович говорил задумчиво и просто. – Но, знаете, только Толстой сумел углядеть в войнах французов волновые перемещения, всплески и спады, подобные тем, что мы напрямую наблюдаем. Это век назад, без техники – гением своим проник. Андрей Платонов тоже проникал в первичное – но у него оно отдельными фразами просвечивает, а то и просто в глаголе, в эпитете обстоятельно не высказывался, хотя сказать-то мог, наверное, поболе графа. Опасался, вероятно: за мысли посадить могли, а то и расстрелять… А другие вникали более косвенными вопросами. Живешь, действительно, все кажется нормальным и ясным – а прочтешь, как Митя Карамазов, пристукнув пестиком взрастившего его старика, заказывает четыре дюжины шампанского, да балычку, да икорки, да конфет, едет кутить в Мокрое, ведет там себя собачкой… и начинает схватывать внутри: да что же мы такое – люди? И что есть чувства наши? Понимаете… – он в затруднении пошевелил рукой волосы, – там чувствуешь не как в обычной жизни – глубже, общее: не может быть, чтобы весь этот ужас и позор были только поступком, который можно сквитать казнью или сроком. Или – что движения войск и решения командующих, описанные Толстым, происходят лишь ради завоеваний, освобождения, победы или поражения. За всем этим иное, вне добра и зла. Просто – иное.
– Между прочим, и вы сейчас излагаете, что они хотели сказать, своими словами, – не без ехидства заметил Пец.
– Излагаю… но не навязываю. И оценок ставить не собираюсь. Я ведь к тому, что и в этом деле стремительный количественный прогресс при качественном регрессе… не знаю уж, по закону ли Вина, или как. Число книг-журналов нарастает по экспоненте, а мыслей, чувств, вопросов они не вызывают. А ведь до тех пор и жив человек, пока задается такими вопросами, чует первичное бытие. Перестанем, сведем все к удовлетворению потребностей – хана: нет людей, есть руконогие желудконосители, нет человечества – есть миллиардноголовая коллективная вошь, облепившая Землю.
Корнев вдруг снова скорчился, притянул туловище к ногам, положил подбородок на колени:
– Да что на других пенять – и со мной вчера было такое, в духе Достоевского. Впрочем, не Достоевского: его Раскольникову понадобилось двух старух зарубить, чтобы себя понять, а мне… Нет, это даже не для Гоголя, не для Щедрина, великих сатириков. В самый раз для Зощенко, для его рассказа на страничку.
– Что было-то? – полюбопытствовал Валерьян Вениаминович.
– Да-а… и говорить не о чем. Ну, зашел там же на вокзале побриться, а за креслом Боря, – вместе в школе учились. Я его и не видел с тех пор, едва признал. А он-то меня узнал сразу, еще бы! Выяснилось, что и все одноклассники меня помнят, гордятся – так сказать, большому кораблю… И он сам был рад и горд, брея меня, так разговаривать: на «ты», с «а помнишь?…» – сыпал забытыми именами, бросал довольные взгляды, на коллег за соседними креслами. Я понимал, что произвел некоторое событие в его рутинной жизни, что после моего ухода он будет рассказывать, как мы с ним в школе и то, и се, курили за уборной… а теперь такой видный человек! И вернувшись домой, он скажет жене: а знаешь, кого я сегодня брил?… И я вел себя, как подобает: демократично, но и сдержанно, с дистанцией, даже контролировал в зеркале выражение намыленного лица – чтоб и волевое, и одухотворенно-авторитетное. Как подобает, распро…! – На этот раз Корнев выругался совершенно чудовищно; Пец и бровью не повел. – А когда вышел, так стало тошно! Ладно, был бы я просто главинжем крупного НИИ или там академиком, министром – но подниматься каждый день в Меняющуюся Вселенную, наблюдать рождение, жизнь и гибель миров… да еще так тонко понимать великих писателей, как я вам сейчас вкручивал, – и оказаться в простом деле чванливым пошляком!
Александр Иванович скорчился еще более, напрягся телом, ткнул лицо в колени; распрямился, продолжал, тоскливо глядя мимо Пеца.
– И ведь не только это во мне. Стремление к успеху, к власти, у утехам, к победам над соперниками не уменьшилось от познания MB – временами распаляется еще больше, прикидываю, как и это сверхзнание употребить для того же. А ведь были и есть люди, куда меньше меня знающие, но с душой поглубже моей плоскодонки, – они живут, мыслят, соотносятся с другими куда лучше, светлее, опрятнее. Слова, ничто, Вэ-Вэ, образ жизни – все. Этим и древние риши покоряли умы, вы знаете да и недавний Махатма Ганди. И граф Толстой лет двадцать терзался несоответствием между своими идеями и образом жизни, наконец решился, дал дёру из усадьбы… да вишь, поздно. И мы все, вероятно, спохватимся с образом жизни слишком поздно, так и будем до конца сотрясать воздух словесами, производить впечатление, какие мы умные и интересные.
– А вот я, между прочим, электробритвой пользуюсь, – сказал Валерьян Вениаминович. – У меня хорошая, японская.
Корнев поглядел на него без улыбки:
– Не надо иронизировать, Вэ-Вэ: мол, мелкий факт и такие глубокие выводы. Это ведь как в том кризисе физики: все факты соответствуют классической механике, а один, постоянство скорости света, нет – и теории летят к черту. Так и здесь: если не в трудах своих, кои все от надо, не в изобретениях и даже не в глубокомысленных речах сейчас, а там, в парикмахерском кресле, я обнаружил себя до самого донышка, то – чего же стоит остальное? Что весит мое огромное, но не прошедшее через сердце знание? Нуль.
– Но… ну-ну! Вы уж совсем… – Валерьян Вениаминович встал, прошелся, сунув руки в карманы, наклонив голову; собирался с мыслями. Больше всего ему было жаль корчившегося от душевных мук Корнева, хотелось как-то выручить. – Не надо так болезненно все воспринимать, Саша. Я понимаю, эти наблюдения навалились на нас сразу, в них много такого… не каждому по плечу. Но, понимаете, их исключительность не делает нас с вами автоматически интеллектуальными гигантами. В принципе, на нашем месте могли оказаться другие люди – и на вашем, и на моем. Давайте не считать себя самыми умными людьми в мире: если мы сейчас не поймем всего, то, как вы говорите, хана. Не хана. И кстати, давайте не забывать, что у нас здесь было-перебыло столько ошарашивающих, сногсшибательных открытий и идей… Это банально, но я призываю вас к скромности и смирению.
– Да не могу я так, Вэ-Вэ, не умею! – сказал Корнев глухим голосом. – Если я вникаю в дело – да еще в такое! – я не могу не считать себя самым умным в нем. Или так – или я действительно бродильный фермент в процессах, которое мы ошибочно считаем «созиданием» и «познанием». Марионетка.
– Ну, вот вы опять! Саша, все это не впервой: не раз и не два познание мира пребольно щелкало человека по носу, теснило его самоуважение, спесивый антропоцентризм. Считали Землю всей Вселенной, а себя созданным по образу и подобию божию, никак не меньше. Выяснилось, что Земля – шар, люди, подобия божьи, в противоположных местах ориентированы друг относительно друга самым несолидным образом. Шум, шок, скандал… «Но зато уж наша планета – самое большое тело. И солнце светит только для нас, и луна, и другие тела вокруг нас вращаются. А звезды и вовсе украшения небесной сферы – чтоб было приятно для глаз». Новый шок: не солнце всходит и заходит, а Земля вращается вокруг огромного светила в ряду всех планет, среди которых она – одна из малых. Снова шок, скандал, костры. А вскоре выясняется, что не божьи мы подобия, а мерзких обезьян… опять негодования, обиды «обезьяньи процессы». Смирились с трудом. «Но зато уж Солнце – самое. Единственное. Средоточие!» Оказалось, что и оно – рядовая звезда на окраине Галактики. «Но зато уж наша Галактика!..» Выяснилось, что и Галактик во Вселенной навалом. – Валерьян Вениаминович перевел дух; давно ему не приходилось говорить так горячо и убедительно. – И всякий раз крушение иллюзий было болезненным – но в конечном счете полезной, здоровой встряской развивающейся человеческой мысли. Думаю, так будет и сейчас.
Корнев, сидя в той же позе на столе возле проектора, следил за директором исподлобья с легкой усмешкой; в глазах возникли и исчезли искорки.
– Положительный вы какой-то, Вэ-Вэ. Просто образцовый.
– А необязательно всем быть с декадансом, с червоточиной! – задорно парировал Пец.
– Да, конечно. Так мысль человеческая развивается? Прогресс наличествует? Музыка играет, штандарт скачет?
– Ну… это, на мой взгляд, даже не тема для спора. Подумайте сами; неужто природа с ее вселенским могуществом и размахом не нашла более простых способов разрушать, распылять планеты, чем через наши дела, изобретения, труды! Да у нее полно таких возможностей, и мы их видели в MB. Все они взрывные преимущественно…
– В темпе «кадр-век» развал через цивилизацию как раз и будет выглядеть взрывом.
– Да бросьте, Саша! Уж не говоря о всем наземном, как вы объясните в своей гипотезе развала космоплавание? Вы его почему-то обошли. Ведь там такое скопление идей, изобретений, достижений – сгустки мысли людской вылетают в космос, не просто тела!
– Я не обошел… просто я подумал, что вы и так поняли. Но раз нет – я вам это все покажу.
Александр Иванович слез со стола, выбрал из стопки кассет одну, вставил в проектор, протянул и заправил ленту, выключил свет в зале.
На экране пошли – с надлежащей переменой планов и ритмов, с переходом съемок с дневной части на ночную и обратно – импульсные кадры жизни одной из землеподобных планет MB. Сначала крупные: материки, моря, извивающиеся ветвистыми змеями долины рек; переползают цветными амебами водоемы и растительные покровы по суше, пульсируют год от года ледники у полюсов и на вершинах горных хребтов. Сначала только по легкому помутнению атмосферы да по новым очагам света в ночной части Пец мог угадать, что на планете шло послеэкстремальное смешение. Но вот в ближних и сверхближних планах показались первые, заметные более размытостью, тепловым свечением и точечными пузырьками «сыпи», свищи.
– Вот они на верхнем берегу моря… на северном, если для Земли, ну, а там-то кто знает, – вон у отрогов хребта, – указывал и комментировал главный инженер, стоя по другую сторону проектора. – Вон на нижнем берегу, при впадении реки. Можете толковать, как хотите, Вэ-Вэ, но, по-моему, вы слишком легко отметаете: неужели, мол, природа ничего другого не нашла!.. Для газового или расплавленного состояния веществ найти способы изменений не штука. – А вот для твердого состояния: как ему пузыриться, рыхлиться и течь потоками? Вполне возможно, что, окромя «созидательной деятельности разумных существ», здесь ничего более и не изобретешь… Разрастается сыпь-то, тепловые «трещинки» соединяют ее скопления, лучатся от «свищей» – видите? Это, полагаю, там массовое производство пошло и «покорение природы». В соревновательном темпе: кто лучше, кто быстрее, кто больше. Давай-давай! Надо-надо!.. – Голос Корнева зловеще, саркастически как-то похрипывал. – Похоже, мы проскочили уже шесть секунд развития, соответствующие трем векам нашей НТР, теперь на той пленке прокручивается наше будущее. Видите: ледниковые шапки около полюсов уменьшаются, горные ледники тают, атмосфера мутнее, ночная сторона все ярче излучает… Думайте, как хотите, но, боюсь, это выгорают добытые в недрах там угли, нефть, сланцы, газы, переплавляются в нужные им металлы руды, выдавая в среду ненужный дым, золу, пыль, шлак. А «свищей»-то все больше, Вэ-Вэ, а тепловых растрескиваний от них сколько ветвится – не дороги ли это с интенсивным движением? А то и воздушные трассы, и морские…
Пец стискивал зубы, сдерживал желание крикнуть «Не надо!» Он было воспрял, высказывая возражения и доводы, стремясь направить все по накатанному пути научного обсуждения – и тем успокоить не только Корнева, но и себя. А сейчас зримые факты, которые не Александр Иванович, нет, сама Меняющаяся Вселенная пригоршнями швыряла в лицо, – испарили, превратили в ничто его ученую логику, профессиональную искусность. И чувствовал себя Валерьян Вениаминович просто щенком, которого взяли за шкирку, подняли высоко: гляди, кутенок, на большой мир! Щенок скулит и дергает лапками; ему не нужен, страшен этот мир, хочется на пол в прихожую, где пахнет ботинками, пылью и написанным в углу.
– Обратите внимание на волнение в зоне этого большого «свища», Вэ-Вэ, – указал Корнев, – оно почти концентрическое, как от капли на воде. Между прочим, Москву в таком ритме снять, аналогичное увидим: сначала центр вырастает, потом откат жилищной индустрии на окраины, в Черемушки, или там в Теплый Стан – пятиэтажки, девятиэтажки, затем по шестнадцать… а потом опять накат к центру: снос малых домов, сооружение тридцатиэтажных, на проспекте Калинина, например. Ходи, изба, ходи, печь… По генеральным планам волнуются «свищи», по проектам. А вот – ага, наконец! – и первые огненные смерчики выскакивают из мутной атмосферы. Стоп, это надо глядеть подробно.
Александр Иванович остановил катушку проектора на кадре, где – в ближнем плане на ночном участке планеты неподалеку от линии терминатора – вырисовалась длинная огненная загогулина. Нижний конец ее был ярок и толст, почти вертикально шел от тверди, а чем выше, тем он изгибался все более полого, утоньшался и тускнел.
– Первый «сгусток мысли» пошел в космос, – комментировал главный инженер. – Или это еще испытание стратегической ракеты, как вы считаете?… Между прочим, если бы не военное противостояние систем, мы на Земле еще лет сто не имели бы космонавтики. Нынче слюни роняем от восторга: ах-ах, высшее достижение цивилизации… а с чего началось-то? С самых простых чувств, как и у всех животных: страх, жажда выжить. Только у животных это выражается оскаленными зубами, выставленными когтями… самое большее, испусканием неблагоуханной струи, как у хорька и скунса, – а у нас ядерными бомбами и ракетами.
Снова застрекотал пущенный им проектор. Теперь в затянутых кадрах на ночной части огненные линии и полосы с яркими нижними концами попадались все чаще: изгибающиеся в разных направлениях, круто или полого, а затем и почти прямые.
– Ага, это у них уже завоевание космоса пошло, – приговаривал Александр Иванович. – Нет, как угодно, недооцениваете вы это дело с точки зрения развала мира. Мысли в этих «сгустках» все меньше, как и в любой освоенной технике, а вещества, плоти планеты улетает все больше: носители, топливо. Обратно вернется спускаемый аппарат, да и то не всегда. Разве сравнишь с вулканическими извержениями: пальбы и грохоту куда больше, чем при запуске ракет, сотрясений почвы, выбросов лавы тем более… а в космос ничего не улетает. Не так это просто – раскрутить планету на разнос! И чего нас тянет в космос, вы не скажете? Знаем свою Землю в слое не толще кожуры яблока, а туда же…
– Хватит! – резко сказал Пец и сел, прикрыв глаза. У него ослабели ноги, тупо давило в голове. Все стало безразлично.
Корнев выключил проектор; переждал с минуту, затормошил Пеца:
– Эй, Вэ-Вэ, вы что? Не надо отключаться… Ладно, то вы меня старались привести в чувство, теперь я вас буду. – Он включил перемотку, повернулся к директору. – Только уговор: не кидаться на меня с кулаками, не швырять предметы. Вот я ленточку отмотал, теперь демонстрирую снова, только со звуковым сопровождением. Хотите – смотрите, хотите – слушайте.
Звуковое сопровождение! В первый раз Валерьян Вениаминович, отвлеченный комментариями Корнева, не обратил внимания, что его нет. А теперь, когда тот запустил проектор, Пец не столько смотрел на экран, сколько вслушивался в бормотание автомата-синхронизатора, призванное напоминать зрителям масштаб времени. Оно было невразумительным:
– Дог-рдак… дог-рдак… дог-рдак…
«Вон что! Так, значит?…» – Директор перевел гневно-вопросительный взгляд на Корнева. Тот усмехнулся, остановил проектор:
– Да, Валерьян Вениаминович, мы смотрели не послеэкстремальную, а начальную стадию жизни планеты, ее формирование – только в обратном порядке. Я сам на таком не раз обжигался: забывают ребята после сеанса перемотать… Но эту я с умыслом так запустил. Чтобы показать, что наш научно-технический прогресс действительно зеркально симметричен с картиной формирования планет. Как конец с началом. И вершина его, выход в космос, так сказать, космический апофеоз разума – симметричен с явлением аккреции, метеорным дождем, в котором планеты набирают, нагуливают в околозвездном рое пыли и тел свой вес. Иначе сказать, космонавтика как вселенское явление природы – при всей своей научно-технической начинке, корифеях, героях, достижениях и мечтах о контакте – столь же проста, как и явление тяготения. Только с обратным знаком, в другую сторону… А отчетливых съемок, которые можно было бы недвусмысленно толковать как запуск космических ракет на планетах MB, на ихних Байконурах или мысах Канаверал, мы пока не имеем. Чего нет, того нет. Здесь можно ориентироваться только на то, что с Земли произведены уже многие тысячи запусков.
За время его речи Пец – он поднялся с кресла и стоял с приоткрытым ртом и таким видом, будто ему не кадры показали, а двинули в солнечное сплетение – пережил много получувств-полумыслей. Самое первое и ужасное: симметрия начала и конца! Затем: ведь в самом деле полет крупного метеора, снятый от конца к началу, трудно отличить от запуска ракеты – как он не догадался! И наконец, выходит: Корнев его разыграл?! Нанес не просто удар, а ниже пояса.
– Таким образом, Александр Иванович, окончательным фактом есть то… – только в подчеркнутой вежливости и чрезмерно внятном произнесении слов дал Валерьян Вениаминович проявиться своей ярости, – что показанное вами никакого отношения ни к цивилизации, ни тем более к запуску космических аппаратов не имеет?!
– К запускам – безусловно, – невозмутимо кивнул тот. – А насчет остального я бы с выводами не спешил. Как вы знаете, и посадка спускаемых аппаратов, когда у них плавится и горит теплозащита, не слишком отличается от падения метеоров. Может, мы и наблюдали что-то такое: космическое переселение или, скажем, нашествие? Мало ли романов на эти темы!.. И все прочее в том же духе.
– В каком духе?!
– Прогресс с точностью до наоборот, вот в каком, – сказал со вкусом Корнев. – Почему бы не считать эту сыпь и «свищи» не естественными лавовыми вспучиваниями, не вулканическими вздутиями, а все-таки поселениями каких-то там начальных жителей? Социальные процессы у них идут наоборот: от демократического общества к тоталитарному, от него – к феодально-крепостническому… прогрессивным считается закрепощать работников, чтоб не баловали, не бегали с места на место – чтоб был порядок! – затем к рабовладению, к племенному, к стаду. В технике прогресс идет от высотных зданий к домам пониже, более прочным, с толстыми стенами: лучше помельче, да больше, неладно скроен, да крепко сшит…, а еще лучше и вовсе откопать пещеру в обрыве – безопасно и не дует. Прогрессивно и модно там обрастать шерстью – вместо заботы об одежде…
– А спиной вперед они не будут у вас ходить? И из гроба вставать?
– Ну-у, Вэ-Вэ, реплика низкопробная, не по уровню вашего мышления! Вам ли, который ввел понятие «объем события», не понимать, что мелким-то событиям наплевать, в какую сторону текут мировые процессы. Будут тамошние существа обыкновенно спариваться и рождаться, дело нехитрое. А вот чуть не так накренился растянутый на тысячи и миллионы лет градиент потока времени – и прогресс превращается в регресс, а регрессивное признается передовым, полезным для общества. В науках, например, будет считаться передовым и полезным больше забыть, чем узнать. Сначала забыть о существовании иных Галактик, затем об иных солнцах, потом – что их планета есть шар… и так до утраты членораздельной речи и переходе от «реакционного» прямохождения на «прогрессивные» четвереньки…
– Слушайте, Саша, вы же до ерунды договорились! – не выдержал директор. – Сами себя опровергаете. Ведь чтобы было, что забыть и утратить, сначала надо же это знать и уметь. Стало быть, необходимо допустить, что у ваших гипотетических изначальных сразу была высокая культура, огромные знания обо всем… а откуда это возьмется?
– Куль-ту-ра… зна-ни-е?… – Корнев произнес эти слова с усилием, смотрел на Пеца – и в глазах за воспаленными веками все больше прибавлялось веселого и злого изумления. – О господи, Вэ-Вэ, так вы… так вы ничего не поняли?! А я-то верил в вас больше, чем в себя. Куль-тура, зна-ние – надо же! Ха-ха!.. – Он лег на стол и даже ногами задрыгал от похожего на рыдание хохота. – Ха-ха-ха-аа! Какая культура, какое к чертям знание?! Ха-а-хаа-а-ха-ха!..
Это выглядело возмутительно. Пец осатанел:
– Встаньте! – рявкнул он, и Корнев сразу оказался на ногах. – Вот верить в меня не надо, я не бог и не претендую… а обязанности свои, равно как и мои распоряжения, извольте выполнять. Во-первых, займитесь делами, как подобает главному инженеру, у вас их накопилось более чем достаточно. Второе: приведите себя в божеский вид, общайтесь с сотрудниками корректно и по-деловому. Третье: рекомендую вам не подниматься сюда и не участвовать в исследовании MB, покуда не выправите крен в мозгах. Вот так!
– Слушаюсь, Валерьян Вениаминович! – Корнев стал по стойке «смирно», свел вместе пятки в драных носках. – Бу сде. Исполню. Особенно насчет крена в мозгах.
Но в глазах его блестел упрек и насмешливое превосходство – превосходство человека, который понял то, что ему, Пецу, недоступно и о чем не имеет смысла с ним толковать.
Эта шутовская поза, этот блеск глаз и вообще весь разговор… Валерьян Вениаминович почувствовал, что с него хватит, и вышел, не сказав ни слова.
Бой – с Корневым за Корнева – был проигран.
Глава 25. Мертвец и протоплазма
Для людей важней всего активность: сначала они активно портят природу – потом начинают активно исправлять содеянное. Так и обеспечивается всеобщая занятость.
