Всемирный следопыт, 1926 № 06 — страница 3 из 21

— Посадить ребенка на велосипед тоже казалось нам когда-то опасным, — думал Джонсон, следя за летающим правнуком.

Вдруг резкий порыв ветра отбросил авиэтку в сторону. Механическое управление тотчас же восстановило нарушенное равновесие, но ветер отнес аппарат в сторону. Авиэтка, изменив направление полета, налетела на яблоню и застряла в ветвях дерева.

Ребенок в испуге закричал. Джонсон, в неменьшем испуге, бросился на помощь внуку. Он быстро вскарабкался на яблоню и стал снимать маленького Георга.

— Сколько раз я говорил вам, чтобы вы не устраивали ваших полетов в саду, — вдруг услышал Джонсон голос своего сына, Самуэля.

Старик стоял на крыльце и в гневе потрясал кулаком.

— Есть, кажется, площадка для полетов, нет, непременно надо в саду! Неслухи! Беда с этими мальчишками. Вот поломаете мне яблони, уж я вас!..

Джонсона возмутил этот стариковский эгоизм. Старик Самуэль очень любил печеные яблоки и больше беспокоился за целость яблонь, чем за жизнь внука.

— Ну, ты, не забывайся! — воскликнул Джонсон, — обращаясь к старику-сыну. — Этот сад был впервые разведен мною, когда еще тебя на свете не было! И покрикивай на кого-нибудь другого. Не забывай, что я твой отец!

— Что ж, что отец? — ворчливо ответил старик. — По милости судьбы, у меня отец оказался мальчишкой! Ты мне почти-что во внуки годен! Старших слушаться надо! — наставительно закончил он.

— Родителей слушаться надо! — не унимался Джонсон, спуская правнука на землю. — И, кроме того, я и старше тебя. Мне девяносто восемь лет!

Маленький Георг побежал в дом к матери. Старик постоял еще немного, шевеля губами, потом сердито махнул рукой и тоже ушел.

Джонсон отвез авиэтку в большую садовую беседку, заменявшую ангар, и там устало опустился на скамейку, среди лопат и граблей.

Он чувствовал себя одиноким…

Со стариком-сыном у него совершенно не сложились отношения. Двадцатипятилетний отец и семидесятипятилетний сын, — это ни с чем несообразное соотношение лет положило преграду между ними. Как ни напрягал Джонсон свое воображение, оно отказывалось связать воедино два образа: маленького двухлетнего Самуэля и этого дряхлого старика.

Ближе всех он сошелся с правнуком — Георгом. Юность вечна. Дух нового времени не наложил еще на Георга своего отпечатка. Ребенок в возрасте Георга радуется и солнечному лучу, и ласковой улыбке, и красному яблоку так же, как радовались дети его возраста тысячи лет назад. Притом и лицом он напоминал его сына — Самуэля-ребенка… Мать Георга, Элен, также несколько напоминала Джонсону Фредерику, и он не раз останавливал на ней взгляд тоскующей нежности. Но в глазах Элен, устремленных на него, он видел только жалость, смешанную с любопытством и страхом, — как-будто он был выходцем из могилы.

А ее муж, внук Джонсона, носивший его имя, Бенджэмин Джонсон, был далек ему, как и все люди этого нового, чуждого ему поколения.

Джонсон впервые почувствовал власть времени, власть века. Как жителю долин трудно дышать разреженным горным воздухом, так Джонсону, жившему в первую четверть двадцатого века, трудно было примениться к условиям жизни конца этого века.

Внешне все изменилось не так уж сильно, как можно было предполагать.

Правда, Лондон разросся на многие мили в ширину и поднялся вверх тысячами небоскребов.

Воздушные сообщения сделались почти исключительным способом передвижения.

А в городах — движущиеся экипажи были заменены подвижными дорогами. В городах стало тише и чище. Перестали дымить трубы фабрик и заводов. Техника создала новые способы добывания энергии.

Но в общественной жизни и в быте произошло много перемен с его времени.

Рабочих не стало на ступенях общественной лестницы, как низшей группы, группы, отличной от выше стоящих и по костюму, и по образованию, и по привычкам.

Машины почти освободили рабочих от наиболее тяжелого и грязного физического труда.

Здоровые, просто, но хорошо одетые, веселые, независимые рабочие были единственным классом, державшим в руках все нити отечественной жизни. Все они получали образование. И Джонсон, учившийся на медные деньги, почти сто лет тому назад, чувствовал себя неловко в их среде, несмотря на всю их приветливость.

Все свободное время они проводили больше на воздухе, летая на своих легких авиэтках, чем на земле. У них были совершенно иные интересы, запросы, развлечения.

Даже их короткий, сжатый язык, со многими новыми словами, выражавшими новые понятия, был во многом непонятен Джонсону.

Они говорили о новых для Джонсона обществах, учреждениях, новых видах имущества и спорта…

На каждом шагу, при каждой фразе он должен был спрашивать:

— А что это такое?

Ему нужно было нагнать то, что протекло без него в продолжение семидесяти трех лет, и он чувствовал, что не в силах сделать это. Трудность заключалась не только в обширности новых знаний, но и в том, что ум его не был так воспитан, чтобы воспринять и усвоить все накопленное человечеством за три четверти века. Он мог быть только сторонним, чуждым наблюдателем и предметом наблюдения для других. Это также стесняло его. Он чувствовал постоянно направленные на него взгляды скрытого любопытства. Он был чем-то вроде ожившей мумии, археологической находкой занятного предмета старины. Между ним и обществом лежала непреодолимая грань времени.