Мертвец неспешно шагал вниз, пролет за пролетом оставляя за собой лестницу осевой башни. Вокруг колыхались, искривлялись призрачно, растекались в стороны радужно размытые контуры и пятна, выделявшие из плотного пространства пенистое нечто, имевшее при его жизни значение и названия. Теперь названий не было, мир стал простым и единообразным – первичным. Только изредка он вспоминал: это «коридоры» (для перемещений комочков живого желе), а по бокам «лаборатории», «мастерские», «отделы» (пустоты, в которых они колышутся и вихрятся в том, что считают «своей деятельностью»). Ко всему этому он еще недавно имел отношение, взаимодействовал, колыхался-барахтался вместе со всеми. Он и сейчас делал вид, что имеет отношение, так было проще: когда кто-либо из живых подходил и заговаривал о том, что они считают «проблемами», «делами», он останавливался, выслушивал вежливо и, не вникая – ему не во что более было вникать, соглашался, когда ждали согласия, возражал, когда ждали возражения. Даже отдавал приказы – именно те, какие уже маячили (он видел!) на другом конце веревки-желания относящегося, веревки, которой опутала всех так называемая «жизнь», многомерная паутина связей. И тем ослаблял веревку, выскользал, отделывался – освобождался. Главным для этого было не нарушать окрестное колыхание-вихрение, внося в него свое.
Он так и делал. На восьмом уровне кто-то (неважно кто) протянул ему бумаги, втолковывая что-то (неважно что), и, разумеется: «Александр Иваныч, подпишите!» Он подписал к исполнению, хотя в их жизни это противоречило распоряжению, которое он таким же манером «отдал» двадцатью этажами выше. Но это в их жизни, в сложно дифференцировавшейся посредством собственных заблуждений протоплазме. Никаких противоречий не бывает в Едином. Как нет в нем и названий. Как нет и связей.
Протоплазма… Она возникла в теплых мутных морях, чувствуя немо и слепо все воздействия среды либо как «приятные» (способствуют целости, росту, размножению), либо «неприятные», препятствующие тому же. Приятное было хорошо, к нему следовало стремиться; неприятное плохо, его следовало избегать. Первичное, доклеточное добро и зло, из которого потом комочки усложнившейся протоплазмы, проповедники и философы, сочинили нравственные принципы. Первичное желе усложнилось от разнообразия сред и обстоятельств на планете, обзавелось органами, распределило по ним общее чувство, тем породило обилие качеств, а по ним на высшей стадии развития – и слов. Но природа ощущений, их крайний субъективизм и турбулентная вздорность – от этого не изменились и не могли измениться. И па-ашел расти, усложняться, ветвиться мир существ, их видов, свойств, качеств, действий, понятий, мир, проявляющий в множественном запутанном разнообразии одно и то же: усложнившиеся реакции протоплазмы на «± приятно».
Это протоплазма колыхалась и дрожала сейчас вокруг от забот и стремлений – не только в башне, всюду! – вспучивалась намерениями, замыслами, хлюпала и плескалась действиями, желеобразно вибрировала сигналами, которые расходились кругами от мест возбуждения, текла по «трещинам»-коммуникациям, завивалась круговертями обмена веществ, удовлетворенно чавкала-переваривала, заполняла пустоты. Она прикидывалась растениями, организмами, животными, людьми, семьями, коллективами, народами, человечеством, биосферой и ноосферой. Только его теперь не обманешь.
– Ничто не сотворено, – шептали бледные губы. – Деление бактерии неотличимо от родов ребёнка. Ничто не сотворено!..
На шестом уровне мертвец вышел на перевалочную площадку внешнего слоя, стоял на краю, покачиваясь с носков на пятки, смотрел. Внизу, в красно-оранжевом сумраке зоны вяло шевелились механизмы, ползали машины. Слева, на загибающейся вниз, к горизонту, площадке собирали ангар (при жизни он помнил, какой и для чего); дуговая бетонная форма и стрела автокрана образовали фигуру, похожую на скелет звероящера. Стрела поворачивалась, смещала конец фермы – звероящер жил, поводил шеей и боками. Звуки зоны: басовистые рыки моторов, замедленные лязги и удары, тягучие возгласы – тоже вписывались в картину мезозойского болота.
– Ничто не сотворено, – шептали губы, – ничего не было и нет. Восприятие фермы и крана как звероящера не более ложно, чем восприятие их как фермы и крана. Ничто не сотворено!
Когда человек вдруг поймет гораздо больше, чем понимал до этого, ему обычно кажется, что он понял все. Это опасный момент в процессе познания, с него может начаться заблуждение еще более глубокое, чем было до этого. Александр Иванович Корнев открыл и понял немало в изысканиях в Шаре – как вместе с другими, так и сам. Это новое впиталось в него, впиталось в натуру человека, который никогда не отделял рассудок от чувств, – у которого, вернее сказать, рассудок и талант всегда служили достижению намечаемого чувствами. И новое это само становилось чувством – общим, преобладающим, подавляющим остальные; потому что касалось всего в жизни. И еще потому, что, начав исследовать что-либо мыслью, Корнев – на счастье свое и на беду свою – не мог, не умел остановиться, не додумав до конца.
– И как безудержен, пристрастен был Александр Иванович в работе, в поиске, в увлечениях своих, так же безудержно страстен был он сейчас в гневном, горестном отрицании всего. Ну, ладно – пусть бы другие так вляпались со своей «разумной деятельностью», пусть их усилия и результаты стихия складывает в простые до тупости мировые процессы рыхления, нагрева, спада выразительности… Но он сам-то, он – Александр Корнев, чей жизненный принцип был: никогда не оказываться марионеткой ни в чьих руках, использовать обстоятельства и людей для достижения своих целей! И выходит, что это его самоутверждение – как раз не «само-», а именно те ниточки, посредством которых природа (поток времени? Вселенная?) ненавязчиво и мягко управляла им – наравне со всеми! – в процессе финального оживления-смешения, раскручивания планеты на разнос. Стремясь к творческому самоутверждению, выполнять чужую – и бессмысленно-стихийную – волю! Противостоя созиданием власти мелких природных явлений – тем только усиливать и ускорять крупные!
«Хо-хо-хо! Хаа-ха-а-хаа! Дзынь-ля-ля! Смотрите на меня, идиота! Смотрите на всех нас, смейтесь и показывайте пальцами. Никакой нарочитый манихейский дьявол не смог бы так изощренно и всесторонне одурачить умников, как это сделали они сами, приняв свое стремление к самоутверждению, к оригинальности за нечто высокое. О, дурни хвостатые и бесхвостые!.. Почему мы считаем, что мы вне мировых процессов, что планета – да что, вся Вселенная! – лишь подмостки для вечной человеческой „драмы“, в которой отрицательных поймают, а положительные поженятся, сделают карьеру и наплодят детей? Смотрите: фейерверками метеоров рассыпаются миры, где уж всего наделали, всех поймали и наплодили, где одни доказывали другим, что они лучше, а те доказывали этим, что нет, они еще лучше, а те – еще-еще, а на еще-то еще да еще еще!.. Смотрите: не просто так вспыхивают сверхновыми звезды – от неудовлетворенности подобных нам разбухают и вспыхивают они. Потому что неудовлетворенность, порождающая стремления и замыслы, обнаруживающая все новые проблемы, чтобы их решить, – лишь темное наше название для простой глубинной энергии, высвобождающейся нынче в мире – высвобождающейся через нас! И все больше всем всего надо, все новое, современнее… Все быстрее стареет – и чаще морально, нежели реально – созданное: на свалку его, в кучи, под снос. Ходи, изба, ходи, печь! И все напряженней надо смекать, вникать, шевелить извилинами: разрушение планеты – дело непростое, требующее куда большего ума, чем создание ее. Пылай, бурли, клокочи в своей погоне за счастьем, протоплазма!.. Ха-а, ха-а, ха-а!.. О боже, зачем только я это видел?»
И не замечал Александр Иванович, что, разоблачая ложность движущих людьми чувств, он сам охвачен досадой, яростным злорадством, горечью, гневом – чувствами из того же набора, которой разоблачал; отрицая слова – мыслил словами и даже далеко преступал доступный словам предел, предел, за который может вторгаться только искусство в самых высоких своих проявлениях. (Потому что в области этой действительно грубы и неточны слова, неуместны формулы и числа; здесь владычествуют мыслечувства и мыслеритмы – то, что еще предстоит осознать.)
Странен человек в заблуждении.
Он спустился, через проходную вышел из зоны. Тотчас подкатила ожидавшая его черная «Волга». Главный инженер покачал головой, пошел в другую сторону, прочь от ревущего шоссе: захотелось вдруг отыскать тропинку – ту, протоптанную через чистое поле к Шару минувшей зимой, тысячу лет назад. Но где там, исчезла она под кучами строительного мусора, обломков, под штабелями кирпича и плит, разломанными контейнерами, какими-то трубами, перепахана канавами и ямами. Башня, вырастая в Шар бетонным деревом, взбулгачила землю у корней своих.
«Нас перло вверх, в обширное пространство и ускоренное время, а мы катились на нарастающей волне возможностей, принимали стремление стихий за свои замыслы, объясняли непонятное себе и другим, решали, действовали, планировали… самообольщались во всю!»
Наконец, он выбрался из кольца мусорных и строительных завалов, поднялся на бугор слежавшейся земли рядом с глубокой ямой – следом какого-то брошенного начинания. Позади был Шар, впереди домики Ширмы, сады со старыми ветвистыми яблонями за дощатыми заборами. А вдали, правее поселка, – нарастал серо-желтой волной ячеистых пузырей-зданий, выпирал в блеклое небо трубами и вышками, дышал дымами и промышленным теплом размытой от своей суеты город. Свищ, вихрь активности. Корнев остановился, глядел перед собою – как на чужое, инопланетное, из MB.
…и мир опрокинулся – все дома, деревья, шоссе с бегущими машинами, белые цилиндры нефтехранилища, трубы химзавода вдали свисали с покатого бока планеты, готовые сорваться с тонкой привязи тяготения, ухнуть в черное пространство за пеленой атмосферы. И сам он не стоял на земле, висел вниз головой.
Ослабели ноги, он опустился на колени. Снова накатило:
…планета была больна: металась в горячечной суете транспорта, пашила жаром домен, мартенов, реакторов, ТЭЦ. Земля бредила, извергала в эфир множеством ртов, телетайпов, динамиков, экранов лживые, противоречивые, пустые образы и сообщения. Стригущий лишай вырубок и пожаров сводил волосы-леса с ее кожи. В других местах эта кожа гноилась свалками, нефтяными скважинами, мертвела пустынями, солончаками, испорченной неродящей почвой, вспухала волдырями цехов и ангаров. Самолеты роями мух слетались к болячкам-городам. Планета недужила, она была сплошная рана, истекавшая в космос деревьями.
ЗЕМЛЯ ИСТЕКАЕТ В ПРОСТРАНСТВО ДЕРЕВЬЯМИ!
Это было настолько ошеломляюще очевидно, что Александр Иванович вдруг припал лицом к коленям и затрясся от рыданий. Как он раньше не понял смысл этих объемных ручьев, замедленных фонтанов? Значит, все в одну сторону, от деревьев до ракет? Значит, такова природа жизни во всех проявлениях – растекаться?… «Оо! О-оо!..» Много непереводимых в слова чувств было в этом плаче сильного человека.
Через минуту он справился с собой, встал, вытер лицо, очистил брюки от земли. Что это он? Куда это он хотел идти? Куда убежать от себя, где спрятаться? Дома, отогреться в уюте? Не отогреется. Жена постыла, было что-то у них, да все вышло. Дочка? На миг его охватила теплая жалость к упрямой и умной, понимающей разлад в семье девочке. Нет, нельзя. Он и о ней подумает что-то такое, как о прочих. Это еще жило в нем.
«Некуда убегать. И незачем прятаться».
Шла вторая половина дня, время, когда на верхних уровнях башни начинался отлив. Отработав десятки, а кое-кто и сотни часов, истощив запасы материалов и сил, сотрудники скатывались вниз.
Покойник поднялся к себе на 20-й уровень, никого не встретив. В приемной скучала Нюся; она всегда старалась дежурить после обеда, ко времени, когда главный инженер чаще оказывался в кабинете. Он приветственно взмахнул рукой, послал ей ослепительную американскую улыбку, прошел к себе. В персональной туалетной комнате умылся, прошелся электробритвой по впалым щекам, избегая встретиться в зеркале со своим взглядом. Вернулся в кабинет, сел не к столу, а в кресло для посетителей, огляделся. Его кабинет… Стены, до половины обшитые пластиком под красное дерево, темно-вишневого лака столы буквой «Т», кожаные коричневые кресла, дорогой ковер на полу, информ-установка с экранами и пультом – все внушает вес, значимость, державность даже. А ванная комната личного пользования! Как Гутенмахер-то хорошо сказал насчет спущенных ниже колен штанов. Как маскируем мы свое животное, что мочиться и испражняться надо! В среднеазиатских кишлаках, ему довелось видеть, эту проблему решают куда проще: заворачивает человек полы халата на голову и садится посреди улицы – главное, чтобы в лицо не узнали… Черт побери! Как мы все себя дурачим!
И ведь как он стремился к такому… нет, не к персональному туалету, кабинету, «Волге» самим по себе, а к ним как к атрибутам высокого положения, признания, власти. Был заряжен, нацелен – кем?
…А по-настоящему только и был счастлив тогда, в Овечьем ущелье, кружа на чужом мотоцикле с лихой песенкой под Шаром, счастлив, что не сробел, вник и понял. Все дальнейшее было изгажено азартом гонки, боязнью оплошать, не успеть, оказаться обойденным, не получить намеченного сполна.
Его кабинет, место, где он «ворочал делами», «творил», «властвовал»… Он? Нет, НПВ. Шар. Корнев прикрыл глаза, вспомнил вчерашнюю встречу в городе с одним из тех, над кем «властвовал». Бригадир Никонов, строитель, который радовался крупным заработкам и что может ублаготворить молодую жену. Ныне худощавый старичок со слезящимися глазами на красном лице; сидел с удочкой у реки Катагани, где и рыбы-то нет, и набережная рядом гремит от машин. Сидел, чтобы убить время, не идти домой. Разговорились, зашли в вокзальный ресторан поблизости – плакался за рюмкой. Жена-то теперь действительно изменяет, стыд потеряла, скандалит, когда пытается унять, развода требует. Вот тебе и «молодожен»!
И Ястребов Герман Иванович, знаменитый Ястреб, паривший на монтажных высотах, ныне персональный пенсионер. Подавил обиду, позвонил – просил порадеть за него перед ГАИ. Машину-то он купил и освоил, права знает назубок, техосмотр миновал чин чинарем… а медкомиссию не прошел. Обнаружили врачи дрожание рук, слабость в ногах, какие-то парадоксальные реакции. Прав не дают. И гоняет пока в его малиновой «Волге» сын-лоботряс, катает девиц. «Выручите, Александр Ива!..» А как выручишь – молодость со склада не выпишешь. Время не обдуришь.
«И я так – объедался-обпивался интереснятиной, ах-ах, ускоренное время, „мерцания“, Меняющаяся Вселенная, полевое управление, гора идет к Магомету!.. Сколько мне сейчас лет при моих календарных тридцати шести? Биологических наверняка за пятьдесят – точно не учитывал, швырялся месяцами, как мелкой монетой. А настоящих, по пережитому и понятому, – тысяча, миллион, миллиард?… Какой возраст у человека, многократно наблюдавшего рождения, жизнь и кончины миров, Галактик, вселенных, видевшего начала и концы? Я старее этой волынки, Мерцающей Вселенной, старше и умнее ее, потому что не стал бы так светиться с закручиваним Галактик, выпеканием звезд и планет. А с биологией у меня все в порядке, здоров и ко всему годен. Вот только – можно ли быть здоровым, не будучи живым?»
Нюся неслышно вошла с папкой:
– Это на подпись, Александр Иванович, – положила на стол. – И еще: Никандров из отдела надежности звонил раз пять. Установку собрали, но без вас не запускают – ждут.
«Чего им меня ждать! – Корнев рассеянно переводил взгляд с лица секретарши на ее фигуру, снова на лицо, слушал не столько слова, сколько интонации. Та начала розоветь. – Ах, да… что-то они там сочинили, чтобы годовой цикл испытаний укладывать в минуты. Посредством полей. Все давай-давай!..»
– Хорошо, Нюсенька, включите. Посмотрим…
Секретарша подошла к информатору, потыкала пальцем в клавиши. Экраны не осветились.
– Наверное, у них еще телекамеру не поставили?…
– Вот видите, – главный инженер развел руками. – Не могу же я бегать на каждый объект. Не разорваться же мне. Пусть поставят и подключатся – тогда.
– Хорошо, Александр Иванович, я передам.
Как много было в ее интонациях сверх положенного по службе! И, направляясь к приемной, Нюся прошла близ Корнева очень медленно. Ей не хотелось от него уходить. Он понял, взял ее за руку. Она остановилась:
– Что, Александр Иванович? – хотя по голосу и тревожно-радостному взгляду ясно было: поняла что.
Ах, как жива была ее теплая кисть – с пульсирующей жилкой под тонкой кожей! И как отозвалась на движение руки Корнева ее талия, когда он привлек ее, поставил между коленей, а потом и посадил на колени. Нюся положила руки на его плечи – с честным намерением оттолкнуться или хоть упереться. Но разве могла она оттолкнуть его, дорогого каждой чертой лица, каждой морщинкой, каждой складкой одежды? И руки сами оказались за шеей Александра Ивановича.
«Любовь… – размышлял тот, чувствуя щекой, как бьется ее сердце пониже маленькой тугой груди. – Любовь, название для чего-то тоже крайне простого. Проще всех слов. Потому что одинаково свойственна она всему живому. Наверно, и самка кузнечика, которую самец на время спаривания угощает приманкой, мнит, что этот – единственный, парень что надо… а он потом забирает недоеденное для другой. Вот – сердчишко бойчее стучит. – Он отстранил Нюсю, аналитически взглянул на лицо – порозовели щеки, блестят глаза, дыхание углубилось. И где надо набухает кровь, выделяются из желез секреты и слизь. Любовь!..»
– Ты бы не крутилась около меня, девушка, – рассудительно молвил мертвец, опуская руки. – Человек я семейный и на виду. Вы…у – и никаких перспектив.
Короткий гневный не то всхлип, не то стон. Оскорбленно простучали каблучки по паркету. Хлопнула дверь. Корнев опустил голову в ладони. Вот и еще комочек жизни оторвался от него. «И пусть. Скорей бы уж».
Александр Иванович знал, что после понятого-прочувстванного в Меняющейся Вселенной он – не жилец. Душа была отравлена, разъедена и мертва. Тугая струя, что несла от грандиозного замысла к еще более грандиозным, от идеи к идее, от дела к делу, – выбросила теперь его на кренистый берег убийственного сверхчеловеческого знания. Зевай жабрами, бей хвостом, трепещи плавниками, вскидывайся – изранишься, но конец не отдалишь. И он понимал, что реальный конец теперь только вопрос времени и обстоятельств. «Скорей бы…»
Он пересел к столу, взял принесенную папку (а Нюся в это время, закрыв лицо ладонями и поскуливая от нестерпимой обиды, мчала по коридору к лифту: прочь отсюда, прочь скорей и навсегда! Она была готова для него на все, отдать себя… а он… а он!..), раскрыл авторучку и принялся, не глядя, не читая, выводить в углу каждой бумаги одну и ту же резолюцию: «ДС. Корнев» – и дату с указанием, как положено, часа уровню.
Смерть открыла дверь в кабинет, вошла без стука и Корнев ее не узнал. Да и мудрено было узнать: она явилась в облике пожилого кавказца с румяно-сизыми щеками, с крупным и также сизым носом, английскими усиками квадратом под ним и веселыми, все понимающими глазами.
– Дэ-эс! – кинул посетителю Корнев, подняв голову. И, поскольку тот приближался, повторил раздраженно и четко: – Я же сказал: дэ-эс!
– Дэсс?… – не понял или прикинулся, что не понял, вошедший, остановился у стола. – Дэсс… нет, дэссертные не дэлаем. Коньяки дэлаем. Разрешите представиться: Нахапет Логосович Мальва, представитель коньячных заводов Закавказья.
Это становилось интересно. Корнев отодвинул бумаги, уставился на представителя.
– Важное дело привело меня к вам, очень важное, просто необыкновенно, – говорил тот, извлекая из пузатого коричневого портфеля бутылки. – Вот, изволите видеть, ординарный грузинский коньяк – и тот надо выдерживать три года. Но что для коньяка три года, младенческий возраст! Не только в смысле крепости – букет, аромат, вкусовая гамма… все не установилось еще, понимаете. Вот, не угодно ли сравнить, – и на столе появились дегустационные стаканчики с делениями, – хотя бы с двенадцатилетним?
Корнев сравнил. Верно, двенадцатилетний коньяк «Мцыри» был куда лучше – и по букету, и по аромату, и по вкусовой гамме.
– Но ведь и это, можно сказать, коньяк-подросток, – продолжал Нахапет Мальва, вытаскивая темную бутылку без этикетки. – Настоящий коньяк – который нам, увы, недоступен, разве только министрам и миллионерам! – должен иметь возраст зрелого мужчины. Не угодно ли сравнить с этим?
– Только давайте вместе, а то и вкус не тот, – сказал Александр Иванович, принимая мензурку с ароматной солнечной влагой.
– С великим удовольствием! За процветание вашего замечательного, владеющего неограниченными запасами времени учреждения! Этот напиток вообще был вне всякого сравнения. Через четверть часа дело было на мази. Главный инженер с сочувствием отнесся к идее организовать на высоких уровнях погреб для ускоренной выдержки многолетних коньячных спиртов – объемом тысяч на пятнадцать декалитров – в бочках поставщика.
– …потому что это же золото – выдержанные коньяки, валюта! – толковал Мальва, откинувшись в кресле с мензуркой в руке.
– Пр-равильно… – разнежено глядел на него Корнев. – Верно излагаешь, Логопед… м-м, нет, Мотопед? Все сделаем, Мотя.
– Паачэму мотопед? – выразительно оскорбился тот. – Папа твой мотопед, да? Зачем обижаешь!
– Извини, дарагой, что ты! – от сочувствия Александр Иванович сам заговорил с кавказским акцентом. – Ни в коем случае. Давай бумагу, я все подпишу. За милую душу.
– Какая бумага, я не заготовил бумагу!
– Что ж ты, Мотя, такой умный и красивый, а не предусмотрел? К начальству приходят с готовой заявкой. Ну, хорошо… – Он придвинул чистый лист, размашисто начертал слева вверху: «В отдел освоения. Исполнить. Корнев». – И протянул представителю. – Вот, дорогой, что напишешь, все сделают.
– О ввах! – умилился тот. – Вот это по-нашему, это по-кавказски!..
Смерть сделала свое дело – и ушла.
Корнев поднимался наверх. Сначала лифтом, а последние этажи – для бодрого разгона – пешком. Он более не чувствовал себя мертвым. Нет, это другие, за которых материя-время шевелит их мозгами и конечностями, а они принимают болтанку за свою разумную деятельность, – это они покойники. Они и не жили никогда. А он – живее не бывает. Как, бишь, в той песенке? «А мы разбойнички, разбойнички, разбойнички, разбойнички. Пиф-паф – и вы покойнички, покойнички, покойнички!»
– А они… эти все, что юлят во все стороны, и лезут ко двору, и говорят, что они патриоты, и то и се, – шептали губы, перебивая учащенное дыхание – аренды, аренды хотят эти патриоты! Пользы, связей, выгод. И неважно, как мой – мой, черт побери! – рассудок и талант выглядят объективно: бродильный фермент или еще как-то. Пусть бродильный – зато бродить-то я могу лучше других… Куда другим до меня, ого! Ого-го! Дзынь-ля-ля!.. Мама, ваш сын прекрасно болен, у него пожар сердца…
Ноги вынесли его на крышу. Белели во тьме аэростаты, покоилась на телескопических распорках кабина, окруженная сложенными в гармошки секторами, лепестками и полосами электродов. Пульт системы ГиМ на краю площадки затянуло паутиной. «Вот это только ты и умеешь, стихия: паутины, ржавчины, плесень… и разум с творчеством норовишь свести к тому же. Но нет, дудки!» Он смел паутину, включил подзарядку баллонов, прогрев и коррекцию. Александр Иванович не знал, что сделает, но чуял, как внутри вызревает самоутверждающее намерение – какое-то очень простое. Как в юности, когда он был заводилой в стайке бедовых подростков и после выпивки искали приключений; пожалуй, слишком простое для данной ситуации.
Пока надувались аэростаты, он стоял, опершись об ограду, смотрел вверх. Лицо и предметы вокруг периодами озарял слабый свет накалявшихся и гаснущих в ядре «мерцаний», точек и пятнышек электросварочной сыпи: накал – пауза тьмы, накал – пауза-День – Ночь, День – Ночь. Теперь, когда он знал воочию, множественно и подробно, что внутри этого непродолжительного тусклого накала Вселенского Дня оказывается все, что только есть в мире во всех качествах, количествах и масштабах… то есть просто Все, – этот мелко пульсирующий процесс показался ему издевательским, нестерпимо оскорбительным. Александр Иванович сначала принял его сторону и расхохотался саркастически – своим протяжным «Ха-а! Ха-аа! Ха-а!..» – над всеми прочими, дешево одураченными: ведь только и есть божественного в этом деле, что огромность масштабов, плотность среды и непоборимо мощный напор потоков материи-времени. Сила есть, ума не надо. «А ведь многие в мудрость веруют, о расположении молят всемогущего! А он неспособен даже слепить планету в форме чемодана». Но потом почувствовал задетым и себя.
– Но если ты только и можешь, что суммировать все умное и тонкое в ерунду, в развал, в ничто… то ты и само Ничто. Ничто с большой буквы. Громадное, модное, вечное ничто! Дура толстая, распро… – на вот тебе! – и постучал ладонью у локтя выразительно согнутой правой рукой.
Не Александр Корнев, работник, творец, искатель – пьяненький жлоб в растерзанной одежде сквернословил и куражился перед ликом Вечности.
Блестя в прожекторных лучах, разворачивались электроды, поднимались аэростаты, кабина несла Корнева в раздающуюся во все стороны черноту – туда, где океан материи-действия плескал волнами-струями, а в них кружили водовороты Галактик, вспенивались мерцающим веществом звезды и планеты. Несла в убийственную огромность масштабов, скоростей, сил, в простое бесстыдство изменчивости, в наготу первичности, несла в самую боль, любовь, в отчаяние и проклятие на веки веков. «Возлюбленных все убивают, так повелось в веках… успокойся, смертный, и не требуй правды той, что не нужна тебе… не образумлюсь, виноват! – шептали губы все, что приходило в голову, – …ваш сын прекрасно болен… и достойные отцы их… аренды, аренды хотят эти патриоты!.. Ничего, ничего, молчание!..»
Кабина вышла на предельную высоту к началу очередного Вселенского Шторма. Александр Иванович переключил систему на автоматический поиск… чего-нибудь. Образ цели – размытая планетка землеподобного типа – хранился в памяти персептрон-автомата и сейчас возник на экране дисплея. Сами собой наращивались напряженности верхнего и нижнего полей, убирая пространство и замедляя время; боковое смещение влекло кабину за ближайшей Галактикой. Стремительно брошенным сюда из тьмы диском приблизилась заломленная набекрень сияющая спираль с рыхлым ядром и по-мельничному машущими рукавами; заслонила собой все великолепие Шторма – и заискрилась мириадами бело-голубых мерцающих черточек. Переход на импульсные снования – черточки потускнели, пожелтели, стянулись в точки. Приближение к одной звезде… к другой… к третьей… автомат бегло просматривал-отбраковывал планеты около них. Наконец восьмая попытка удалась.
И повисла над куполом кабины планета – чем-то похожа на Марс, чем-то на Луну, но поскольку в кратерно-округлых морях темнела влага, то, пожалуй, и на Землю. Зашумели в динамиках светозвуки ее жизни-формирования, сопровождаемые метками «кадр-год»… потом «кадр-десятилетие» и «кадр-век». Автомат сам знал, как и что показывать: ближний план – перемена частоты на «кадр-год», отход на крупный – снова «кадр-век». Перевал за максимум выразительности – изменения ускорились, делали облик планеты расплывчатым – автомат участил полевые снования.
Корнев сидел в кресле, смотрел почти равнодушно. Изменения объектов важнее объектов – а когда понимаешь, что к чему, то неважно и это. Не шибко интересно, какие там возникли смышленые жители – комочки активной плесени, деятельного тлена и праха. Ясно одно: все они страстно жаждут счастья. Чтоб им, именно им… ну, пусть еще и близким – было хорошо. Если человек рожден для счастья, то и завросапиэнс тем более. А кремниеорганические электросапиэнсы пластинчатые и вовсе не глупее.
…И все стремятся, и чудится им во всех влечения глубокий смысл, и кажется, если их удовлетворить, то он откроется. А когда утолят, то открывается лишь, что никакого особого смысла не было, надо стремиться и действовать дальше.
…И еще: натура, предельно ограничив их, разумников, возможности действовать и познавать своими законами и плотной связью со средой, не поскупилась, предоставила широчайшие возможности вольно толковать ощущения и действия, домысливать, воображать – заблуждаться.
…И то, что в повседневной нормальной жизни невозможно держать в уме вселенский набор образом, вселенский масштаб событий и причин, показывает, насколько глубоким заблуждением является нормальная жизнь. Мир сумасшедших, которые объявляют сумасшедшими всех, кто с ними не заодно.
…И больше всего жаль тех, для кого жажда счастья первична, априорна: баб, детишек, людей ущербных. И у них там тоже так? И возникают там чувственные вихрики семей, супругов или любовников?
…И, наверно, там тоже есть таланты, даже гении. И живется им, особенно тем, кто кладет свой дар на алтарь служения обществу, хреново. Век укорочен. Потому что бог гонки, бог раскручивания мира на разнос в иррациональном безумии своем не делает различий: талантлив ли ты, прост ли умом и духом – отдай свой импульс в космический процесс. Вынь да положь, а что будет с тобой – неважно. Потому что никакого бога нет, а стихии не знают оптимальности. Талантливость суммируется в космический идиотизм. Психики и интеллекты, вся психическая и интеллектуальная жизнь – хоть тех существ, хоть здешних – просто колебания напора в потоке времени. Гидродинамика с точки зрения клочка пены.
Не был сейчас Александр Иванович заодно ни с теми, кто внизу, ни с теми, что наверху мутят и рыхлят свою планету. А был он над теми и другими, над всем. И понял он наконец, почему его так часто последнее время влекло сюда: не ради общения с Меняющейся Вселенной и дальнейшего понимания ее, нет. Здесь он – как и другие, но, пожалуй, что поболе их! – был на высоте. На высоте своих знаний и возможностей. Здесь он мог куда больше, чем эта раздувающаяся турбулентными штормами стихия: мог поворотом ручек вычеркивать из MB громадные участки пространства, просматривать выборочно или подробно миллиарднолетние события. Разве то, что он обозревает Галактику, не означает, что он больше ее? Точно так же он и вечнее планет, звезд, Галактик, даже Вселенских циклов миропроявления. Черт побери, когда-то он, Корнев, призывал других не забывать, что все это в Шаре поперечником в полкилометра… а сам, оказывается, забыл! За весь мир расписываться не будем, но у этой Вселенной, в НПВ, есть бог. Есть!
А раз так, то надо утвердить себя разумным божественным насилием. Нарочитостью, как выражается папа Пец. Как?… Что, если поднапрячь верхние поля… в «пространственных линзах» и под ними – чтобы крутой градиент НПВ вытянулся в MB этаким ножом… или шилом? – и вошел в объект? В какой? В планету?… Разрезать или разорвать этот комочек… а? Поглядеть, что там внутри, хо! Это будет следующий шаг.
…Да нет, чепуха. То есть – вполне возможно, но зачем? Те жители и сами справятся со своей планеткой, вон как распухает, им немного осталось. А вот… разорвать их звезду-светило круто деформированным пространством! Как дома в Таращанске, а? Как он… он сам! – рвал почву для котлована башни здесь. Ведь эти звезды рвутся на искры, когда входят в барьер, он видел. Вот тогда он докажет – и себе, и Вселенной!
Он отключил автомат, заработал рукоятками на пульте. Планета ушла в сторону, на ее месте над куполом возникла звезда – диск ее был почти как у Солнца, жар почти такой же. «Давай, жарь! Поглядим сейчас, кто кого будет жарить. Возлюбленных все убивают… но я буду любить тебя обыкновенно. Без причитаний в стихах и прозе. Что ты можешь, Вселенная, почва, толстая баба, если не оплодотворять тебя мыслью! Сама ты никогда не забеременеешь новым, не родишь. Если не по Уайльду, а по жизни, то возлюбленных – оплодотворяют!»
Все реостаты были введены до упора, но звезда не приблизилась. Жар ее грел голову и руки Корнева. «Ах, да, там ограничители! Реле безопасности… Как бы чего не вышло. А надо, чтобы именно вышло! Если желаешь оплодотворить, не заботиться о дозволенных пределах…» Он отщелкнул затворы на задней панели пульта ГиМ, заглянул внутрь схемы. «Ага, это долой! И это!» – Пальцы умело выдергивали из гнезд коробочки электронных реле, прямоугольнички лишних микросхем. Сунул ноготь в прорезь в стержне дополнительного потенциометра, повернул, глядя вверх.
Вот теперь звезда приблизилась! Над куполом поместился только край ее с опадающим протуберанцем – но край этот жег лицо, глаза, шею, нагревал все предметы в кабине. «Давай-давай, грей, что ты еще умеешь!.. Так, теперь внедрим в тебя пространственные линзы… кои никакие не линзы, а выросты напряженного пространства-времени. Оно, знаешь, куда плотнее и первичнее тебя, теплая малютка-пышка. И крупнее. А я еще первичней и крупнее…» Пальцы, между тем, сами находили нужное в знакомых узлах схемы, вынимали, выламывали, скручивали оборванные концы, переставляли штекеры. Сделав, он вернулся к пульту, взялся за рукояти пульта «пространственных линз». Поднял лицо с прищуренными от зноя глазами:
– Ну?… – и начал скачками добавлять избыточное поле. – Наддай… еще, еще! Раздвигай-ка ножки Вселенная!..
Нарастал жар, свет, звон. Все смешалось, все было едино: темь ли это вселенских просторов рядом с ядерным пламенем – осенняя ли ночью на морском берегу, штурмуемом волнами? Грохот ли миров в динамиках – шум ли прибоя и свист ветра?… Мечется и рыдает, схватившись за голову, буря во вселенской ночи, в горячей огненной тьме. Земля дрожит от ударов сердца, белые от ярости волны поднимаются в атаку – и откатываются скрежеща галькой:
– Вода еси – и в воду отыдеши!
Смешение – разделение. Разделение – смешение… Накаляются звездным сиянием Метапульсации, нарастают Галактиками-всплесками, звездами-всплесками, планетами-всплесками – мчат во времени – и сникают сверкающей пеной, тщетой усилий:
– СРЕДА ЕСИ – И В СРЕДУ ОТЫДЕШИ!
– Не среда!.. НЕЕЕЕ СРЕЕЕЕДААААА!!!
Это был момент, когда все работавшие в зоне и на внешних площадках башни увидели, как в черном сгустке ядра накаляется ослепительная голубая точка, как она превращается в пляшущее пятнышко, чей сине-белый беспощадный свет заливает окрестность, затмевает прожекторы, лампы верхних этажей и склоняющееся к закату солнце. Поднялась паника, люди хлынули вниз, и прочь из зоны, прыгали через заборы, убегали в поле, прятались в ямы, за отвалы земли и мусора или, не успев, кидались ничком – ногами в сторону вспышки. Завыла сирена общей тревоги.
Но вспышка тотчас и, погасла. Ласковое тепло ядерного пожара звезды, приближенное «пространственными линзами», нагрело и вздуло до предела аэростаты системы ГиМ. Они потянули кабину, в которой находился Корнев, вверх, еще ближе к этой ласке и нежности Вселенной, лопнули все разом – и система, ее электроды, кабели, канаты, кабина – все рухнуло с двухкилометровой высоты.
Глава 26. «Умер наш дядя…»
Профессионалы – вовсе не обязательно люди, которые умеют что-то делать лучше других. Часто обнаруживается, что все остальное они просто вовсе не умеют делать.
Хоронили Корнева. Все работники Шара, все, кто знал его по Институту электростатики, просто так, – сошлись проводить в последний путь Александра Ивановича, Главного, Сашу Корнева, Корня, Кореша, Корешка (и так называли его между собой), геройского и свойского парня, замечательного знаменитого человека. Именно его многие считали душой и фактическим воротилой всех дел в Шаре, а Пец – так, для красы, потому что у Саши тех. званий не было.
Все работы были остановлены на часы, когда многотысячная процессия темной лентой змеилась по грунтовой дороге в сторону реки, все дальше от бетонного кольца зоны, от громады Шара, приплюснувшего ступенчатый холм-башню. Корнева решили похоронить не на городском кладбище, а на высоком берегу Катагани, откуда будет виден покоренный им Шар, город, далекие синие горы за степью, и поставить здесь обелиск.
Был теплый, по-осеннему ясный сентябрьский день, похожий на тот, в который год назад опустилась в этой местности и принялась чудить непонятная напасть, Шайтан-шар. От реки веял легкий тетерок. Ноги шагавших поднимали желтую глинистую пыль. Лица всех были красны от духоты.
Хоронили Корнева. Никто ничего толком не знал. Утром у проходных появился траурный плакат, который извещал в надлежащей форме о трагической гибели главного инженера НИИ НПВ «при проведении эксперимента». Многие вчера видели, как метнулась, разворачиваясь и уменьшаясь с высотой, к ядру Шара аэростатная система, как засияла там синяя вспышка – и съежившиеся баллоны с кабиной сначала пулей, потом все замедляясь, упали на крышу; для смотревших снизу все произошло за считанные секунды. Говорили всякое: взорвался, сгорел, разбился… В кузове медленно двигавшегося впереди грузовика среди венков стоял намертво запаянный гроб, убранный красным. На нем установили снятый с Доски почета портрет Александра Ивановича. Некоторые высказывали сомнения, есть ли вообще в гробу останки.
Немалые толки вызвало и то, что среди провожающих не видели ни ближайших сподвижников Корнева – Васюка, Любарского, Бурова, ни самого Пеца. Шли за оркестром, неся на лицах подобающее случаю выражение, Мендельзон, Приятель, Бугаев, Документгура, Петренко, референт Валя; спотыкалась, ничего не видя зареванными глазами, Нюсенька (ему было худо вчера, Александру Ивановичу, как она не поняла – девчонка, дура! Ему было плохо, трудно, больно, поэтому так и сказал… а она… а она!..); шла рядом с ней постаревшая Люся Малюта. А этих, самых главных и близких, не было. Не случилось ли и с ними что?
Хоронили Корнева. Выводили печальные мелодии блестевшие под солнцем трубы оркестра. Поддерживаемая с двух сторон, шла за машиной безутешная вдова в эффектном трауре, с вуалью над заплаканными глазами. Немного позади важно и тяжело шагала беременная женщина, первая жена Александра Ивановича; ее поддерживал муж. Две девочки – одна постарше, другая меньше – шли сначала возле своих мам, обе напуганные, с одинаковым вопросом в глазах, не знающие, как себя вести; потом сблизились, взялись за руки.
Несли на подушечках ордена: Красного Знамени и Ленина. Второй Корневу еще не дали – представили месяц назад; не ясно было еще – дадут ли (впрочем, теперь посмертно – дадут). Но Страшнов – он тоже шагал в процессии усталой походкой мало двигающегося человека – отцепил свой, полученный за успехи катаганской промышленности: он был герой, Александр Корнев, и хоронить его подобало как героя.
Разные шли люди в толпе, разные были настроения. У большинства – искреннее огорчение гибелью человека, который мог бы еще жить да жить. У многих к этому примешивалась озабоченность и тревога: не усмирили, выходит, Шар, снова он потребовал жертву, неладно это. Но шагали и такие, у которых факт, что Корнев, с быстротой ракеты взлетевший вверх в своей карьере, так же быстро пал и гробанулся, вызывал затаенное похихикивающее удовлетворение, – те именно мелкие души, каким никогда не пережить штормовой накал чувств, не взлететь и не пасть мыслями и духом, но которые зато – ага, ага! – живы и здоровы.
Хоронили Корнева. Людмила Сергеевна внешне выглядела спокойной, подтянутой и сухой, как всегда, а сама пребывала в состоянии бессмысленного нежного отчаяния; то думала, что более в ее жизни ничего не будет, да и не надо, то мысленно называла Александра Ивановича, Сашу, Сашеньку всеми теми ласковыми словами, которые хотела сказать ему тогда, но так и не решилась – стеснялась.
Да, многими умами и душами, мыслями и чувствами владел, многих взбаламутил человек, чьи останки – если они были – везли сейчас в запаянном гробу к берегу Катагани!
Валерьян Вениаминович, хоть и был назначен председателем комиссии по похоронам, от комиссии этой начисто отстранился. И на похороны не хотел идти, не приехал на гражданскую панихиду у проходной. Ни слушать ему эти речи, ни говорить… И только когда процессия одолела половину пути, догнал на машине, вышел, плелся позади – не по дороге, в стороне, в тени дубков и акаций лесополосы – сам не зная зачем. Вроде как не участник, а сторонний наблюдатель.
«А как выглядела бы такая процессия при наблюдении ее на планете MB? При ускорении раз в пять, смазанности и охвате одним взглядом степи, реки и города-„свища“?… Быстро вьющаяся темная змейка мчит к реке, поднимая за собой пыль. Впрочем, из-за сдвига спектра не темная – самосветящаяся даже. Можно принять за транспорт или за живое существо. И вся ее медленная заупокойная торжественность – псу под хвост».
Не сама пришла в голову эта мысль, притянул силком, натужно развивал. Валерьяну Вениаминовичу очень хотелось быть сейчас сторонним наблюдателем, ему позарез надо было чувствовать себя таким наблюдателем!
…Он-то думал, что судьба уже истощилась в наносимых ему ударах. А она приберегла самый сильный напоследок, на край жизни его. Эх, да дело не в том, что для него, В. В. Пеца, это сильный удар, не его этот удар свалил. Хотя должен бы и его… или еще свалит? Да и не в кончине Корнева самый удар-то… или в этом?… Путаница, смятение царили в голове.
Валерьян Вениаминович тоже не знал, что и как случилось с Корневым и системой ГиМ вчера в 46-м часу эпицентра, несколько часов спустя после их разговора. Одно он знал определенно: это было самоубийство. Та самая активная смерть. Сведение – пусть в виде катастрофы, аварии после роковой оплошности – счетов с жизнью отчаявшегося, разуверившегося в жизни человека. И первой реакцией Пеца на узнанное (ему сообщили тотчас на квартиру, он приехал в НИИ) было чувство досады на слишком уж скорого на слова и действия Александра Ивановича. Потом пришла горечь и чувство вины, что не смог ни убедить его, ни успокоить, ни хотя бы понять его состояние: отправил бы вниз без всяких разговоров.
Теперь, задним числом, Валерьян Вениаминович догадывался, что в той лавине беспорядочных идей и горьких фраз, в самом вызове и сарказме, с которыми Корнев преподносил свои выводы, таилась надежда, что он, Пец, разрушит их, – и он обретет покой. «…великие открытия, великие изобретения! А что есть их величие, как не размер дистанции между истиной и нашими представлениями!» – сколько звонкой мальчишеской обиды было в этом восклицании Александра Ивановича. Да и в других… смех этот врастяжечку и упрек: «А я-то верил в вас больше, чем в себя!» Пец зажмурился и некоторое время шагал, ничего не видя.
И он не смог, не сумел! Сам растерялся. Блокировался академическими сентенциями, сводил все к логической игре суждений. Поэтому и вышло, что они – всегда с полуслова, даже с обмена взглядами понимавшие друг друга – говорили будто на разных языках. Поэтому и выручил себя начальственным гневом в ответ на оскорбительный, с дрыганьем ног хохот, дисциплинарным распоряжением и уходом… бегством, собственно. Ведь действительно же глуповато он ляпнул – хоть и казался ему тогда этот довод убедительным – насчет культуры и знания, не по уровню корневских суждений, тому было над чем горько смеяться. Все имеет иной смысл, в том и штука-то, все! И сама жизнь, и разум – целиком и полностью.
«Постой… это я так себя сужу, потому что он умер. Погиб. А если бы нет – все представилось бы в ином свете? Что – все? В каком свете?… Вот в этом и надо разобраться. Здесь не смерть сама по себе, а довод в виде смерти. Довод крайней силы, и если Корнев прав, то ошибочно все остальное».
«Что весит мое огромное, но не прошедшее через сердце знание? Нуль!» – снова звучал в уме голос Корнева.
А прошло – и убило.