— Агасфер!.. — подумал он, вспомнив легенду, прочитанную им в юности. — Агасфер, вечный странник, наказанный бессмертием, чуждый всему и всем… К счастью, я не наказан бессмертием! Я могу умереть… и хочу умереть! Во всем мире нет человека моего времени, за исключением, может быть, нескольких забытых смертью стариков… Но и они не поймут меня, потому что они все время жили, а в моей жизни провал! Нет никого…

Вдруг у него в уме шевельнулась неожиданная мысль:

— А те двое, которые ожили вместе со мной там, в Гренландии?..

Он в волнении поднялся. Его неудержимо потянуло к этим неизвестным людям, которые вдруг стали ему так дороги. Они жили в одно время с Фредерикой и маленьким Самуэлем… Какие-то нити протянуты между ними… Но как найти их? Крукс!.. Он должен знать!

Крукс не оставлял Джонсона, пользуясь им, как «живым историческим источником» для своей работы по истории революции.

И Джонсон поспешил к Круксу и изложил ему свою просьбу, ожидая ответа с таким волнением, как-будто ему предстояло свидание с женой и маленьким сыном…

Крукс что-то соображал.

— Сейчас конец сентября… А ноябрь тысяча девятьсот девяноста восьмого года… Ну, да, конечно, Эдуард Лесли должен быть уже в Пулковской обсерватории, сидеть за телескопом в поисках своих исчезающих Леонид. В Пулковской обсерватории лучший рефрактор в мире. Лесли, конечно, там. Там же вы найдете и поэта Мерэ… Он писал мне недавно, что едет к профессору Лесли.

И, улыбнувшись, Крукс добавил:

— Очевидно, все вы, «старички», чувствуете тяготение друг к другу.

Джонсон наскоро простился и отправился в путь с первым отлетавшим на Ленинград пассажирским дирижаблем.

Он сам не представлял себе, каково будет предстоящее свидание, но чувствовал, что это все, что еще может интересовать его в жизни.

IX. Под звездным небом.

Дрожащей рукой Джонсон открыл двери зала в Пулковской обсерватории. Огромный круглый зал тонул во мраке.

Когда глаза несколько привыкли к темноте, Джонсон увидел стоявший среди зала гигантский телескоп, напоминавший дальнобойную пушку, направившую свое жерло в одно из отверстий в куполе. Труба была укреплена на массивной подставке, вдоль которой шла лестница в пятьдесят ступеней. Лестницы вели и к площадке для наблюдения, на высоте трех метров. С этой площадки, сверху, слышался чей-то голос.

— … Отклонение от формы растянутого эллипса и приближение к форме параболы происходит в зависимости от особенного действия масс отдельных планет, которому кометы и астероиды подвергаются при своем движении по направлению к солнцу. Наибольшее влияние в этом отношении как раз оказывает Юпитер, сила притяжения которого составляет почти тысячную долю притяжения солнца…

Когда Джонсон услышал этот голос, четко раздавшийся в пустоте зала, когда он услышал эти непонятные слова, на него напала робость. Зачем он пришел сюда? Что скажет профессору Лесли? Разве эти параболы и эллипсы не так же непонятны ему, как и новые слова новых людей? Но отступать было поздно, и он кашлянул.

— Кто там?

— Можно видеть профессора Лесли?

Чьи-то шаги быстро простучали по железным ступеням лестницы.

— Я — профессор Лесли. Чем могу служить?

— А я Бенджэмин Джонсон, который… который лежал с вами в Гренландии, погруженный в анабиоз… Мне хотелось поговорить с вами…

И Джонсон путанно стал об'яснять цель своего прихода. Он говорил о своем одиночестве, о своей потерянности в этом новом, непонятном для него мире, даже о том, что он хотел умереть…

Наверно, эти, новые, не поняли бы его. Но профессор Лесли понял тем легче, что многие переживания Джонсона испытал он сам.

— Не печальтесь, Джонсон, не вы один страдаете от этого разрыва времени. Нечто подобное испытал и я, так же, как и мой друг Мерэ, — позвольте его представить вам!

Джонсон пожал руку спустившемуся Мерэ, по старой привычке, давно оставленной «новыми» людьми, которые восстановили красивый и гигиенический обычай древних римлян поднимать, в знак приветствия, руку.

— Вы что же, тоже из рабочих? — спросил Джонсон Мерэ, хотя тот очень мало походил на рабочего.

— Нет! Я поэт.

— Зачем же вы замораживали себя?

— Из любопытства… а, пожалуй, и из нужды…

— И вы пролежали столько же времени, как и я?

— Нет, несколько меньше… Я пролежал сперва всего два месяца, был «воскрешен», а потом опять решил погрузиться в анабиоз. Я хотел… как можно дольше сохранить молодость! — и Мерэ засмеялся.

Несмотря на разность по развитию и по прежнему положению, этих трех людей сближала общая, странная судьба и эпоха, в которую они жили. К удивлению Джонсона, беседа приняла оживленный характер. Каждый многое мог рассказать другим.