«У свинца свойство – тяжесть, у щелочей – едкость, а у нас – активность мысли. Слепая активность мысли…»
Активность, турбулентный избыток материи-действия в напористых потоках времени – он создает вихри, волны, взбивает пену вещества в кипенье струй. Валерьян Вениаминович вспомнил цитату из Бхагаватгиты, которую он привел Любарскому и Корневу в том памятном подъеме в MB: «Вначале существа не проявляются, они появляются в середине. И растворяются они на исходе…» Тогда он оборвал на этом, ибо дальше следовал не слишком уместный риторический вопрос: «Какая в этом печаль!» А почему, собственно, неуместный: в этом вопросе, в сущности, выражено соотношение между ничтожностью заметной нам турбулентной болтанки бытия и мощью несущего ее потока времени (по терминологии индусов – непроявленного). Хорошо вжился древний автор Гиты в образ Вселенского бога Шри-Бхагавана, просто замечательно: какая в этом печаль – что вы есть, людишки, что вас нет! Слышите, миллиарды верующих на все лады, исполняющих заповеди и обряды, приносящих жертвы – с целью снискать божью милость, урвать клок благодати: какая в этом печаль!.. В божественной Гите есть и другие высказывания в том же духе: «Тщетны надежды, тщетны дела неразумных, их знания тщетны!»
Но все-таки: надежды? дела? знания? Или под видом одного – другое?
А разве мало вести то чувство сопротивления, которое только крепло в нем от высказываний Корнева: не поддаваться! Пусть нет доводов и слов, но не поддаваться!.. Чувство это он теперь может выразить и словами: ты меня не обвела, природа. Я понял, я знаю – и это главнее того, что я понял и что знаю. Неужели и это чувство иллюзорно?
Но если так, то и тот ужас, что он ощутил, когда обнаружилось, что пленка показывает симметричное цивилизации… миг крушения реальности, который он не хотел бы снова пережить, – тоже иллюзия, эмоциональный пшик?
Валерьян Вениаминович шагал, углубившись в мысленный спор с Корневым – потому что не мог быть окончен этот спор его смертью! – приводил новые доводы. «Под видом одного другое… чтобы „открыть“ это, не обязательно исследовать Меняющуюся Вселенную, такого добра хватает в обычной жизни. Похоть под видом любви, карьеризм под видом служения обществу, тирания под видом демократии… мало ли! Вполне возможен и фальшивый прогресс, выражаемый в числах и графиках, при реальном осволочении, одичании людей, и „целесообразная“ цивилизационная суета, в реальности исполняющая непонятный нам космический закон. Но… есть же за этим что-то? За этим, над, вне – но есть, не может не быть, коль скоро мы осознаем. Бактерии не осознают, пчелы и муравьи, сотворяя свое, не сознают, а люди – осознают. Хоть и далеко не каждый. Но все-таки продвигаемся во Вселенную. Иначе – и в этой догадке ты прав – никто не знал бы, куда летит Земля в Солнечной системе, что в ней вокруг чего вращается. В том и отличие городов от роев и муравейников, что попадаются в них существа, которые знают… Школа жизни, закалка – в сущности, они у тебя были слабые. Не клевал тебя, Саша, жареный петух, не стреляло незаряженное ружье, не мытарила война, не обвиняли черт знает в чем, не предавали…»
«Ну-у, папа Пец, нуу-у… – будто услышал он голос Корнева, носовой и иронический, – это уж совсем по-стариковски: мы пахали, мы мешками кровь проливали!»
«По-стариковски – не значит неверно, Саша. Пройти смерть, плен и предательства, но не разувериться в людях – это немало. Ты – правда, от сверхсильной передряги – разуверился и ослаб».
«Сопли это все, Вэ-Вэ. Я – понял».
«А то, что ты мучился, постигая, – тоже сопли, самообман?»
«Конечно, Вэ-Вэ. Протоплазма не может не мучиться, не страдать, как не может и не наслаждаться, не смаковать „блага“. Так она устроена… Но, кстати, о вашем, стариков, опыте и вашей закалке: это ведь первые, еще, можно сказать, дотехногенные, проявления космического процесса смешения…»
«Что именно?»
«Мировые войны с участием десятков, если не сотен миллионов „разумных“ существ. Особенно вторая. И то, что предшествовало и сопутствовало ей – лагеря уничтожения с обеих сторон. Одни в них истребляли „врагов рейха“, решали „еврейский вопрос“, другие вразумляли таким же способом „врагов народа“, „изменников Родины“ – слова разные, сущность одинаковая. И политики-лидеры, посылая людей на смерть, произносили разные слова, будучи уверены, что они руководят и действуют, а не с ними все делается. А на самом деле реализовался затравочный процесс нагнетания взаимного страха: людей перед людьми, людей перед государством, государств перед государствами… Чувство деятельного страха. А после возникновения ядерного оружия можно говорить и о деятельном ужасе: перед ядерной войной, которой не будет».
«Не будет?»
«Ну конечно, Вэ-Вэ! Раз у рода человеческого такое солидное назначение, главенство в процессе смешения и развала планеты, кто же допустит его самоистребление в ядерной схватке? Попробуй потом выведи снова такую прелесть, чтобы в самый раз ума и ограниченности, трусости и отваги, похоти и заботы о потомстве, жажды приобретать, соперничества, страха потерять… Вселенная – фирма серьезная, веников не вяжет. Воспитание деятельного ужаса – именно для активации „газа тел“, то есть первично средств наступления и доставки, повышения электромагнитного излучения от средств связи и наблюдения, ускорения распада и деления атомных ядер в реакторах и так далее. Без боязни ядерной гибели „прогресс“ нынче совсем был бы не тот. Так что не слишком прав автор Гиты, не целиком „…тщетны дела неразумных, их знания тщетны“».
Пец опомнился. Не было с пора с Корневым, не с кем было теперь спорить. Это он сам, споря с собой, додумал и развил мысль, которая могла бы принадлежать Александру Ивановичу. «Плохо, – осудил себя директор. – Поддаюсь?…»
А процессия приближалась к широкому извиву реки, в который выдавался мысом обрыв, к месту, где отвал глины у свежевырытой могилы и возле дощатый помост, обитый красным с черным. Валерьян Вениаминович брел в сторонке, смотрел на все с сомнением и растерянностью. «Человек живет для знания» – этот тезис он исповедовал всю жизнь. Но… если даже Корнев, интеллектуально мощный, деятельный человек, не выдержал напора знаний, хлынувшего из Шара, из MB – и ведь объективных научных знаний! – каково же придется другим, послабее, когда и до них дойдет?
«Вот они идут – встревоженные, озадаченные фактом смерти: был человек – и нет. Действиями и чувствами участвуют в ритуале, который, если взглянуть строго, лжив и фальшив от начала до конца. Санитарная, собственно, операция. „Зарыть, чтобы не воняло“, – как написал о своем теле Лев Толстой в первом варианте завещания. „Отдадим последний долг“, „от нас безвременно ушел…“, „придите, и отдадим последнее целование“, прощание с А. И. Корневым – а что общего с настоящим Корневым у той запаянной в ящик червивой падали?!»
(В отличие от других, Валерьян Вениаминович знал, что находится в гробу, видел. Пока улеглась паника после вспышки, пока бойцы охраны вернулись к зоне, пока связывались с верхними уровнями, пытаясь узнать, что случилось, – а там никого не было по позднему времени; пока с многими предосторожностями и задержками поднялись на крышу, минул земной час. Шесть суток по времени крыши – где к тому же от накалившихся обломков и электропожаров аппаратуры было весьма тепло. Труп Корнева, исковерканный падением, с раздробленным черепом и костями, разорванными внутренностями – успел основательно разложиться. «Лопатами сгребали», – с некоторой виноватостью доложил Пецу комендант Петренко, указывая на содержимое гроба.)
«Идут – и всяк гонит от себя мысль, что и с ним может случиться такое. „Умирают другие, не я“, – тешит каждый себя иллюзией. „Тайна смерти“ – обратная сторона „тайны жизни“. Не понимаем ни то, ни другое (или боимся признать, что нет здесь ни тайны, ни смысла?), так хоть подменим „таинством погребения“, хороводом вокруг праха. И я к этой фальши руку приложил: „погиб при исполнении эксперимента“. Как же, все должно быть благопристойно…»
А процессия – юркая пыльная змейка при взгляде через НПВ – теперь сворачивалась в кольцо в нужном месте, втягивая волочащийся по дороге хвост. Снимали с машины гроб, возносили на помост. Оркестр после паузы заиграл марш из си-минорной сонаты Шопена – марш, который второе столетие играют на всех похоронах. Сдержанно-угрюмое начало его далеко разнеслось над притихшей степью. Валерьян Вениаминович (он стоял в тени дубков, смотрел издали, сняв очки), который не хотел и не мог позволить себе раскиснуть, добыл из памяти песенку; ее распевали на этот мотив в детстве, ни во что и ни в смерть не верящими мальчишками:
Умер наш дядя –
как жаль, что нет его!
Он нам в наследство
не оставил ничего…
«Именно: он нам в наследство не оставил ничего. Даже хуже, чем ничего – отрицание всего. Слышите, вы: нет ничего, ничто не сотворено, все только кажется нам. Вы скорбите – но нет скорби! Нет ни радости, ни отваги, ни страха, ни отчаяния, ни желаний, ни жизни, ни смерти – все это только ложное отношение живой плоти к себе самой, чувственные фантомы, с помощью которых натура делает с нами что захочет. Для усиления скорби оркестр наигрывает похоронный марш – но ускорение времени легко превратит его в твист!»
А тетя хохотала,
когда она узнала,
что дядя нам в наследство
не оставил ничего, –
драматически наяривали под Шопена трубы на холме.
«Хохочи, тетя! Он и сам посмеялся бы над этой церемонией, Александр Иваныч-то, над показушным самообманом. После покорения Меняющейся Вселенной, после наблюдения жизней многих миров, понимания их глубинных законов – удостоиться высокой чести погребения по первому разряду с музыкой и речами! Хохочи, тетя! Там, наверху, в эти минуты возникают и уничтожаются Галактики, звезды, планеты с мириадами внешне разных, но одинаковых в своем заблуждении разумных существ, которым кажется, что микроскопические, микробные драмы их жизни, их горе и радости, их дела, победы и поражения – единственно важны, а прочий мир лишь фон…»
А тетя ха-хххаа-та-ала…
«А тетя хах-хата-аала!..» – издевательски отдавалось в мозгу.
Струилась по степи и над рекой скорбь – и не было скорби: нечто простое, от стихий. Соединяло толпу уважительное любопытство к тайне смерти – и не было ни уважения, ни любопытства, ни тайны. Высокими голосами пели трубы, глухо и грустно рычали басы, подвывали валторны, пробуждая печаль жизни, – и не было ни печали, ни жизни: пустое шевеление субстанции.
…И только когда музыка шопеновского марша, оторвавшись от пошлого напевчика, взметнулась в синее жаркое небо воплем неизбывной тоски и страдания – у Валерьяна Вениаминовича сдавило горло, сам по себе затрясся подбородок. Он, ничего не видя, отвернулся, шагнул, уткнулся лбом во что-то с шершавой корой; плечи его и спина заходили ходуном от долго сдерживаемых рыданий.
Была скорбь, была. Была боль: жизнь расставалась с жизнью. И было горе – чернее черного. Плакал старик, нашедший сына – и потерявший его.
«Гордый мальчик! Он не мог смириться, не мог простить себе, что так запутался, что не был хозяином жизни, а только казался. Он думал, что ум и труд делают его всесильным, – и не пожелал смириться с унижением… мой гордый страстный мальчик!..»
………………………………………………………………
Кто-то тронул его за плечо. Валерьян Вениаминович вытер ладонью лицо, обернулся: Ястребов.
– Валерьян Вениами… – сказал тот. – А я гляжу с дороги: вы или не вы?
На проселке стояла малиновая «Волга». За рулем ее сидел парень, похожий на Германа Ивановича, рыжий, с маленькими глазами, скуластый. Сам же механик опирался на палку, был сед, брюзгл и толст.
– Смотрите, какая история получилась с Александром-то Иванычем, а? – продолжал он. – Выходит, это он вчера под вечер так красиво там вспыхнул, ай-ай… Мог оказаться и не один. Не пережил нас, стариков, надо же!.. А я вот, – он показал палку, – правая нога совсем забарахлила, отниматься вроде надумала, зараза. Сын в машине катает, все равно как вас шофер, а?… Догоняли энтих, – он указал в сторону толпы, – глянул сюда: вроде вы…
Он говорил и говорил, понимая состояние Пеца и давая ему время прийти в себя.
– Батя, так мы едем? – баском спросил из машины сын.
– Ты катись, куда хошь, а мы с Валерьяном Вениаминовичем здесь в тенечке перебудем – верно, Валерьян Вениами? Чего мы туда потащимся, Александра Иваныча все равно не поднимем. Речи говорить? Так говори – помрешь, и не говори – помрешь, верно, Валерьян Вениами? – Сын тем временем завел машину, стал разворачивать. – Ты погоди, погребец нам оставь!
Тот вышел, открыл багажник, принес деревянный не то сундучок, не то чемоданчик на блестящих винтах, произнес ворчливо:
– Все бы тебе погребец – а потом хвораешь.
– Иди, иди! Невежа, не поздоровался даже. Не ты меня поишь, не ты лечишь, не в своей машине возишь. Давай отсюдова! – И механик замахнулся на отпрыска палкой – не всерьез, а так, побахвалиться, что отец и хозяин.
Сын укатил в сторону города.
– Мы сейчас с вами здесь преотлично устроимся, Валерьян Вениами, помянем Сашу, – приговаривал Ястребов, раскладывая «погребец». Из того получились два легких прочных стульчика, столик, на который выставились пластмассовые стаканчики, начатая бутылка коньяку, хлеб, помидоры, сыр, сухая колбаса… Даже удивительно стало: как много вмещалось в столь малом объеме!
«Сам, наверно, сделал?» – подумал, но не спросил Пец: он не был уверен в своем голосе.
– Видите, какое устройство сочинил. Руки скучают… – Механик разлил коньяк, придвинул Пецу стопку и закуску. – Барином живу, фу-ты, ну-ты!.. Ну, вечная ему память от всех, а я так Александра Иваныча и в малом не забуду!
Выпили. Пец смотрел: щетина на щеках механика проступала не рыжая, а совсем седая; толстое лицо в склеротических жилках и складках дрябло обвисало. Тот перехватил взгляд:
– Смотрите, какой я стал? Так ведь и вы, Валерьян Вениами, не обижайтесь, не краше. Я лично не в претензии. Правда, со знакомыми как-то неохота встречаться: удивляются, охают, расспрашивают, даже жалеют – будто я инвалид какой! Разве им объяснишь, что жалеть-то меня стоило бы без этого десятка лет, прожитого за год. Пустая без этого получилась бы у меня жизнь. Я и сам это только теперь понял, Валерьян Вениами, честно. Раньше я как считал? Хорошая жизнь – это достаток, дом, здоровье свое и семейных, садик, одеться получше, вещи всякие… Ну не без того, чтобы и погулять в компании, и бабу на стороне поиметь – не шлюху, конечно, но лучше, если без хлопот, без осложнений, не слишком всерьез. А работа – только средство, чтобы укрепиться в этой хорошей жизни. Даже не она сама по себе – заработок… – Под разговор Герман Иванович снова наполнил стопку. – Так и наверху вкалывал, учитывал, какой наряд выгодней, где премия светит. И вот только лишившись, – он грустно взглянул в сторону Шара, – понял, дурень старый, что самый-то красивый, интересный кусок жизни прошел у меня там, наверху. Ведь какие мы дела творили с вами и Александром Ивановичем, угораздило его, земля ему пухом, берите. Валерьян Вениаминович!
«Слышишь, Саша, слышишь? – подумал Пец, опрокидывая в рот вторую стопку. – Это ведь уже какой-то ответ…»
А Ястребов смотрел на него просительно, в хрипловатом голосе чувствовалась слеза:
– Вы возьмите меня снова наверх, Валерьян Вениаминыч, а? Я еще сгожусь, сумею. Там у вас сейчас большая работа будет.
Глава 27. «И ты – одно с тем!»
«Родился – нажми кнопку»
И надо было жить и работать дальше. Не ради счастья-успеха-признания, а – к тому приставлен.
На проходной комендант Петренко вручил ему акт осмотра сетей (с очень красноречивыми снимками), получил от директора визы на всех заявках и приказ развертывать работу, не теряя ни минуты. Упрочение экранных сетей требовалось неотложно: надвигалась осень, пора ненастья.
Да и все другие дела были неотложны. Вчерашняя авария и сегодняшние похороны многое нарушили в башне; начальники отделов, лабораторий, служб сопровождали директора, пока он поднимался к себе, а затем приходили, звонили, связывались по телеинвертеру – каждый со своими вопросами. Все сетовали на постигшую утрату, многие попутно с большей или меньшей осторожностью выясняли кандидатуру нового главного инженера, а поняв, что ее нет, склоняли к определенному лицу, подчеркивали его нужные качества. Были названы Мендельзон и Любарский, Люся Малюта, Васюк-Басистов, Буров, Бугаев и даже референт (впрочем, ныне зам по оргвопросам) Синица. Валерьян Вениаминович выслушивал, вникал, отмалчивался, разрешал, запрещал, откладывал… а в горле еще давил нерассосавшийся комок, в голове пошумливало от выпитого с Ястребовым.
Мысли все соскакивали с проторенной колеи. Вспоминался разговор с Корневым и особенно, как он вставил ему фитиль, показав «космонавтику навыворот» – аккрецию, падение метеоров.
…Век назад автомобили были не меньшим чудом, чем сейчас космические ракеты. И легко можно представить сотни миллионов ракет: грузовых, пассажирских, такси, личных и даже номенклатурных (в черном лаке и со спецсигналами), – наполнивших околоземное пространство. Главное – всем будет позарез надо: потому что у соседа аж две, потому что детям космос полезен для здоровья, чтобы провести отпуск на Марсе… да о чем говорить! Разве мыслима нормальная жизнь без своей ракеты – или хотя бы папиной? Таким и девушки не станут отдаваться.
…Давно ли люди – такие же, как нынешние, – жили без кино, телевидения, дисков, видеолент – и не чухались. А отними у них все это сейчас, прерви поток искусственной занимательности, отвлекающей их чувства, – ведь страшный суд начнется, массовая психопатия, содом, пьянство, преступность! Человеческие чувства как фактор ноосферы. Психика, которая главнее физики. Или – психика как часть Вселенской Физики?…
И сидел напротив нестроевого возраста полковник-инженер Волков, главвоенпред божьей милостию, доказывал немногословно, но весомо, что происшедшее вчера со всей очевидностью обнажило чрезвычайно серьезный характер развития исследований наверху, а посему надо, во-первых, зарежимить их по крайней мере под гриф «Совсекретно», а во-вторых, подключить специалистов представляемого им ведомства. Ведь не говоря о вышеупомянутом – сам способ полевого управления неоднородностью пространства, поскольку увеличение ее ведет к разрушению любых материалов, представляет собой оружие. Было бы легкомыслием закрывать на это глаза.
– Мы прикинули: страшное оружие может получиться, Валерьян Вениаминович. Пространственные бомбы. Выделенные из Шара объемы с микроквантами. Электрическими полями, чего проще. То, что случилось с Таращанском, возможно для любого города Земли.
Пец хмуро рассматривал кряжистого полковника, ершик седых волос на красивой голове, следил за четкой командирской жестикуляцией. «Вот только вас там еще не хватало».
– Минутку, – поднял он ладонь. – Вы сказали: выделить объемы с микроквантами. И вы знаете – как?
– Н-ну… – Военпред поднял и опустил широкие брови. – Это вопрос технический.
– Иными словами, ваше «чего проще» и преувеличенные опасения – с потолка, – жестко заключил директор. – Технические трудности, знаете, похоронили не одну тысячу эффектных идей. В том числе и о сверхоружии. Впрочем, хорошо, что сказали, изучим и эту возможность. Благодарю за предложение сотрудничества. Когда потребуется, пригласим ваших коллег для обсуждения. Все.
Волков побагровел по самую шею в тугом темно-зеленом воротнике. Он не привык, чтобы с ним так разговаривали. Он больше привык сам так разговаривать с другими.
– Извините, товарищ Пец, – сказал он, – но я и до ваших слов понимал, что суюсь не в свое дело. Понимаю и то, что этот способ может стать оружием не завтра и не послезавтра. Но он может им стать! И очень скверным, массового уничтожения. Все мы за мир, я не меньше вашего – но ситуация требует принятия ответственных мер. Изучение изучением, но в качестве первой меры настаиваю на засекречивании. – Полковник поднял на Пеца светлые глаза в морщинистых веках; взгляд их был тверд. – Если не поддерживаете, направлю докладную сам.
«Ох, черт, как со мной разговаривают!» Пец четверть минуты боролся с желанием выставить военпреда за дверь. Но миролюбие превозмогло.
– Как вам известно, способ полевого управления НПВ разработан покойным Корневым и мною. Право решать, засекречивать свою работу или нет и в каком направлении ее развивать, принадлежит в первую очередь авторам, а не…
Но разгорячившийся полковник перебил его:
– Извините, но в делах такого масштаба вопросы научной этики отступают на второй план. Когда речь о жизнях миллионов – не до миндальничанья!
– Вопросы этики никогда не отступают на второй план! – гаркнул Пец, хлопнул по столу ладонью; он тоже раскраснелся. – Не должны отступать! Их оттесняют, это совсем другое. Поэтому и живем в страхе и неуверенности, что различные… гм! – политические дубы и недоумки исключают этику из отношений между людьми и народами, заменяют ее силой, деньгами, властью, подлостью. Не выберемся так из дерьма. Миндальничанье!.. Словом, так: вы мне доложили – я вас выслушал. Вы знаете далеко не все, гораздо меньше, чем нужно, чтобы добиваться правильных решений. Будем изучать вопрос. А ежели вздумаете действовать наобум и в обход, то – поскольку у нас с вами простой взгляд на этику – обещаю, что ваша карьера на этом закончится. Располагаю соответствующими возможностями. Все, идите. – Военпред продолжал сидеть, шевельнул губами с намерением возразить, но директор повторил с нажимом: – Идите!
Тот поднялся и, повернувшись не по-военному, вышел.
«Оружие. Засекречивание. Страх, доводящий народы и государства до нервных судорог. Подозрительность… Нет, именно в делах такого масштаба нельзя допустить, чтобы животные чувства возобладали – на уровне народов! – над человеческими. – В отличие от военпреда, Пец представлял как. В принципе. – А может, и не в принципе? – Он вспомнил увиденное вчера в экспериментальной мастерской: листы стекла и пластмасс, бетонные плиты с дырами – крупными и малыми, ровными и рваными. – Может, это оно и есть?…»
Четыре листка бумаги с числами, символами и разлинованными в мелкую клетку графиками выскользнули из плоского зева пневмопочты по левую руку от кресла, веером легли на полированную поверхность стола. Пец взял крайний, прочел: «Экстраполяционный прогноз блужданий Метапульсаций на 16–20 сентября». Это было решение задачи, которую он дал позавчера Иерихонскому; выполнено с задержкой на несколько часов – по понятной, впрочем, причине. Ну-ка?… Валерьян Вениаминович, минуя расчеты, взял листы с графиками. Проекция блужданий на плоскость «север – вертикаль – юг»… проекция на плоскость «запад – вертикаль – восток»… на горизонтальную – при крайних точках указаны даты и время. Так-так… ага, вот самое крайнее смещение, самое-самое, отмеченное на всех проекциях. Когда его ждать?
Пец всмотрелся в цифры против голубого кружка на ломаной кривой – и сбилось с ритма сердце, кровь снова прилила к голове: «16.IX в 17.10–17.15». Сегодня. Подавив паническое желание поглядеть на часы, он с минуту изучал графики и расчеты, надеясь, что ошибся, увидел не то. Нет, все было то. С расчетной погрешностью ±4 минуты.
Валерьян Вениаминович взглянул на табло, времен над дверью кабинета: эпицентровых 28.20, земных 14.10. Мысли залихорадило, рефлексы администратора толкали к немедленному принятию мер, рука сама потянулась к пульту телеинвертера. «Спокойно, спокойно, – смирил себя директор. – Что будет-то? Может, ничего? Или, напротив, все?… Дать команду Петренко ускорить… так ведь только что дал. Спокойно. Не надо свистать всех наверх – лучше самому подняться наверх. Прикинуть, обдумать не спеша».
Он взял листки, отчет о повреждениях сети и, пройдя пустую приемную, направился к лифту. «Эк заштормило: то одно, то другое, то третье! Растерялся, папа Пец? Тут растеряешься…» Выйдя из лифта на предпоследнем уровне, он успокоился: теперь от необходимости решать и действовать его отделяли не часы, а – если пожелает – многие дни. Думать, прикидывать так и эдак можно обстоятельно, без натуги. А думать есть о чем. Надвигалось – Валерьян Вениаминович это чувствовал – такое, что потребует напряжения всех душевных и умственных сил. Именно надвигалось, а не было позади. «Теперь мне не отвертеться», – подумал он, отпирая дверь своей комнаты в профилактории, и, осознав эту мысль-чувство, замер на пороге.
– От Чего? – спросил сам себя. И сам ответил: – От ясности. От ясного, однозначного отношения к НПВ, Шару, Меняющейся Вселенной, новому знанию. Ко всему, что было, есть и еще может быть здесь… Выходит, я уворачивался?
Похоже, что так. Проблемы возникли не сейчас, они накапливались, и он думал над ними, вернее, помнил, что надо думать. Пытался не раз и не два собраться как следует с мыслями, все сопоставить, оценить… огорчался, когда отвлекали текущие дела (а они постоянно отвлекали), обещал себе: вот разделаюсь с этими, тогда все побоку и возьмусь!.. Ну, вот еще отодвину в сторону эту проблему, которая загораживает обзор, и тогда…
А сейчас, стоя в дверях, Пец понял, что это он во внешних слоях психики огорчался, что текучка заедает, – ваньку перед собой валял. В глубине души он был благодарен текучке, что она заедает, с облегчением погружался во все новые дела, отвлекающие от трудных мыслей и долженствующих последовать за ними решений. Видно, чуял, что логикой, знаниями, даже талантом физика – всем, чем он был горазд, – эту проблему ему не взять; думай, не думай… Вот и доотвлекался до того, что проблема стала настолько неотвлеченной, жизненной, злой, что просто бьет наотмашь. Одного уже свалила. И он не готов.
Поэтому, когда Корнев выкладывал все и возникало беспомощное детское желание: забиться в угол, прикрыться ладошками от истин – не надо! А затем и хуже: щенком себе показался. «Прикрывался текучкой, как ладошкой. Да только хватит, не ребенок и не щенок».
Воздух в комнате был сырой и затхлый. Включив свет, Валерьян Вениаминович увидел, что на потолке, захватывая и стену, распространилось ржавое пятно, штукатурка там осыпалась. Люстру покрывала серая от пыли паутина, линолеум на полу покоробился, завернулся по краям полос. «Напрасно крыл меня этот из стройминистерства, – подумал директор. – Все-таки ускоренное время свое действие оказывает. Но обитать здесь нельзя. Надо прислать ремонтников».
Он запер комнату, двинулся на следующий этаж, в лабораторию MB. «Кстати, обсужу новость с ними».
В лаборатории в это время трудились четверо: Любарский, Толюня. Буров и Миша Панкратов. Гибель Корнева для всех их была большим ударом. Но – если без соплей – разрушение системы ГиМ, сопутствовавшее этому, ударом еще большим. Чувства их можно сравнить – приблизительно, на популярном уровне – с переживаниями водителя, у которого в пустынной местности сломалась автомашина: вот только что он, разумный и могучий гомо-самец, мчал со стокилометровой скоростью, ему было рукой подать до нескольких областных центров, множества районных городков и окрестных деревень, было наплевать с высоты своего сиденья на ночь и дождь. И вдруг выясняется, что это не он мчался, а машина, что это ей досягаемы областные и прочие города с гостиницами, – а ему, комочку плоти, дай бог добрести до ближайшего хуторка, чьи огни на горизонте, и при этом не заблудиться и не простыть.
Чувства обобранности и обездоленности у сотрудников лаборатории, пожалуй, были еще сильнее. Они привыкли, поднявшись на аэростатах, поворотами ручек устранять мегапарсеки, отделяющие их от Галактик и звезд; привыкли в комфортных режимах просматривать жизни почти вечных миров, «листать» планеты, звездопланетные системы, вселенные в поисках интересных объектов и событий… настолько привыкли, что поручили это автомату. Все это стало для них нормальным видением мира, нормальной жизнью во Вселенной. И сейчас они почувствовали себя глухими и слепыми ничтожествами. Любарский, чтобы хоть как-то скомпенсировать эти чувства, при помощи Панкратова в кинозале просматривал и сортировал видеозаписи объектов MB, отделяя то, над чем еще следовало помудрить. Васюк и Виктор Федорович, забыв прежнюю взаимную неприязнь, в соседней комнате обсуждали, как восстановить систему ГиМ.
Все они, кроме Миши, составляли комиссию по расследованию причин вчерашней катастрофы, формальным председателем которой был Пец. Стало быть, работали здесь с утра, восьмые сутки по здешнему времени; срок достаточный, чтобы разобраться, составить заключение и перейти к иным делам. Разумеется, в такой ситуации они и думать не могли: потратить несколько земных часов на участие в похоронах главного инженера.
Появление Пеца в комнате Васюка не вызвало у инженеров заметных чувств. Анатолий Андреевич только кивнул ему издали – может быть, несколько глубже и замедленнее, чем обычно – и снова уперся руками в края кульмана, нахмурил лоб, устремил глаза на эскизы. Буров подошел, поздоровался и после немногословного мужского выражения чувства скорби сообщил, что заключение они как раз отправили вниз, на перепечатку. В основном, ничего нового сверх выводов, к которым они вместе с Валерьяном Вениаминовичем пришли еще утром, в нем не содержится. Но… но! – некоторые повреждения в системе никак нельзя объяснить ни аварийным пробоем, ни падением кабины на крышу: – во-первых, оплавленное оргстекло купола, во-вторых, снятые – обычным способом, путем отвинчивания винтов и отщелкиванием затворов – задние панели корпуса автомат-персептрона, и в-третьих, самое серьезное: из схемы автомата удалены предохранительные реле и блокирующие микросхемы – одни выломаны, другие вынуты из гнезд. Чего-то такое там Александр Иванович делал… В заключение они эти факты не внесли, будучи уверены, что Валерьян Вениаминович так решил бы и сам: Корнева это из гроба не поднимет, а малокомпетентным официальным лицам даст повод для придирок, кои ничем не помогут – и даже напротив. Пец задумчиво кивнул. Что же до восстановления системы ГиМ, сразу перешел на другую тему Буров, то – с учетом опыта эксплуатации, всех последних усовершенствований – легче и дешевле сделать ее заново, чем ремонтировать. Там ведь нагромождали идею на идею, а теперь пойдет в дело только самое проверенное; так гораздо проще и быстрее. У Виктора Федоровича едва ли не вышло, что оно и к лучшему – выход из строя старой несовершенной системы. Прямо он это не сказал, но в интонациях что-то проскользнуло.
Ничего не ответив на его вопросительный взгляд, Пец вошел в просмотровый зал. Увидев его, Варфоломей Дормидонтович остановил проектор (на экране замер кадр с оранжевой звездой, окутанной плоским, слабо светящимся шлейфом), подошел, душевно пожал руку:
– Его всем нам будет не хватать, Валерьян Вениаминович. И другого такого мы не сыщем… – Вздохнул, помолчал и заговорил деловым голосом: – Что же до состояния работ, то… мне лично оно напоминает состояние Европы после второй мировой войны: масса разрушений – но тем самым и масса возможностей для реализации новых идей, новых архитектурных проектов, которые иначе бы остались на бумаге. Витя вам говорил о своих замыслах?
– Нет, – буркнул Пец.
– Ничего, еще расскажет… А вот, Валерьян Вениаминович, не угодно ли полюбоваться, – Любарский указал на экран. – Думаете, это планетообразующая звезда? Как не так, это планета, выбрасывающая из себя вещество! Только снята при сильно ускоренном времени, поэтому ее тепловое излучение выглядит светом. Понимаете, выходит, что между планетами и звездами в этом отношении нет принципиальной разницы! Не хотите ли посмотреть дальше?
– Не сейчас, – качнул головой директор. (И этот отрешен, наполнен Меняющейся Вселенной; и ему не поворачивается язык сообщить о надвигающейся оттуда космической буре. Да и время еще терпит). «Энтузиасты науки, куда к черту, приносящие себя в жертву Познанию Вселенной! Чем вы лучше военпреда Волкова, готового распяться в интересах обороны? Ограниченность, ограниченность – даже когда она прикидывается широтой и жертвенностью… Не лучше ли ничего не приносить в жертву: ни вселенскую отрешенность земной суете – ни ее вселенскому образу мыслей? Уметь охватить рассудком и чувствами все – от Вечной Бесконечности, в которой обитаем, до мелких забот о телесной жизни… И без натуги, главное, охватывать все в действиях и переживаниях. Это – легко сказать! Кто сумеет? Корнев не смог. Эти? Они, похоже, уже по ту сторону, что и Корнев, хоть и на иной лад. Я? Только в мыслях, а в делах, в жизни не лучше других. Выходит, не по силам это людям? Наш удел быть игрушками стихий и ни черта ни понимать? Или, что не лучше, драматизировать развенчание иллюзий, открытие истин – вплоть до самоубийства?…»
Взгляд Пеца упал на взъерошенного Мишу, который выходил и вернулся сейчас с кипой кассет. «У этого хоть была своя причина не участвовать в похоронах…» Директор подозвал его, извинился, что не помнит имени-отчества.
– Михаил Аркадьевич Панкратов, – сухо представился тот.
– Не родственник академика Панкратова?
– Нет. И самоубийцы Шиммеля тоже.
Малый дерзил, чтобы не потерять лицо: обжегся на Корневе. Самоубийца Шиммель – это из Ремарка? К таким выпадам Пец привык – наравне с подобострастием. «Все-таки книги читает, молодец». Не познакомит ли его Михаил Аркадьевич со своей установкой? Познакомить с действием установки, ответил тот, сейчас невозможно, поскольку она паразитировала на системе ГиМ, которая разрушена. Можно только рассказать идею, показать, что получается.
– Пожалуйста.
Они перешли в комнату мастерской, где стояла установка. Основное – это конденсаторы НПВ, объяснил инженер, достав из стола металлические цилиндрики с округлым керамическим дном и игольчатым электродом внутри. Их помещали вблизи нижней границы «полевой трубы» системы ГиМ; когда ее поле концентрировало крутую неоднородность, то и между электродами в цилиндре получалась такая же: по краям кванты в тысячи раз крупнее, чем вблизи иглы. Для сохранения этого после снятия поля ГиМ достаточно было удержать такую же напряженность внутри цилиндрика, для чего хватает батарейки. Далее конденсатор, в котором оказывается физический объем порядка многих кубометров, можно вместе с батарейкой перенести куда угодно. Если потом убавлять напряжение, то микропространство как бы выходит вовне, в обычное, выпирает крутым градиентом неоднородности. А тот может разрушать любые непроводники. Направление и угол градиента регулируются вот этими и этими электродами установки… Затем Миша показал образцы с дырами, которые Пец видел вчера.
Валерьян Вениаминович слушал, смотрел, кивал, все давно поняв. Он снова был – который раз за последние дни – потрясен до панического смешения мыслей.
– А что произошло бы, если б от вашего заряженного неоднородностью «конденсатора» отсоединился провод батарейки?
– А с чего бы ему отсоединиться? – опасливо покосился на него инженер. – Клеммы под винты, схема без соплей.
– А все-таки? Выскользнула клемма, оборвался провод при переноске – мало ли что.
– Ну… разрушение предметов вокруг. Только это маловероятно. Он и сейчас не понимал, что изобрел ту самую «пространственную бомбу», этот молодой, да ранний Миша, не состоящий в родстве с академиком и самоубийцами. Лишь почуял возможный нагоняй за рискованные опыты. Он и не думал ни о какой бомбе: способ конденсации НПВ, накопление больших физических пространств в малых геометрических объемах – интереснятина! Да и сам Пец, не наведи его сегодня бдительный военпред на эту тему, не в первую и не во вторую, а разве что в десятую какую-нибудь очередь задумался бы о разрушительных свойствах таких НПВ-конденсаторов. Ведь здесь столько применений: не только стены дырявить, но и туннели сквозь горы… автобус в карман поместить можно… да что говорить! И в то же время: НПВ-бомба. При надлежащем заряде любой город в пыль обратит. Все верно.
Он поставил инженеру «недурственно», посоветовал провести теоретические расчеты, не тянуть с заявкой и статьей – и отпустил с миром. А сам поднялся на крышу.
Здесь было прибрано, почти ничего не осталось от хаоса обломков, который он видел утром. Кабина и электроды, падая, снесли ограду, лебедку и западную часть генераторной галереи. На краю площадки в той стороне теперь торчала только лампочка на шесте, тускло освещала ближнюю часть крыши. Непривычной была пустота и первозданная темнота вокруг и вверху: не тянутся к ядру освещенные прожекторами канаты и кабели, не белеют в выси электроды и колбаски аэростатов… От кабины осталось лишь пилотское кресло, с которого так удобно было наблюдать делающееся в MB; его вырезали автогеном вместе с частью шасси, поставили в середине крыши.
Первые минуты Валерьян Вениаминович ходил по площадке, как по кабинету, ничего не замечая: приводил мысли в порядок. Вся история с изобретением Панкратова настолько быстро и слитно прошла перед его глазами, что он в самом деле почувствовал себя наблюдающим – наверху, в кабине ГиМ – слитный интеллектуально-эмоционально-вещественный процесс на какой-то планете. В этом процессе несущественно было наличие определенного специалиста – с фамилией, внешностью, беременной женой, обидой на главного инженера, как несущественно было конкретное воплощение оборонных опасений в полковнике-инженере Волкове, а административного начала в директоре по фамилии Пец. Все могло быть не так – и не только в деталях, а вообще у завросапиенсов или мыслящих крабов. Главным было утверждение себя – новой мыслью, ревностным исполнением служебного долга, т. п.; а еще более главным – что не могла не реализоваться созревшая идея-возможность: сначала в изобретение, а затем, влекомая жаждой выгод и опасениями утрат, и в различные преобразующие мир действия. «И ведь в сторону рыхления опять-таки преобразующие, рыхления и образования пустот – мирные или военные применения, все равно. Действительно заложено это в нас, выходит?»
Ладно. Валерьян Вениаминович вспомнил, что поднялся сюда не для отвлеченных размышлений. Сел в пилотское кресло, разложил на коленях графики Иерихонского, приготовился работать. В ядре Шара тускнело фиолетовое зарево «мерцаний».
«Итак, эта заблудившаяся Метапульсация в 17.10–17.15 выпятится в барьер на северо-западе. Вон там. Может сместить и нижние слои Шара – а этого допустить нельзя, в них башня. Хрупнет она, как сухая палка, несмотря на стометровую толщину и три слоя – для НПВ все равно: что бетон, что картон. Стало быть, в момент этих родовых схваток материи надо бы перетянуть сеть в противоположную сторону, на юго-восток. Или заранее?… Нет, это нельзя, сами башню сломаем. А в каком состоянии сеть в месте выпячивания?» Справился по снимкам: с дырами. «Значит, первую заплату туда. А выдержат ли канаты, они и так натянуты струнами?… Нет, держать и не пущать – это не то. Не лучше ли другой вариант, гибкий – сыграть с Метапульсацией в поддавки? Перед ее выпячиванием осторожно поднять сети и Шар над башней аэростатами. Метров на пятьсот… на высоту башни то есть. Пусть Шар побесится в высоте. А потом опустить. Ох, нет, это сложно: надо дополнительные аэростаты, чтобы поднимать ровно, не свалить башню, надо одну сеть перевести под него… а то ведь выскочит заволновавшийся Шарик и тю-тю. Не управимся в три нулевых часа».
«Постой… – Он всмотрелся в графики: ломаные кривые в опасном месте подходили к краю не одним выбросом, целой серией. – Плохо дело. Тут с одной Метапульсацией не придумаешь, как управиться, а с каскадом их… Ведь это космические вздохи-всплески: чуть слабее дунет – ничего не произойдет, чуть сильнее – гнилыми нитками лопнут канаты, рассыплется башня. И Шар тю-тю… А расчет Иерихонского весьма приблизителен».
…И снова лик Вечной Бесконечности посветил на крышу, на сидевшего там человека сизо-голубым овалом Вселенского шторма с яркими бело-синими вкраплениями. Валерьян Вениаминович откинул голову к спинке кресла, поглядел, смежил глаза, улыбнулся устало и грустно. Ему не надо было смотреть – помнил:
– Первоначальный туман разделяется на рябь вытянутых всплесков-струй; в них завиваются вихревыми светящимися кляксами с рваными краями протогалактические воронки;
– от усиливающегося незримого напора времени-действия ядро вихря бурлит протозвездами; затем и они разделяются на ядро-звезду и рукава протопланетного газа;
– кадр-год, кадр-год – и рукава стягиваются, сгущаются в пульсирующие лохматые горячие тела; они стынут-тускнеют-уплотняются, высасывают из окрестного пространства первичный туман и рои метеоров; на немногих планетах отделяется твердь от вод, воды от атмосферы, формируются материки и острова…
…и все это Процесс Разделения.
Затем перевал через максимум напора струй и – под горку – Процесс Смешения. Красивое и яркое возвращение в Ничто.
«Боже мой, – думал Пец, – сейчас там возникают мириады существ, любящих более всего свою жизнь и оценивающих все с этой позиции. В миллионах точек пустоты теплится и разгорается разум – охватывает мыслью больше пространства, чем можно увидеть, больше времен и событий, чем можно прожить, больше возможностей, чем удастся реализовать. Что это, зачем? Возникают и рушатся цивилизации, миры, созвездия меняют свой вид… А я, туземный вождь мелкой шараги на третьеразрядной планетке, сижу и рассматриваю все с ничтожнейшей точки зрения: как бы от этих процессов не лопнула сеть и канаты».
Валерьян Вениаминович вдруг понял, что ему стыдно; даже погорячели щеки. Свечение Метапульсации накалилось и стало сникать.
«Почему стыдно-то? От двойственности? Раздираюсь между великим и смешным, как корова на льду… Да нет же, все не так! От одного только представления обилия миров – мерцающих точек в MB, эпох, цивилизаций существ, которые снуют-живут-плодятся-радуются-ужасаются-находят-теряют-познают-забывают и так далее… уже ясно, что не может быть это ничем иным, кроме как заблуждением. Мы – разумные подробности неразумных процессов, Корнев прав. Под видом одного – другое. Но тогда – мои заботы и действия тоже заблуждение? Какое же я вынашиваю „другое“ под видом „одного“? А простое, почтенный Вэ-Вэ: сохранить от разрушений вверенную тебе шарагу – откуда может хлынуть поток новых знаний, который взрыхлит, завьюжит и, в конечном счете, разрушит мир. Поняв первичную суть стремлений, ты все равно следуешь иллюзорнейшему из них: чтоб было хорошо. Счастье, порядочек и лафа. Заблудшим простительно, знающему стыдно».
Он сложил бумаги, поднялся, спустился в коридор – и направился прямо к лифту, не зайдя в лабораторию MB, не сообщив ее деятелям ничего. «Успею».
В приемной по-прежнему было пусто, только дверь корневского кабинета приоткрыта; оттуда доносились голоса. Директор узнал тенорок референта (он все так именовал по старой привычке своего зама Валю, хотел проследовать дальше, но услышал слова: «Пец будет против» – и задержался у тамбура. Интересно стало, против чего это он будет против.
– Да почему против? – басовито возразил другой голос. (Иерихонский, узнал директор). – Ты в курсе всех дел и будешь вполне на месте, какого рожна ему надо!
«Действительно», – подумал Пец.
– А вот будет – и все, я точно чую, – снова мелодично отозвался референт. – Вроде и конфликтовали с ним, и все делаю… а не по душе я ему, и все.
«Разве? – мысленно усомнился директор. – А вообще говоря…»
– Ну, Валя, по душе, не по душе – это, знаешь, из области тонкой химической психологии. Так кадровая политика не делается. Я считаю, что у тебя все шансы. Ты Корнева чаще других – особенно последнее время – заменял? Заменял. Справлялся? Вполне. Без тебя и Хрыч зашился бы, как миленький… Имеешь ученую степень, стаж, труды, партийность. Нет, я уверен, что место главного за тобой, только не теряйся. А на Хрыча, если станет ерепениться, и нажать можно. Слишком уж мы на него и Сашеньку молились;
Да и не станет он… ну, поершится немного, а потом махнет рукой. Он же не от мира сего.
«Хрыч – это я, – понял Валерьян Вениаминыч. – Вэ-Вэ, папа Пец, Хрыч… У меня кличек не меньше, чем у коммунальной дворняжки!»
– Ты потише, – приглушил голос референт, – его кабинет напротив.
– Нет его там, я заглядывал. И смотри, что получается, – увлеченно басил Иерихонский. – Ты – на вакансию главного. На твое место нашу зверь-бабу Малюту Скуратовну. Уж кто-то, а она в оргвопросах и координации собаку съела – так?
– Ага, а на ее место – тебя? Понял. А я думаю, чего это Шурик заботится о продвижении начальства!
– Нет, а что же!
Оба рассмеялись.
Валерьян Вениаминович тихо прикрыл двери, направился к себе. На душе стало тускло. Не было космического отчаяния Корнева – освободившаяся вакансия. Люди-волны: родиться, выдвинуться и умереть. Мчат по времени мириады таких волн-жизней – из века в век, из мира в мир. Ничего впереди, ничего позади. Не время пожирает своих детей, они сами – друг друга.
Он сел к столу, глянул на табло времен: 28.40 эпицентра, 14.20 Земли. Прогулял он всего ничего. Однако пора решать, принимать меры, давать команды – начинать аврал. Спасать башню. А потом восстанавливать повреждения. А потом… потом будет еще один бесконечный год. И… и Пец почувствовал вдруг такую свинцовую усталость, будто все недоспанное, все сделанное через силу, все нерешенное и недодуманное – как в минувший год, так и в предстоящие – навалилось на него.
Решение пришло – как озарило. В нем сложились усталость и гибель Корнева, их последний разговор и растерянность в мыслях, наблюдение «наркоманов MB» наверху, оружие полковника Волкова и даже подслушанный сейчас диалог. Оно было настолько простым, что не могло не быть гениальным.
Ничего не надо делать.
«Пусть Шар отрывается. Пусть тю-тю. Туда и дорога. Не нужно это сверхзнание о мире и самих себе. Если оно растоптало Корнева, сильного и умного парня, если оно меняет психику тем наверху – тоже не слабакам! – то что оно натворит в мире обычных людей, таких вот Валей Синиц и Шуриков Иерихонских? Не нужны эти откровения MB, настолько не нужны, что впору самому рубить канаты, а не хлопотать, чтобы они не оборвались. Пусть даже разрушится что-то и кто-то погибнет – это ничто в сравнении с крушением мира представлений людей. Ничего, что он иллюзорен. Общая суть этих иллюзий та, что, добиваясь „своего“, мы исполняем закон природы – величественный, космического масштаба. А раскрыть людям глаза… да это все равно что показать ребенку, каким он будет стариком и как помрет. Так калечат психику. В том-то и дело, что нормальное протекание общепланетного процесса смешения – сиречь „цивилизации“ – необходимо включает наши заблуждения, наше непонимание его. Вот и пусть все развивается нормально».
«Главное, как хорошо совпало: знаю о возможной беде от Метапульсаций только я. Мог и не знать. Иерихонский? Он решил задачу – и все, далее озабочен карьерой… Ах-ах, как это вы допустили, товарищ Страшнов. В следующий раз учтем. В следующий раз, ха! Ищи-свищи… Можно даже соврать, что это Корнев своим шальным рывком нарушил шаткое равновесие в ядре Шара, вот и… Или напротив, что он героическими действиями пытался предотвратить и погиб? Поди проверь… Э, да не буду я врать! Или буду – для успокоения умов. Раз уж все иллюзорно. Восприятие веревки как змеи столь же ложно, как и восприятие веревки как веревки».
«Так. Но это потом. А сейчас надо очищать башню и зону. Понапрасну губить людей нельзя».
Валерьян Вениаминович почувствовал такую жажду деятельности, что даже потер руки. Набрал код лаборатории MB:
– Вызываю Бурова. Любарскому присутствовать. На экране тотчас возникли оба.
– Виктор Федорович, – объявил директор, – назначаю вас исполняющим обязанности главного инженера Института. Пока временно. А там посмотрим.
Лицо Бурова не дрогнуло, только сразу как-то подтянулось и отвердело. Любарский глянул на него доброжелательно, всеми морщинами выражая, что одобряет выбор и поздравляет.
– Приказ издадим завтра, – продолжал Пец, – но к исполнению обязанностей вам лучше приступить немедленно. После вчерашней катастрофы нас справедливо упрекают в плохой организации техники безопасности. С этим, и верно, запустили, давайте подтягивать. Тем более что день все равно кувырком.
– Согласен, Валерьян Вениаминович, слушаю.
И голос у Вити стал гуще, тверже.
– Я сейчас объявлю учебную тревогу с эвакуацией всех помещений. Вы отвечаете за верхнюю часть башни – от крыши по десятый уровень. Ваша задача: проверить, все ли покинули помещения, в каком состоянии оставили – вырублен ли ток, перекрыли ли краны, газ… ну, не мне вам объяснять. Неполадки и виновных записывайте. В помощники можете взять Панкратова или Анатолия Андреевича – на ваше усмотрение. До 37.00 эпицентра наверху должно быть чисто.
– Ясно. А низ?
– Низ я беру на себя. Там и встретимся.
– Но… поскольку мероприятие учебное, – вмешался Любарский, – я хотел бы остаться, не прерывать…
– Смешной разговор, Варфоломей Дормидонтович, – отчеканил Буров, повернув к нему лицо, – это же приказ.
Пец отключился. Наверху дело было на мази. Секунду он колебался: зайти в кабинет напротив или связаться? По телесвязи врать было сподручней. Набрал код. В кабинете Корнева сидели те же двое.
– Валентин Осипович, вы назначаетесь исполняющим обязанности главного инженера Института. (Валя встал, лицо его на миг стало растерянно-глуповатым, но тут же подтянулось и отвердело. Иерихонский выпрямился в кресле, выразил на физиономии удовлетворение происшедшим.) Пока временно. А там посмотрим… – И далее Валерьян Вениаминович, не утомляя себя разнообразием, повторил Синице слово в слово то же, что и Бурову, только ответственность на него возложил за низ баши и зону. – До 33.00 эпицентра ниже десятого уровня не должно остаться ни одного человека.
– Ясно, Валерьян Вениаминович, принято. А верх?
– Верх я беру на себя, – и Пец отключился.
«Кого бы еще назначить главным инженером? Впрочем, хватит и этих двоих. В том состоянии, в кое я их ввел (как это я удачно сказал: временно, а там посмотрим), люди проявляют чудеса усердия. Так, теперь общий аврал».
Он нажал зеленую кнопку общей связи. Сейчас его лицо под звуки сигнала внимания (удары гонга) повторилось на экранах в сотнях комнат, залов и вестибюлей башни.
– Внимание всем! – сказал директор. – Объявляю учебную тревогу, проверочную эвакуацию помещений Института. Приказываю прекратить все работы, кроме обеспечения внутреннего транспорта и связи. Контрольно-пропускной группе прекратить впуск людей и машин в зону. Диспетчерам – свернуть погрузо-разгрузочные работы, перекрыть впуск машин на спирали, очистить зону. Всем сотрудникам, за исключением служб низа, не позже 33.00 эпицентра или 16.00 Земли приказываю покинуть башню и зону. Ночная смена отменяется. Начало работы завтра в 8.00 Земли. Ответственность за эвакуацию сотрудников и соблюдение порядка возлагаю на моих заместителей Бурова и Синицу, а также на всех начальников отделов, лабораторий, мастерских и на старших групп. Связь с дирекцией с этого момента прекращается.
Но он не успел прекратить связь: вспыхнула лампочка экстренного вызова, на экране показался Петренко:
– А нам как быть. Валерьян Вениаминович?
«Да, в самом деле…»
– Где вы расположились со сборкой сети?
– Заняли вертолетное поле и площадку автостоянки.
– Так… («Это вне зоны, их не тронет? Все-таки оттесним еще подальше».) Ближнюю часть вертодрома не занимайте, аппаратам тоже надо где-то стоять. Расчистьте себе участок за ним – и действуйте. На вас приказ не распространяется. Как дела?
– Дотемна управимся с тремя самыми крупными заплатами.
– Дотемна? Нет, медленно. Хорошо бы их засветло накинуть на сеть. Отберите среди покидающих сейчас Шар десятка два мастеров, подключите их. Оплата аккордно.
– Слушаюсь.
Экран погас.
«Вот теперь никакой суд меня не тронет – полное алиби. Даже скажут: как чувствовал папа Пец (он же Вэ-Вэ и Хрыч), обо всем распорядился, форсировал. Но… не успели. Кто ж знал! Еще и поблагодарят за учебную эвакуацию».
Валерьян Вениаминович выдернул кабель телеинвертера, сложил по привычке бумаги в стол, вышел, запер дверь. Заглянул в кабинет Корнева (поймав себя на том, что все именует его так) – там было пусто. Запер и приемную, направился в координатор. Там находился Иерихонский и два оператора. Выдворил их: «Исполняйте приказ, я сам все выключу». Поставил стул в экранном зале – как всегда, спинкой вперед – сел, упершись подбородком в кулаки, и смотрел, как на экранной стене, в пирамиде осевой башни, развертках среднего и внешнего слоев и подвижного кольца расширялись и стекали вниз пятна темноты: гасли экраны. У Бурова из-за ускоренности времени дело шло спорее, чем у Синицы.
Гасли экраны – пятна интенсивности.
«Сейчас на меня работает весь отлаженный механизм иллюзорных чувств: исполнительности, ответственности, опаски, честолюбия… а у многих и просто стремление посачковать, школярское „Ура, учитель болен!“. Давай, выручай себя, реальность пены, реальность поверхностного кипения и мелких связей – та, которую писатели-реалисты именуют „жизнь как она есть“. Что они знают о Жизни и Какая Она Есть! И не будут знать И не надо.
…Ведь сказано: не вкушай от древа познания добра и зла, человече. Не лезь на него. Живи, радуясь приятному, избегая неприятного, делай добро, если можешь, борись со злом, если в силах, – но не вникай в эти категории. Не исследуй природу своих чувств. Ведь это все равно как разобрать себя на части. Разобрать разберешь – а кто соберет?
Так нет, вникает: почему то, почему се? Бескорыстно, из любопытства. Кое-что узнает. А потом человеческая натура, замешанная на добре и зле, вреде и пользе, выгодах и убытках, радости и горе, приятном и неприятном, берет свое. И из бескорыстных знаний дискретных основ материи возникает атомная бомба, Хиросима, Чернобыль. Из знания, почему светят звезды, – термоядерное оружие. Из законов тяготения и небесной механики – ракеты с начинкой… Все возвращается на круги своя, к пещерной морали; не приближается к запретному древу изгнанный из рая человек, только мотается вокруг все быстрее, энергичней: на автомашинах, поездах, самолетах, ракетах… И кажется ему, будто так и надо.
…Получается так: от каждого малого, ничтожного семечка истинного знания, которое попадает на нашу почву (активность стремящейся к благоденствию протоплазмы), вырастает не то что дерево, а целый сыр-бор псевдознаний о том, как его употребить в своих целях. Это псевдознание – Книга о Вкусной и Здоровой Пище, помноженная на все отрасли деятельности, – для людей наиболее ценно.
И у нас здесь начиналось так. Выросло древо – сто метров в обхвате, полкилометра высоты – да еще „ветви“ в виде аэростатов, кабины, электродов. Но в сочетании с Шаром оно оказалось (не по нашему хотению), так сказать, бетонным баобабом познания – мощным и изобильным, какой и не мнился тому еврейскому богу. Сколько ни приноравливай узнанное здесь под выгоды, сколько ни извлекай их, все равно беспощадных истин о мире оказывается несравнимо больше. Настолько больше, что человеческая натура этого вынести не может. (Корнев тогда толковал: человек существует в узком диапазоне температур, умеренных давлений, ускорений, излучений… теперь могу добавить: и при очень малой концентрации подлинного Знания.)
А раз так, то мы это дерево тюк под корень – и свалим. И все будет по-прежнему: плодитесь, размножайтесь и заселяйте Землю… а там уж что Бог-вселенная даст».
Странно: приняв час назад решение. Валерьян Вениаминович почувствовал себя легко, уверенно, освобожденно. А сейчас поймал себя на том, что вроде как оправдывается.
А тут еще в динамике общей связи прервался метрономный стук – и на притихший зал полились шипения и рокот возникающих Галактик, комариный звон танцующих созвездий, чистые звуки ввинчивающихся в пространство по спиралям планет… Не иначе как Буров проявил самостоятельность на новом посту, дал команду транслировать «музыку сфер». Она напомнила Пецу о том, о чем сейчас вспоминать не стоило.
«А ведь если всерьез, то именно Бурова и надо бы ставить главным, – рассеянно подумал он о том, о чем думать теперь не имело смысла. – Любарский стар и узок, Васюк слабохарактерен, Мендельзон силен только в критике. А этот молод, талантлив и развился – здесь, в НПВ, в институте – как личность. Какие у него гордые планы сейчас в голове роятся, какие устремления… бог мой! Как это в Гите: „Тщетны надежды, тщетны дела неразумных, их знания тщетны!..“ Никто не знает будущего, никто».
Гасли на стене экраны. Величественный шум Меняющейся Вселенной звучал как реквием башне, реквием порывам дел и мыслей людей, их взлетам и низвержениям.
Валерьян Вениаминович поднялся, решив не ждать, пока погаснет стена. «Правило: капитан покидает корабль последним – вряд ли относится к капитанам, которые губят свой корабль». Он вышел из зала, направился вниз.
Глава 28. «И ты – над тем!»Особенность человека
Впереди стада идет круторогий баран с колокольчиком. Овцы уверены, что он знает, куда их ведет. А баран всего лишь желает быть впереди: непыльно и хороший выбор травы.
«Главное, делать ничего не надо, – с тайным удовлетворением думал Пец, опускаясь лифтами к основанию башни. – Красться под покровом тьмы к причальным лебедкам, перепиливать канаты или закладывать взрывчатку – это я не смог бы, устарел. Было время, рвал мосты, пускал немецкие эшелоны под откос… но силы не те, умонастроение не то. А так – пусть делается само. Я погублю свое учреждение по высшему бюрократическому классу, посредством попустительства и ничегонеделания…»
Внизу народ валил к проходным сплошным потоком. Тех, кто обращался с вопросами и заботами, Валерьян Вениаминович отшивал стереотипно: «Завтра, на сегодня все, эвакуация есть эвакуация». Но желающих уточнить обстановку было немного: у всех в памяти хранились вчерашняя вспышка и сегодняшние похороны.
Напоследок директор обошел владенья свои. Кольцевая площадка эпицентра была, как обычно, заполнена механизмами, автомобилями, приборными контейнерами, саженными катушками кабелей. Но на спиральную дорогу уже не въезжали. Одна за другой застывали стрелы кранов. В зоне еще работали человек двадцать. Да в башне, в нижних этажах, прикинул Пец, человек десять энергетиков и обслуги, да охрана – всего с полсотни наберется. Ну, эти эвакуируются легко, когда начнется, ноги сами унесут. «Что начнется? – спросил он себя. – Как это будет выглядеть? Волны неоднородности, идущие сверху, сильные колебания засосанного в Шар воздуха… словом, весело будет. Самум, тайфун и землетрясение».
Лавируя между машинами и ящиками, Валерьян Вениаминович выбрался к краю зоны. У ограды на бетонном фундаменте стояла лебедка. От ее барабана уходили вверх сплетенные вместе канаты: металлический, для заземления сети, и капроновый – из тех, что удержат работающий всеми движителями океанский лайнер. Рядом прохаживался охранник в черной форме и с карабином. Увидев директора, он встал смирно, назвался, доложил, что на вверенном ему посту все в порядке. Пец осмотрел канат: пожалуй, выдержит. Тогда, вероятно, вырвет лебедку вместе с фундаментом?… Скорее всего, еще до этого порвутся сети.
Молодцеватый блондин-охранник с таким уважением смотрел на Пеца, что тому захотелось сделать что-то приятное и ему. «Не назначить ли его с завтрашнего числа начальником охранотряда?» Но Валерьян Вениаминович вовремя понял, что это провор-резвунчик толкает его на выходку, удалился молча.
У проходной «П, Р, С» его ждал озабоченный Буров. Он сообщил об осечке: в хозяйство Волкова его не пустили, поскольку право входа туда имели только директор и главный инженер по спецпропускам, а у него такого еще нет. Он связался с Волковым по телесвязи, потребовал выполнить распоряжения дирекции…
– …а он, понимаете ли, ни в какую: они не могут прервать испытания, да и с техникой безопасности, говорит, у нас порядок.
– Ага… – Пец заколебался. «Они в середине башни, от десятого до двадцатого уровня. Успеют удрать?… Ой, вряд ли! Эй, если ведешь крупную игру, не думай о пешках. На войне как на войне. Предупредили их, что еще? Нет, нельзя».
Вместе с Буровым он вошел в комнату табельщиков, вызвал по инвертору Волкова. Тот возник на экране, заговорил первым:
– Товарищ Пец, о таких вещах нас следует предупреждать заранее. Мы не можем прервать испытания, это ведь испытания на время непрерывной работы – именно! Если остановить, весь комплект устройств надо выбрасывать, ставить новые. А это миллионы и миллионы. И потом, вы ведь знаете: у нас за все время ни одного случая, ни одного ЧП.
– Дело не только в технике безопасности… – Пец, желая поладить миром, попытался даже вспомнить имя-отчество полковника, но не вспомнил, – товарищ Волков. Вы лучше меня знаете, что в армии о подъемах по тревоге заранее не предупреждают. Так и здесь. Не ставьте себя государством в государстве, выполняйте приказ!
– Я никем себя на ставлю, но ваш приказ выполнить не могу, поскольку он противоречит приказу моего начальства: срочно провести испытания. Снеситесь… вы знаете с кем, добейтесь отмены.
В упорстве, с каким это было сказано, Валерьян Вениаминович легко уловил подтекст: не заставишь, и про то оружие докладную напишу!
– Хорошо. А какие вам даны приказы на случай опасности?
– Какой еще опасности?
– Такой, когда можно и машины, и головы потерять. Скажем, землетрясение в семь баллов? – Пецу все-таки не хотелось говорить прямо.
– Что-то я не слышал о присоединении Катагани к сейсмической зоне, – быстро отпарировал Волков. – Во всяком случае, будем вести себя, как там: нет землетрясений – работают, есть – спасаются. Вот так!
– Так вот, – симметрично отозвался Пец; он сознавал, что отправляет себя на скамью подсудимых, и тем не менее сказал все весомо и четко: – Мы ожидаем сегодня, в 17 часов с минутами, нечто вроде землетрясения, только придет оно сверху, из ядра Шара. Какие формы оно примет, неясно, но возможны и самые катастрофические. Поэтому… и учтите, наш разговор записывается на пленку! – к пяти часам будьте настороже – и при первых признаках опасности… она проявит себя изменениями неоднородности, почувствуете – все вниз. И не рассчитывайте заработать медаль «За отвагу», полковник. И медали не будет, и головы.
Он отключил инвертор, вышел с Буровым наружу.
– Что-то вы его слишком натурально стращали. Валерьян Вениаминович, – заметил тот, – не понарошке.
– Так ведь геройские люди, их иначе не урезонишь, – ответил Пец, направляясь за проходные, в сторону вертодрома. Он был взбудоражен разговорами и очень хотел остаться один, успокоиться; и вообще – чтобы все поскорее кончилось. – Ну, Витя, на сегодня все, отправляйтесь домой, отдыхайте, набирайтесь сил, завтра будет трудный день. («Завтра не будет трудного дня, вообще больше не будет трудных дней».)
– Нет, я хотел бы остаться, – заявил Буров. – Надо же кому-то из… из руководителей находиться здесь, присматривать.
«А оставь его, он тотчас утянется наверх. Вот еще морока!..»
– Не согласен, эвакуация есть эвакуация, – сказал директор. – Для поддержания порядка здесь достаточно комендантской команды. Но раз вы настроены работать, поедем вместе в город, обсудим по дороге проблемы дальнейших исследований. – Он не глядя почувствовал, как приободрился, даже просиял Буров, и вознегодовал, что снова и снова приходится врать. «Мир заблуждений, спасаемый ложью, – что ж, это естественно. Я за эти часы навру больше, чем за все время работы в Шаре». – Только сейчас помолчим, хорошо?
И зашагал по тротуару вдоль ограды, будто спешил. Врал и этим, озабоченной спешащей походкой. Куда теперь было спешить!
Поток машин на кольце иссякал. Люди разъезжались, расходились. Бетонный склон башенного холма за оградой светил внешними огнями, с высотой меняющими цвет от желтого до белого и голубого. Шар нахлобучивался на башню-гору грозовым облаком. «Красивую махину сгрохали, – прощально думал Валерьян Вениаминович. – Доказали, что можно жить и работать в НПВ – и еще как! Могли и больше развернуться, да только черт догадал там оказаться этой MB? Зачем человеку Вселенная, да еще Меняющаяся!.. И, конечно, исключительной сволочью выглядит директор, который отдает на уничтожение такой уникальный Институт. Просто вредитель… Ну, суд так суд. Не боюсь. – Что могут мне сделать в сравнении с тем, что уже сделалось?»
Виктор Федорович посматривал, на директора – растерянно спешащего, о чем-то напряженно думающего (с подергиванием плечами, с жестами, с гримасами наклоненного вниз лица), – с недоумением. Таким он его еще не видел.
– Валерьян Вениаминович, – сказал он, – а ведь это и в самом деле может быть. То, чем вы Волкова пугали. От метания Метапульсаций, очень просто. А?
– Что? А!.. Ну, почему же… но почему бы и нет! Витя, я же вас просил!
«Ох, что-то темнит Хрыч!»
А Пец сейчас ненавидел не только себя, но и настырного Бурова. «Вот навязался!» Он глянул на часы: 16.15. Оставался еще час.
Впереди стояли вертолеты с устало обвисшими лопастями. На дальней части вертодрома трудились люди: наклонялись, перебирали руками. Коротко вспыхивали огоньки электросварок. Сеть собирают, понял Пец. Или заплаты?
Оттуда к директору двигался широким шагом Петренко, на лице его выражалась готовность доложить. Но Валерьян Вениаминович взмахами рук остановил его, направил обратно на поле, сам поворотил назад. Он уже боялся новых встреч.
Однако у проходной, когда они вернулись, его ждала еще одна встреча: возле директорской «Волги» маячила знакомая долговязая фигура – Юрий Зискинд, загорелый и худой.
– Я к вам. Валерьян Вениаминович, – сказал он грустно. – Только час, как вернулся в Катагань…
– Рад вас видеть, Юра! – возбужденно (сам не понимая, почему его так будоражит встреча с уволившимся полгода назад – страшно давно! – архитектором) сказал Пец, пожал ему руку.
– …и узнал об Александре Ивановиче, о Саше… – Голос архитектора дрогнул.
– Ну-ну… – Валерьян Вениаминович похлопал его по плечу. – Не надо слов, Юра, не надо лишних эмоций. Он жил красиво и умер красиво. Садитесь с нами, едем в город.
В его словах и жестах была избыточная суетливость.
Они сели в «Волгу»: Буров впереди, Пец и Зискинд сзади. Машина тронулась.
– В моем Киеве говорят: умрите вы сегодня, а я завтра, – так же невесело молвил Юрий Акимович. – Полагаю, это относится и к умирающим красиво. Я ему говорил, что это занятие не для него.
Валерьян Вениаминович скосил на архитектора глаза: оказывается, понимает. Ну да, он еще тогда понял, поэтому и дал ходу. Оно было не для него, это Большое Знание о мире. И не для Александра Ивановича, он прав. И не для него, Пеца. Они вообще не для людей, эти беспощадные истины Вечной Бесконечности о подлинных причинах нашего бытия, о напоре порождающего и сжигающего нас времени. Надо подняться над всем человеческим, чтобы согласиться с первичным смыслом наших чувств и возникающих от них дел: простые преобразования пены веществ в растекании потока времени. Мы не над этим, мы одно с этим: с планетой своей, с деревьями и животными, с воздухом и водой… И наши полуживотные (или на три четверти животные, или на 99 % – а то и на все сто) представления нам дороги. Отнять их – отнять все, что у нас есть. «А посему, – Пец оглянулся: темная громада Шара с серой копной башни удалялась в рамке заднего стекла, – захлопнись, Книга Бытия! Может, ты и не вся там – но все равно в гораздо большем объеме, чем человеку надо прочесть для счастья. Ныне отпущаеши…»
– Да. Это занятие теперь для другого, – сказал он, чтобы поддержать разговор, – вот для Виктора Федоровича, которого проектируем на должность главного. Прошу любить и жаловать.
– Что ж, дай бог… – отозвался Зискинд.
– …нашему теляти волка съесть, – задорно повернулся к нему Буров, – как говорят в вашем славном Киеве. Это у вас было на уме, Юрий Акимович?
– Нет, почему же? Поздравляю.
Зискинда отделяют от факта смерти Корнева часы, подумал директор, Бурова – многие дни; вот и разница настроений.
– Знаете, Юрий Акимович, – продолжал Буров, – я не раз поминал вас вот в каком плане: если не считать кольца-лифта, то слишком уж вы стационарно спроектировали башню. На века. А зачем ей на века? Стены держат, перекрытия держат, а морально устарела. Настолько устарела, что хоть под снос… да строить на ее месте тот же ваш Шаргород. Он гибче, перспективнее. Не запроектировали вы какой-нибудь слабины в фундаменте, а?
– Не-ет! – архитектор с живым вниманием глядел на Бурова.
– Жаль. Иной раз думаешь даже, – Виктор Федорович смотрел на Пеца с каким-то ожиданием, – а хорошо бы с ней что-то случилось?…
Валерьян Вениаминович не поднял на него глаза, напрягся: «Понял – или так спросил?…»
Машина ехала окраинными кварталами города.
– Одобряю ваш выбор. Валерьян Вениаминович, – сказал Зискинд. – Из Вити будет главный: свежий взгляд, прогрессивные идеи.
– Да-да, – рассеянно сказал Пец, – да-да…
Он наконец понял, почему его неприятно взбудоражила встреча с Зискиндом. Зискинд – это было напоминание об ошибке. Даже не так, нет… отклонение проекта Шаргорода не было ошибкой тогда. Но теперь, когда больше прожито, узнано и произошло, Валерьян Вениаминович вдруг увидел, что мог быть иной, куда более благополучный путь познания MB, и путь этот начинался – и сейчас мог начаться! – с Шаргорода.
…Тогда их ошарашила сама идея о возможном выращивании в Шаре «НПВ-людей» – внедряющихся все выше и глубже в быстрой смене поколений, накоплении специфичного, не как в однородном земном мире, опыта жизни и исследований, обгоняющих нас по интеллектуальному и духовному развитию. Хоть идею эту на основе проекта развил Корнев, а Зискинд только согласился с ней, но инстинктивно все – и он, Пец – отнеслись к ней с отвращением, как к предложению плодить в Шаре ублюдков. Конечно же, ублюдки, раз будут отличаться от замечательных нас!
«Не поняли, объявили проект преждевременным. А может, все не так: преждевременен наш рывок в MB, к меняющимся мирам? Надеялись разрешить все проблемы познания инженерной смекалкой, лабораторными способами. А самая-то проблема оказалась по эту сторону окуляров, кнопок и клавиш автомата ГиМ – в нас самих, людях из однородного мира… да если уж совсем прямо, только-только из пещеры. Десяток тысячелетий нашей эволюции (штаны – и те носим лишь вторую тысячу лет) для Меняющейся Вселенной – тьфу, полторы минуты в режиме „кадр-год“. И – резкий мучительный скачок знаний. В таком как не сломить себе шею!.. А вот если бы к Меняющейся Вселенной в Шаре приблизились люди третьего или четвертого поколения Шаргорода, для которых мир НПВ был родным, а люди седьмого-восьмого поколения создали систему ГиМ, которую только к десятому-двенадцатому поколению довели до совершенства в наблюдениях – то, во-первых, они провели бы эти исследования куда более толково и полно, а во-вторых, куда спокойнее восприняли бы и быстро меняющееся небо над их меняющимся миром, и зримую конечность миров. Потому что по-настоящему добротен не технический и не теоретический процесс познания мира, а – интеллектуально-социальный. Когда множество людей понимает что к чему. И лучше, ежели во многих поколениях.
…Вот эти многие поколения, быстрота их смены нас более всего и испугала: как с ними быть?… А почему бы не доверить им самим их будущее? Что мы за умники такие – за всех наперед решать? Тем более, что теперь ясно, каков наш ум.
…И я тогда высказался: мол, вот если бы было у нас два Шара, то один можно отдать под проект Зискинда, – в полной уверенности, что второго не будет. А что ты споешь теперь, папа Пец, после изобретения Миши Панкратова, которое позволит выделить из нашего Шара и второй, и третий, и десятый – в объемах, может, и не вселенских, но вполне громадных?… То есть, выходит, этот путь не упущен?!»
От последней мысли Пеца заколыхало, начало кидать, как щепку в прибое, волнение мысли; неоднородное пространство-время, которое частенько перечеркивало их новые удачные решения еще более новыми и более удачными, настигло его и вне Шара.
«…да нет, все равно, опять надежда на техническое решение!»
«…да нет же, не техническое оно: воспитание людей, соответствующих Большому Знанию!»
«…да все равно, что гадать, сам в заблуждении: решаю проблемы Института, которого через полчаса не станет!»
«…а какой стихийный процесс исполняю я сам своими действиями, решениями, сомнениями? А? Уф-ф…»
– Так что, Юра, – насильно заставляя себя отвлечься, обратился директор к Зискинду благодушным тоном, положил руку ему на колено, – как живете-можете? Где обретаетесь?
– Как могу, так и живу, – ответил тот. – Обретаюсь в крайисполкоме заместителем главного архитектора. Учитывая, что ему остались месяцы до ухода на пенсию, фактически уже главный.
– Да-да, – сказал Пец, – вы будете великолепным главным архитектором.
Шофер замедлил машину перед развилком, обернулся:
– Вас домой, Валерьян Вениаминович?
– Нет… нет-нет. Отвезите нас к парку, на набережную. Мы так погуляем, поговорим.
Они вышли из машины на высоком берегу Катагани, одетом в противооползневые террасы и нарядные лестницы. Неподалеку шла аллея, по которой шагали они победителями: Пец, Корнев, Буров, Дормидонтыч, Васюк, Ястребов – смеялись, горланили песни. С тех пор минуло три месяца Земли, годы усредненного времени башни – жизнь.
Выходя, Валерьян Вениаминович взглянул на часы: 16.40 – и подосадовал медленному течению времени.
– Мне в гараж. Валерьян Вениаминович? – спросил шофер.
– М-м… (Отпустить машину значило оборвать последнюю ниточку. Любоваться Шаром отсюда, чтобы там ни случилось. «Но… может, кого-то придется спасать? Потружусь последний денек. А там само НПВ меня уволит. И буду чувствовать себя легко и свободно… даже в тюрьме. Ныне отпущаеши…») Нет, вы подождите нас, пожалуйста, здесь. Мы погуляем, побеседуем, потом вы развезете нас по домам.
Сказав это, Пец почувствовал на себе удивленные взгляды всех троих – и сам понял, насколько измельчал, сничтожился за этот час вранья. «Нет, ждите», – говорил обычно он, уверенный в своей правоте и власти руководитель.
Они не спеша двинулись по аллее. Отсюда открывался вид на три стороны: на жилмассив Заречный – нагромождение одинаково освещаемых солнцем, но по-разному поставленных параллелепипедов с матричной сыпью окон, на поселок Ширму с белыми домиками среди садов и на волнистую степь за ними; и на Шар с башней на ровном поле, вольно ограниченном излучиной реки. Солнце склонялось к закату – и странен, противоестественен был среди всех освещенных им предметов и пейзажей этот висящий в ясном небе сгусток голубоватой тьмы, не отражающий света. Лишь ограду зоны и низ башни золотили солнечные лучи.
В парке было людно. С набережной любовались видами гуляющие. Служилый люд и командировочные шагали к административным зданиям от остановок троллейбусов и обратно. Домохозяйки перли сумки с продуктами от рынка и магазинов; некоторые катили их на роликах. Мамаши прогуливали деток на свежем речном воздухе.
«Живите, плодитесь и размножайтесь, – смирял себя мыслями Пец. – Вон голуби клюют рассыпанные старухой перед скамейкой зерна и крошки – напористо, жадно, стремясь каждый склевать больше других, даже если и сыт. И мы одно с ними, ничего из себя строить…
…Вот у куста воробей и воробьиха распустили крылья, распушили перья, наскакивают друг на друга, отчаянно чирикая, – выясняют сложные воробьиные отношения. И мы – одно с тем, и для нас отношения к жене, к близким, к начальству куда важнее отношения ко Вселенной. Надо любить, заботиться, враждовать, зарабатывать на жизнь, покупать вещи, соперничать… Пусть гонит нас по жизни постоянная неудовлетворенность нынешним положением – и незачем знать ее первичный смысл.
…Конкурентов по разумности у нас нет: что решим считать истиной, то так и будет. Плодитесь, и размножайтесь, и населяйте Землю. Вначале существа не проявляются, они проявляются в середине… Какая в этом печаль!»
Зискинд что-то говорил. Валерьян Вениаминович вслушался.
– …плакался мне, что не нашел себя в НПВ, думает уходить. («А, Гутенмахер!» – догадался Пец). Если есть нужда и ваше желание, я готов вернуться к делам в Шаре. Могу по совместительству, могу в полном объеме.
– Намек понят! – воскликнул Буров. – Лично я за!
– Это благородно с вашей стороны, Юра. Или… – Пец испытующе взглянул на архитектора. – Это не только благородство?
– Не только. Валерьян Вениаминович. – Тот выдержал взгляд.
«Вот ведь. Оказывается, и он отравлен неоднородным миром – как Ястребов, как Васюк, как многие. Ему пресно, скучно в обычном, несмотря на комфорт и преуспевание. Но – удрал ведь тогда, почуяв неладное, не только от обиды; хотя не видел и сотой доли того, что Корнев. Снова дрогнет?… Человек и сам не знает, чего он хочет, страсти и любопытство швыряют его от обыденного к диковинному, от рутины к новизне; а когда пресытится или обожжется жаром первичного – обратно к рутине, к уютным заблуждениям. Людям не нужна вся истина, лишь малость – поиграться, потешиться. Психически вздрогнуть. Ну и играйтесь. А я пас.
…Но ведь шатания – все-таки к истине, а не от одного заблуждения к другому?
…И чего я напряжен так? Дрейфлю? Что будет-то?… Может, ничего, вся паника зря? Я буду разочарован. Вот! Выходит, и ты такой, не лучше: важно потешить любопытство, психически вздрогнуть. Ядерная война – это, конечно, ужасно… но ведь и интересно. А экологическая катастрофа тем более, сколько всего произойдет, сколько будет сенсаций, леденящих кровь телерепортажей… вкуснятина. А полный разнос планеты – объядение! Так какого черта ты строишь из себя радетеля за человечество, сволочь старая, благостно причитаешь в душе? Чего ты хочешь-то – по-настоящему?…
…Эти двое ждут, когда же я начну обсуждать с ними новые задачи и перспективы. Главный инженер и главный архитектор. Не было ни гроша, да вдруг алтын. Для них Шар еще долго есть.
…16.55. Там, в ядре, то и дело вспухают Метапульсации, беременные Галактиками. Те рождаются, разрешаются в свою очередь звездами и планетами… Все сникает, возникает снова и на новом месте… И место это неотвратимо приближается к краю Шара. К тому, что хорошо виден отсюда. Еще шажок, еще, еще… И – ныне отпускаеши».
Не отпускало. Голова горела от клокотавших в ней противоречивых мыслей. В душе вызрело что-то, подобное тем переживаниям в последнем разговоре с Корневым и потом еще на его похоронах; подобное по силе, не по смыслу.
«Не про Шар надо… а про что? Что-то упускаю; Принял – от усталости и страха – простое решение за истинное. А если пойму это истинное потом?
…А хорошо бы сейчас умереть. Тем йоговским способом: волевое кровоизлияние в область мозжечка. В плену один таджик-лейтенант объяснил мне этот способ; он так и покончил с собой, когда отобрали в группу подлежащих ликвидации: стоял и вдруг упал, глаза закатились – готов. Я тоже мысленно репетировал, очень вдумчиво ощупывал сосредоточением, что у меня где в мозгу, – и на случай, если будут измываться, пытать. После побега поймали, били, издевались в свое удовольствие – не воспользовался; была злость, хотелось жить и додраться… А сейчас не хочу, нету сил. Ну вас всех. И состояние подходящее, кровь прилила к голове. Как там в шастрах? „В межбровье направить всю силу жизни…“ И сразу никаких проблем.
…А эти двое все ждут разговора о делах. Не исключено, что через четверть часа они будут хлестать меня по физиономии».
Последняя мысль – точнее, сам переход от вселенских категорий к трусовато-мелкому – поразил Валерьяна Вениаминовича до головокружения. Начать с великолепно задуманного злодейства – и так сникнуть: морду набьют. И похоже есть за что! И это мышиное нетерпение, чтобы все поскорее осталось позади… Значит, неправ?
– А скажите мне, Юра, – как-то горячо обратился он к Зискинду, не замечая, что тот и Буров с удивлением смотрят на его красное лицо, лихорадочно блестящие глаза, резкие жесты, – не было ли вам досадно, что ни вы и никто не видел по-настоящему вашего произведения? – Пец всей рукой указал на башню. – Ведь действительно видим бог знает что: не то муравьиною кучу, не то ту самую клизму с наконечником… Неужели не хотелось вам, чтобы исчез приплюснувший ее Шар, она выпрямилась в полный рост, до облаков, заблистала бы огнями этажей, а?
«Сейчас так и случится. И пусть все будет открыто, не боюсь!»
– Досадовал и хотелось, – вдумчиво ответил архитектор. – Только мне странно слышать это от вас, всегда утверждавшего, что именно НПВ есть общий и естественный случай существования материи. А раз так, то башня сейчас и выглядит нормально, разве нет?
– Да-да… – Пец снова не слушал, ушел в себя. – Да-да…
«Был мальчик… желтоволосый, с голубыми глазами. Был он изящен, к тому же поэт – хоть с небольшой, но ухватистой силою… Вот и я прохожу через это, Саша. Надо докопаться до сути в себе. А там пусть я окажусь по ту сторону, что и ты, или останусь по эту – неважно.
…Был такой ученый – я. Цвет волос и глаз несуществен. Немало он превзошел ступеней познания – но на каждую взбирался кряхтя, с натугой, каждая казалась последней. Не ступенькой, а вершиной – с нее можно обозреть все и не надо стремиться к более высокому знанию. Теория мира с переменным квантом действия казалась вершиной: ну, еще бы, в ней все законы физики обобщаются! – пока не попал в Шар. Практика работ в НПВ казалась вершиной познания и человеческой деятельности; но оказалось, что и это лишь ступенька, поднимающаяся к Галактикам и звездам MB. Вскарабкался – вслед за другими! – и к ним, преодолев робость души и косность мысли. Картины бурлящих потоков материи-действия, в которых на мгновения просматриваются призрачные миры, цивилизации, существа… а их снова смазывают поток, порождающий новые миры и цивилизации, – казались безусловной вершиной, ибо никогда ум человеческий не постигал ничего более обширного и вечного. Но и они оказались ступенькой, ведущей к пониманию первопричин и сутей: сути нашего мира, сути жизни и разума. Это знание и вовсе выглядит сверкающий ледяной скалой; с нее сверзился Корнев, не следовало бы карабкаться другим… Но похоже, что и оно – ступень к еще более главному знанию. Я не знаю, какое оно, только чувствую, что есть.
Но хватит ли сил?…»
– Да что с вами, Валерьян Вениаминович? Вам худо? – наперебой спрашивали встревоженные спутники. – Может, в машину, отвезти вас домой?
– А, да будь я проклят! – Пец повернул обратно, пошел быстро. – Конечно, в машину. Быстрей!
Было семнадцать часов пять минут. Но ничто внешнее не имело значения в сравнении с тем, что делалось в душе Пеца. В нем будто рождался новый человек.
– К Шару! – приказал он водителю. – И гоните вовсю, сигнальте!
– Что все это значит, Валерьян Вениаминович, можете вы объяснить?! – кажется, это спросил Буров.
«…Когда мы прикидывали столкновения тел на планетах MB, ты, Саша, меня сразил. Уел. Но понимаешь ли: раз человеку дано понять, что он физическое тело с массой, значит, он не просто тело; и раз ему дано понять, что он животный организм, значит, он не только организм; раз дано понять свое место в мировых процессах – значит, он не слепой ингредиент этих процессов. Покуда не понял, то слепой: бактерия, червь, бродильный фермент… Но когда понял, он над ними, над стихией. И может исхитриться, овладеть ею.
Ведь как просто!
И для каждого понявшего обратно пути нет. Не знаю, горят ли рукописи, но знания – точно не горят».
И родился в муках души и ума новый человек, родился пониманием! Ничего не изменилось – и изменилось все. Пока Валерьяна Вениаминовича заботило – не в рассудке, а в самой глубине самоутверждающего инстинкта – свое личное положение в сложившихся обстоятельствах, личное счастье (не серенькое, понятно, выражающееся в удовольствиях и успехе, а по масштабу натуры, которой важно не поработиться и вести – пусть даже к гибели дела и себя)… пока им интуитивно руководило это свое, все было скверно; он был угнетен, подавлен бедами случившимися и возможными, не видел выхода. Огромный враждебный мир противостоял ему, мир иллюзий и непоправимых ошибок, страха жить и боязни умереть, бессилия перед временем и незнания будущего. Мир этот нависал над ним, малым существом, опасностями, ловушками, тайнами и злым роком. Но как только он, шагнув в последнем отчаянном усилии за предел привычного круга мыслей и чувств, за предел своего, осознал извечное простое единство бытия, спокойно включающего в себя и его, каким бы он ни был, – все изменилось: он сам стал – весь мир!
Отчаянно сигналя, неслась машина, выбиралась из опутанного «трещинами»-улицами свища; мелькали дома, деревья, изгороди, люди; трясло и кидало на выбоинах. А Валерьян Вениаминович равно чувствовал себя сопричастным к этому мелкому движению – и к возникновению Галактик, пробуждению жизни на планетах. Это он – не Пец, не ученый, не директор, а он, который одно с Тем, – силой своего понимания-проникновения собирал в великом антиэнтропийном порыве к выразительности сгустки материи-действия в огромных просторах. Он был этими сгустками – и сам нес их в потоках времени, завивал вихрями Галактик, вскипал в них пеной веществ, загорался звездами, выделял планеты… жил и наслаждался всеми проявлениями жизни, от вспышек сверхновых до пищеварительных спазм протоплазмы! Всеми!
И странным, смешным казалось теперь ему недавнее решение уберечь людей от Большого Знания Меняющегося Мира – ради того, чтобы они остались такими, как есть и каким он был еще недавно. Будто кто другой принял это решение! Очевидным стало: познание мира плохим не бывает. И пусть людям кажется, что для выгод, для достижения близких целей проникают они во Вселенную, в суть мировых процессов; утратятся выгоды, окажутся позади достигнутые цели, – а Понимание останется.
«…мечтами и горем, радостью, крушением надежд и исполнением их, усилием, трудами, любовью и усталостью – всем познает человек мир, всеми переживаниями. Только боязнью он не познает ничего – и поэтому не вправе уклоняться от знания!»
– Скажите мне вот что, Юра, – игнорируя вопрос Бурова, обратился Пец к Зискинду, – вы не прикидывали, что будет, если Шар начнет смещаться относительно башни, ерзать?
– Таращанск будет, – без раздумий ответил тот. – Чем выше, тем страшнее. Смещения будут изгибать башню. А бетон, знаете, на изгиб не работает.
– Да что все это значит. Валерьян Вениаминович, можете вы объяснить? – отчаянно вскричал Буров. – Эвакуация и все?… Значит, вы Волкова не на пушку брали? Метапульсации выпятятся, да?
– Да. И будет… шаротрясение, – Пец коротко усмехнулся: нашлось слово. – Сейчас, с минуты на минуту. Думайте, что делать.
– Сейчас?! А что же вы раньше-то!.. – так и взвился Буров.
– Спокойно, Витя, не надо о том, что раньше, – остановил его Зискинд, который чутьем художника немного проник в состояние Пеца. – В конце концов, вы и сами этого хотели.
– Что я хотел? Разве я так хотел! – не унимался тот. Повернул искаженное лицо к директору: – Валерьян Вениаминович, так это мое назначение – скоропалительное, с бухты-барахты… тоже туфта? Чтобы энергичней выгонял, да?
И что-то умоляющее скользнуло в лице его и в интонациях. Чувствовалось, что он очень хочет, чтобы ответили «нет», примет любое объяснение.
Но не чувствовал новый Пец ни вины, ни неловкости – потому что не он решил тогда, а тот не мог иначе. Так очевидна была для него микронная незначительность всех повышений и понижений в социальной иерархии – от арестанта до президента – в сравнении с основной должностью всех людей, что он и не ответил Бурову, только взглянул на него с жалостливым укором.
– Да, Витя, – сердито ответил за него архитектор. – Вы же поняли, что да. И хватит, не ведите себя, как в пьесе или в фильме. Думайте лучше, что делать дальше.
– Хорошо! – тот откинул голову к спине сиденья; кровь отливала от его щек. – Я не буду, как в пьесе. И как в фильме, не буду. Хор-рошо… Что делать, что?
– Вот! – Пец тронул за плечо шофера. – Сейчас. Остановите!
Машина находилась в километре от Шара. Он, башня, зона – были видны громадиной на половину неба. Они выскочили из кабины в момент, когда в ядре Шара возникла ослепительная голубая точка. Она озарила все на доли секунды, но настолько ярко, что, когда погасла, то и солнце, и освещенные им здания выглядели блеклыми тенями. Люди во всем городе остановились, тревожно глядели на Шар.
Метапульсация вынесла в переходный слой одну из звезд, понял Пец. Как и вчера, когда Корнев метнулся к ядру – и обжегся.
– Как и вчера, слышите, Юра, как вчера! – Он схватил за руку архитектора, говорил не заботясь, поймет ли тот. – Таращанск – и котлован под башню, вспышка-звезда вчера, от Корнева, и сейчас… Ведь то же самое делается-то! Да и как иначе.
А в Шаре уже все изменилось – с быстротой, обеспечиваемой ускоренным временем. Ядро и верх башни окутались мутью; там будто что-то взорвалось. Серая муть ринулась вниз, замедляясь в падении. Затем от земли плавно поднялось облако пыли.
– Что же вы наделали, папа Пец! – горевал рядом Буров. – Ведь если Шар оторвется, то конец всему, не только башне – изменению судеб человечества!
– О Витя! Чего стоит человечество, если судьба его зависит от прочности четырех канатов!
Конец слов Пеца заглушил налетевший со стороны Шара грохот, гром, рев.
– В машину!
Шар уцелел, удержался над башней. Только что-то вибрировало в нем, распространяя пыль, шум и сотрясения воздуха. Все это нарастало навстречу несшейся по бетонным плитам «Волге».
– Что делается, сколько добра пропадет! – приговаривал шофер, наклоняясь к рулю, будто под обстрелом.
– Надо канаты ослабить, вот что! Тогда сеть выдержит.
– А башня?
– Считайте, что ее нет. Есть стройплощадка для Шаргорода.
– Как канаты-то?
– Автоматический регулятор натяжения отключить. Он в координаторе, я знаю где!
– Ох, что там делается! Сколько еще будет ударов Метапульсаций, Вэ-Вэ? Вот опять…
– С десяток, сейчас должны кончиться. Но там, похоже, не только это…
Они говорили все разом, кричали, пересиливая нарастающий шум, и смотрели, думали, примеривались к катастрофе.
И тень Корнева незримо неслась над машиной, именно ему адресовал Пец свои мысли-чувства сейчас: «…потому что все двояко, Саша. Один по внешним наблюдениям процесс разноса, разрушения, даже вспышки – различен по сути. Он – бедствие, катастрофа, горе, если разумные существа там не поняли жизнь, не поднялись над ее явлениями, не овладели ими. И он же – победа, освобождение, переход к освоению более обширного мира, если поняли и овладели. Делаться все равно что-то будет – так лучше пусть по-нашему. Не выделяться энергия – и психическая, интеллектуальная, от растекания времени – не может, как не могут не светить звезды.
…У цивилизаций все, как и у людей, Саша. Человеку – настоящему – если и докажут, что поглотившая его ум большая цель недостижима, многие пробовали, не добились, только сложили головы, то он, вникнув, все равно решит: „Да, их попытки неудачны. А попробую-ка я вот так…“ И пойдет, и станет делать. Возможно, добьется своего; скорее – нет, может и погибнуть. Но – найдутся другие, новые, которые скажут: а попробуем-ка мы, – и тоже пойдут.
Миллионы трусов останутся при здоровье, миллионы благоразумных скажут: „Мы же говорили ему (им), что он (они) напрасно прет (-ут) на рожон!“ Но не ими жив народ, не ими живо человечество. Народы и человечество живы, пока являются в них люди, стремящиеся за предел достижимого!
…Любарский давеча показал мне, что шлейф космических аппаратов, выводимых с планеты MB, неотличим от протопланетного шлейфа, выбрасываемого звездой, – как и сама планета при определенном ускорении времени неотличима от звезды. Так ведь естественно, что все это одной природы: какой же еще может быть природы труд и творчество в любом месте Вселенной, как не той же самой – звездной!
…И может быть, самой большой твоей ошибкой, сынок, было, что принял ты за конец начало неизведанного, за смертную муку – муку нового рождения, рождения в понимании».
Виктор Федорович прислушивался к этому полубезумному бормотанию, выхватывал отдельные фразы – сопоставлял, додумывал, постигал. И снова шептали, шелестели, шипели в ушах его пенные потоки Вселенского моря, рокотали и пели, переплетаясь голосами, созвездия, светила, планеты, симфоническими аккордами завершали их бытие вспышки сверхновых. И отходило прочь так перекореживавшее его мечтание: закрепиться на посту главного – это да, а прочее все чепуха. Он снова был на высоте – на той самой, звездной.
Когда Шар выдал вспышку, Герман Иванович Ястребов находился в гараже и ничего не заметил. Сын, вернувшись, сказал, что затвор багажника опять не держит, на ухабах открывается: «ехал обратно, как Анна Каренина в карете – с поднятым задом», – и после обеда механик решил починить. Был он сейчас сердит: на горьковчан (такие деньги дерете за «Волгу», так сделайте все путем!..), на сына, у которого он теперь, получается, за обслугу (мог бы сам поглядеть, раз катаешься, за бензин не платишь! Но зачем, если отец все умеет?…), и вообще на жизнь.
Он не обратил внимания и на последовавший гром; но в гараж влетел сын:
– Батя! Гляди, что это там у вас? Герман Иванович вышел из гаража, взглянул на Шар – пыльно трепещущий, грохочущий – сказал растерянно:
– Ё-ма… что ж там такое случилось?
– Таращанск сейчас будет, вот что случилось! – вскрикнул сын. – Сматываться надо отсюда, батя! Брать, что поценнее – и драпать!
Они жили вдвоем, жену Ястребов схоронил два года назад. Хороших вещей у механика было немало. Сын завел и выкатил из гаража поближе к крыльцу «Волгу», потом они вдвоем – сын бегом, отец прихрамывая – выносили и укладывали в багажник и на заднее сиденье дубленки, и шапки, кожаные куртки, японскую магнитолу, цветной телевизор, столовое серебро. Герман Иванович не забыл и припрятанные сберкнижки, деньги, ювелирные вещицы. Набили все полностью; свою дубленку и норковую шапку сын, невзирая на жару, надел на себя.
Оглядываться было некогда, но краем глаз Ястребов заметил суматоху и в соседних дворах: справа тоже вывели из гаража и набивали добром «Жигули», слева – мотоцикл с коляской; там и в доме напротив уже голосили женщины.
– Давай скорей, батя! – подгонял сын, выруливая машину за ворота. – Медлить себе дороже, драпать надо!
Запыхавшийся Герман Иванович все-таки запер дом, ворота и калитку, плюхнулся на сиденье. Сын дал газ.
Директорская «Волга» подлетела к проходной, когда в ядре Шара как раз выпятилась последняя Метапульсация. Ее сине-лиловое зарево на миг просветило висевшую в зоне пыль. Верх башни вблизи выглядел уступчатыми крепостными развалинами: не было более лаборатории MB, профилактория, экспериментальных мастерских вверху; рваными проемами, разлинованными арматурой, зияли бока кольца-лифта. На этот раз не выскочила к барьеру НПВ голубая точечная молния-звезда; только воздушный удар перекачки, грохот рвущегося бетона, треск падающих обломков.
Пец, Буров и Зискинд выскочили, стояли, задрав головы, ждали, что после удара все успокоится. Но нет, колыхания неоднородного пространства продолжались; волнисто изгибались контуры башни, расстояния между рядами окон (и размеры их) то уменьшались, то росли. Частично это были оптические искажения пространства – но новые трещины в стенах башни, выпадающие оттуда квадраты облицовки, стекла и целые рамы свидетельствовали, что НПВ по-прежнему корежит ее. Ревел тот же, что они слышали, подъезжая, орган перекачки, к нему добавлялся оглушительный басовый звук вибрирующих от предельного натяжения канатов сети: они то удлинялись, то сокращались. Ураганы и смерчи метались по зоне и около, раздували пыль и мусор, шатали и валили автокраны. А с высот покрывал все это вьюжный множественный вой сетей.
Шар бился в сетях огромной рыбиной, сотрясениями и ревом напоминал о своем умении крушить города и горы.
Шар снова давал концерт!
А получилось так. Автоматический регулятор, датчики которого управляли лебедками, как и всякая система с обратными связями, был хорош в определенных границах – не сильнее шквальных порывов смещающего сеть ветра. С ними он легко справлялся, вовремя перетягивая канаты, удерживал Шар строго над башней. Но когда возмущение – да еще страшной силы – пришло не извне, а изнутри, регулятор загенерировал; иначе сказать, с ним сделалось нечто близкое к паническим метаниям животного от боли и испуга. Он рывком дал обороты нужным лебедкам, чтобы выпустить одни канаты, подтянуть другие, тем компенсировать смещение сети, – по инерции барабаны прокрутились дальше, чем следует – для выравнивания регулятор послал сильные противоположные импульсы – лебедки сработали с перетягом в другую сторону – снова исправляющий сигнал – снова перебор – и пошло! Две стихии, обычно противостоящие друг другу, – естественная и техническая, – сейчас работали вместе, работали на разрушение.
…Они перешагнули защелкнутые турникеты на проходной – на этот раз некому было их открыть. Комендант Петренко что-то сбивчиво объяснял в телефон; увидев Пеца, протянул трубку ему:
– Это из крайкома, Страшнов. Ух… ну, дела! У него ходуном ходили усы на посеревшем лице.
– Ну… ну-ну! – Директор положил трубку на столик, тряхнул коменданта за плечи. – Вы же были на фронте.
– Так… так то ж на фронте! – Но подтянулся, доложил. – Заплаты готовы, на площадке все в сборе. Три вертолета можем задействовать, а с четвертого… вертолетчик сбежал. Умчал на мотоцикле.
– Ясно. Поднимайте тремя, навешивайте по известной вам схеме. Работайте осторожно, но без паники: вверху, над сетью, спокойнее, чем здесь. Действуйте.
Петренко скорым шагом удалился в муть и грохот, к вертодрому.
Пец взял трубку:
– Виктор Пантелеймонович? Пец… Здесь шаротрясение. Ша-ро-тря-се-ние!.. Городу не угрожает, но все очень серьезно. Прошу употребить всю вашу власть и поднять с аэродромов два самолета легкой авиации и один средний, типа Ан-28, например. С полной заправкой. Что?… Сюда, к нам! Задача: слежение за Шаром, если сорвется и уйдет. Что?… Извините, остальное не сейчас.
«Возможности… да вокруг нас океан возможностей!»
Все трое вышли в зону, смотрели из-под бетонного козырька над выходом. Башню трясло, как дерево; спелыми плодами осыпались с нее, появляясь вверху из сумрака и пыли, обломки, целые плиты, балки. На внешней стене, примерно на третьем уровне, искрил, трещал, сыпал сварочными огнями перебитый кабель. Слева из зоны несло маслянистым дымом, там что-то горело.
Даже под густым крымским загаром было заметно, как у Зискинда побледнело лицо.
– Что, Юра, каково вам после отпуска у нас здесь? – приблизясь к его уху и напрягая голос, спросил Пец.
– И не говорите! – прокричал тот, – Но внутренние слои будут держаться. И каркас, он же металлический.
– Энергетик, поди, удрал! – проорал им Буров. – Надо вырубить ток!
– Не выйдет, главный щит на кодовом замке! Код только Оглоблин знает!
– Значит, надо добраться в координатор, к регулятору! А может, просто разобьем датчики на лебедках, а, Вэ-Вэ?! И застопорится!
– Нельзя, это надо на всех четырех одновременно, иначе хуже выйдет!
Несколько человек – смутные фигурки в пылевом облаке – выбежали из арочного проема внешнего слоя башни, метнулись, петляя среди машин и обломков, к ограде, перескочили ее и исчезли. Последний из них, прикрываясь перевернутым стулом, выбежал к проходной, прямо на них.
– Ба, полковник! – узнал Пец. – Вы очень кстати!
Волков был без кителя, в разорванной рубашке, весь усыпан серой дрянью. Он остановился, тяжело дыша.
– Вы?! – яростно выдохнул. Один момент казалось, что он трахнет директора поднятым стулом. – Вы знали – и… да вас за это!
– Сейчас не об этом, Петр Максимович, – Пец вспомнил, наконец, имя этого человека. – Прежде всего: как в башне, можно ли проникнуть наверх? Есть там еще кто-то?
– Из моих никого, – полковник опустился на свой стул. – Установки только… такие машины! Да за одно это вас расстрелять!.. – перевел дух, добавил понуро: – В башню сейчас только за смертью идти. В осевой еще ничего, хоть и штормит, а во внешних слоях все трещит и сыплется, не пройти.
– Но вот вы и ваши герои – проскользнули, – не без яда заметил Буров.
– Так! – Валерьян Вениаминович хлопнул в ладони. – Две минуты на выработку плана – и действовать!
Это был прежний Пец, даже помолодевший – с блеском расширившихся глаз, подтянутым одухотворенным лицом, уверенной речью и жестами. Зискинд подумал, что таким не видел его. Никто не видел его таким (разве что Корнев один раз, когда он ворвался к нему с идеей ГиМ) – потому что это был человек, достигший высшей ступени понимания. Валерьяна Вениаминовича не пугали сейчас ни грохот катастрофы, ни опасность, ни ответственность.
План выработали быстро: Бурову, который знал, где находится регулятор и как с ним управиться, подняться туда, отключить или усмирить; Волкову – собрать своих разбежавшихся помощников, сформировать четыре группы, которые одновременно, по сигналу – выстрелом из пистолета, разобьют датчики на лебедках.
Две возможности удержать Шар.
– А мы с Юрием Акимовичем здесь, в резерве.
Все было решено под грохот и водянистые колыхания пространства. Волков убежал собирать своих.
– Теперь вы, Витя. Возьмите вот стул, прикройтесь.
Секунду Буров и Пец смотрели в глаза друг другу. Виктору Федоровичу было что крепко сказать директору напоследок («Тоже мне король Лир – папа Пец, Хрыч, куда к черту!» – мелькнуло в уме). Но вместо этого он вдруг шагнул к Валерьяну Вениаминовичу, обнял его – и они расцеловались, как друзья, которым больше не увидеться. Потом Буров через бомбардируемое обломками пространство пошел к арке.
Возможно, ему лучше было бежать – только он не мог бежать. Душа была охвачена восторгом и ужасом; но ужас этот не имел ничего общего с животным страхом боли и смерти, от него не смешивались мысли и не дрожали колени. Осколки бетона барабанили по днищу стула над головой, задевали бока, падали около ног. Вокруг творилось такое, что юлить не имело смысла: разбушевавшееся НПВ каждым своим шевелением могло скомкать его, порвать, стереть в пыль. И сознание того, что не имеет смысла предугадывать опасности, а надо просто идти и делать, что намерился, – придавало Виктору Федоровичу спокойствие и силу.
И он дошел – сначала до арки, а там и до входа в средний слой. Скрылся в нем.
– Может, и я пойду, подстрахую? – неуверенно предложил Зискинд. – Мало ли что…
– Не следует проявлять отвагу через силу, – спокойно и без желания обидеть сказал Пец. – Ничто не следует делать через силу. Вам ведь не хочется идти. И не нужно, он дойдет.
«А вы?» – вопросительно взглянул на директора Зискинд – но не сказал, поняв, что Валерьян Вениаминович снова отключился, думает о своем, глядит туда, куда ушел Буров.
«Когда люди многое делают через силу, стихии воздают им тем же. Мы живем в прекрасном и яростном мире, Платонов прав. Но, пожалуй, все-таки в куда более яростном, чем прекрасном. Не людям увеличивать его ярость – в этом они ничто перед вселенской мощью. Мир, природа ждут от них вклада другим – прекрасным. Тонким, возвышенным, продуманным, умным. Энергия и вещества коими, как нам кажется, мы владеем, у нас не свои, а это – свое. Этого, красоты-тонкости, без нас не будет – ни в местных процессах, ни в мировых. А объекты, даже и планеты – лишь мгновенные состояния процессов. Образы событий.
Я немало ошибался, да ошибались и мы все, сомневались, искали, меняли мнения и решения, разочаровывались, переделывали. Вероятно, я нахомутал, и сейчас, Витя. Прости… Мог бы ошибиться, поступив по-иному. Что поделаешь, нельзя нам ждать, пока в Совершенное Знание проникает Совершенный Человек. Не дождемся. Надо самим, какие ни есть. Пытаться, искать, стре… ох! Что это?!»
Вспышка света в глазах, но вместо грохота – боль в черепе. Это было не внешнее: удар, как и в Шаре, пришел изнутри. Все сверхчеловеческое напряжение последних часов, все прожитое и пережитое вложилось в этот удар в мозгу, в кровоизлияние. Пец слепо нашаривал, за что бы ухватиться, но руки не слушались. Тело само отшатнулось к стене проходной, оползало на подгибающихся ногах. Зискинд едва успел его подхватить:
– Валерьян Вениаминович, что с вами?
«Ох… а!.. вот оно что… вот что – чего сам хотел. Все как у Корнева, с точностью до плюс-минус желаний. Ооо! Ну и боль!.. Ничего, теперь можно… отпущаеши… ничего. Оох!»
Малиновая «Волга» Ястребовых катила по проселку, поднимая глинистую пыль. Сын выбрал направление, которое прямо уводило от Шара, и гнал, не жалея рессор. Герман Иванович все оглядывался – то на ворох вещей на заднем сиденье, то, через заднее и боковые стекла, на место последней работы. Что там такое случилось? И что сейчас делается? Ведь в той башне народу… ой-ой! «Драпать надо, драпать!» – бился в уме энергически произнесенный сыном глагол.
…Герман Иванович отведал войны только в последний ее год, девятнадцатилетним младшим сержантом, технарем на аэродроме. Тогда драпали немцы. Впрочем, и в предыдущие годы этот глагол применяли исключительно к ним; наши – отступали. «Драпать надо!..»
– Да не гони ты так! – не выдержал он последнего толчка на ухабе. – Гляди, багажник опять распахнулся, зараза!
Сын оглянулся, затормозил, выругался. Он впервые при отце ругнулся по-черному; тот удивился: гляди-ка осмелел.
– Говорил же тебе сколько раз!.. – выскочил, побежал закрыть багажник.
Дальнейшее произошло как-то неожиданно для самого механика: он переместился на сиденье сына, для пробы давнул правой, плохо слушающейся ногой педаль тормоза: будет работать! – включая сцепление, дал газ. «Волга» рванула с места. Отъехав метров сто, Герман Иванович свернул на сжатое поле, двинул по стерне обратно. Сын бежал наперерез, махал сорванной с головы норковой шапкой, что-то кричал. Но не успел, стал. Механик, проезжая, только покосился на рыжего, родного, похожего: вид у того – в дубленке посреди пыльного жаркого поля – был довольно дурацкий; пробормотал: «Ничего!..» – прибавил еще газу, вывел машину на проселок, обратно к Шару.
Удар. Боль. Вспышка в мозгу. Болевой шквал будто дробил тело Валерьяна Вениаминовича, он не слышал ничего, не видел клубов пыли и дыма, сверкания искр наверху. Но какие-то участки его мозга еще сохраняли ясность – и нельзя было поддаваться, надо что-то еще успеть додумать и понять.
«…о чем я перед этим?… Ага, пытаться и стремиться. Ну, конечно, в этом общий смысл:
– из всех движений материи лишь немногие, самые мощные, порождают Галактики, а из них лишь редкие в напоре своем разделяются на звезды – но без прочих действий не было бы и их…
– и среди обилия живых существ лишь немногие выйдут за круг обменного существования, начнут мыслить – но не было бы всех, не появились бы и эти…
– и так во всем… ооо!»
Удар, боль, вспышка. Юрий Акимович суетился, не зная, что делать: положил Пеца вдоль стены на спину, решил было перетащить его в комендантскую, кинулся туда – там явно не было места; принялся звонить в «Скорую». Умом он понимал, что директор кончается, ничем ему не поможешь (даже с Буровым так простился, ему сказал, что необходимо кому-то остаться здесь…), но в таких случаях предполагается что-то предпринимать, бороться за жизнь.
На лебедке слева туго натянулся канат, распространяя контрабасовый гул; там лопнул кабель-заземлитель. В высоте с новой силой завыл ураган перекачки. Колыхался сумрак, извивались контуры башни: НПВ воочию доказывало, что именно оно, а не суетящиеся комочки, завитки материи – первичная реальность!
«Оох, боль! Бей, не жалей… Только врешь: я еще существую. Я существую! И так во всем, говорю я, во всех проявлениях бытия:
…из тысяч рассеянных ветром семян только одно достигнет плодородной почвы – но не будь тысяч, не продолжилась бы жизнь растения. Так и идеи, попытки разума продлить себя…
…и неправ был Любарский, что пена веществ суть нашей телесности. Пена эта, турбулентное кипение жизни, возникает только в самых мощных струях времени – вот они-то и есть суть наша.
…потому что все едино в Книге Бытия, волнующейся материи: вся она состоит из волн-попыток, струй-попыток, миров-попыток. Из них большая часть ниспадает втуне – но без всех не было бы и крайне выразительных, выплескивающих избыток действия-жизни к новому развитию. Пытаться и стремиться!..»
Удар-боль-вспышка. И вверху мгновенным сиянием выплеснулся из Шара метагалактический свет – знак того, что там состоялась еще одна вселенная-попытка, а в ней Галактики-попытки, звезды и планеты-попытки. Свет озарил лицо Валерьяна Вениаминовича.
«Удар – свет… какой свет! Куда ты течешь, Вселенная? Что поют твои звезды, какую мелодию выводят: Реквием или Гимн?… Ты сама не знаешь этого, Вселенная, только желаешь узнать. Для того и порождаешь мириады существ, которые воспринимают, изучают, постигают другое и других, а все вместе – себя. Тебя. Принимай же среди них и меня, мою жизнь-попытку. Стремиться…»
И смерть была как устье: ручеек жизни человека впал в спокойно-мощный, неразличимо ясный и стремительный поток Времени, растворился в нем и помчал далее в Едином – в вечность.
Гремел гневался, грозил апокалиптическими бедами Шар. За оградой зоны Волков расставлял офицеров – ждать сигнала, выстрела. Мелово-бледный от боли в перебитой ключице, брел вверх с этажа на этаж Буров. Взлетели над пылью, сумраком и грохотом вертолеты со сваренными многометровыми лоскутами сети. Спешно поднятые по приказу Страшнова в воздух две «Пчелки» и Ан-28 разворачивались и ложились на курс к Шару. Механик Ястребов, то выжимая газ, то притормаживая немеющей правой ногой, мчал по бетонке на своей «Волге» к башне. Анатолий Андреевич Васюк-Басистов, помогая ногами дохлому моторчику мопеда, давил на педали, подскакивал на ухабах. Катил в такси, ободряя перетрусившего водителя, Любарский.
По дорогам и прямиком через степи шли, бежали, ехали, летели к Шару – люди.
1970–1990 гг.
Киев – Полтава – Подмосковье – Причерноморье – Прибалтика