Всемирный следопыт, 1927 № 08 — страница 2 из 25

Сказка продолжается:

— У нас медведь в поле прыгает — морковкой питается. Передние лапки маленькие, задние большие, капусту грызет…

— Вот верно скажу: заяц!

— Убирайся спать, мерзавец, — с тобой не сговоришься!

Обиженный Ловейко долго молчит, упорно что-то думает. Подняться ему нельзя; над головой длинное стальное туловище торпеды[3]). Оно густо смазано — над носом висят желтые капли. Ловейко поворачивает голову, плаксиво говорит:

— Товарищ Парикмахер! За что, скажи, милый друг, ты меня обидел?

Ему никто не отвечает. Сладко похрюкивая, крепко спит Парикмахер. Усталые, разморенные подводники без задних ног — на двух лопатках — подсвистывают носами.

Двое бодрствуют, растягивая в зевоте рты. Подолгу глядят за компасами, с лампочками в трюмы лазят, чутким ухом прикладываются к холодной стенке лодки.

Тихо… Тихо… Кто-то, наверное, вспоминая детские годы, бормочет во сне: «баба купила шу-бу, ба-ба будет рада»….

Сменяется вахта. Сонный, со вспухшим лицом Парикмахер нарочно толкает спящих, щекочет пятки. Когда сон окончательно одолевает его, он подходит к койке Ловейки, трясет его за плечо:

— Ловейко! Тарас! Ловейко!

Тарас испуганно вскакивает, больно стукается лицом о масленую торпеду. Свешивается с койки, спросонья таращит глаза:

— Што, што, што ты? А? А?

— Советую тебе… сходи в гальюн![4])

Прячется голова обратно, бессвязно шепчут губы, Тарас опять спит. Парикмахер от скуки размазывает масло, по лицу Тараса. Облизывается во сне Ловейко, мычит…

Медленно ползут стрелки. Ах, как медленно ползут они в ночную вахту! Яркий свет слепит глаза, голова тянется к плечу, подергивает рот зевота.

— У-а-а-х!

Под утро, в пятом часу, что-то стукнуло «Пантеру» в корпус… Еще, еще… Насторожились вахтенные, замерли, уши на изнанку… Чу? Нет, почудилось!..

— В отпуск скоро… Мне-то, братуха, до деревни сорок три лошадьми… Богатая у нас земля, плодовитая, беспри-рывно родит… И народ-то крепкий, да веселый…

Ползут стрелки. Горит свет. Молчит бездна…

Без четверти семь последняя вахта разбудила Гинса. Как и не спал, вскочил он с койки. Еще сильней раскраснелись веки — набухли, надулись. Хрипло заверещала боцманская дудка. Подымались с коек тяжелые головы, хлопали мутными глазами.

— Пересидели проклятый шторм!

Недостаток воздуха давал себя чувствовать. Воздух, спертый за ночь, насыщенный испарениями тридцати пяти тел, давил легкие. Налились свинцом головы, горечь облепила рты.

Гинс и комиссар Колачев ходили по лодке, светили в трюмы.

— Эх, молодежь! Прохлопали! Набралась вода в трюмы за долгую ночь, осела корма. Свободны ли винты? Что-то плотно лежит «Пантера» — не шелохнется!..

Наскоро хлебалось кофе, не прожевывался ситный, масло не лезло в глотку.

Покурить бы!

* * *

— Продуть дополнительную!

— Есть продуть!

Согнулся торпедист, вертит, дергает рычаги.

— Продута!

«Пантера» ни с места, как вкопанная. Быстрыми тревожными взглядами — все на Гинса. Проходит тревога так же быстро, как и вспыхивает: лицо у Гинса как всегда, равнодушное, полусонное; только в коробке черепной работа, молоточки нетерпеливо стучат; корежит Гинс голову и так и этак!

— Дело ясное: «Пантеру» засосало илом за ночь — и рули и винты!



«Пантера» ни о места, как вкопанная: засосало илом за ночь и рули, и винты.


Снова глухой удар потряс лодку, эхом отдался в пустом корпусе. Оборвались шутки, застывшие лица — кверху, Гинс голову но поднял, Колачев тоже.

— Малый задний ход!

— Есть!

Заурчали винты, подняли темную муть, зеленой и непроницаемой завесой встала она за рубочными стеклами. Напрасно комиссар пытается разглядеть, что толкает лодку. Толща воды, глухая муть — там, снаружи.

Пятится «Пантера» назад, как умное большое животное, волнуется плачем электромоторов. Новый удар в корме — сильнее, глуше. Испуганно и нервно содрогается корпус. Слышно, как винты, работая, задевают за что-то, скребут, рычат от злости.

— Стоп!

Спокоен, как чистая вода залива, голосок Захарыча:

— Е-есть стоп!

Секунды кажутся годами. Холодный, липкий страх заползает в сердце; мурашки гуляют по спине, как черти на масленицу. Серым пеплом покрываются лица, напряженное дыхание хриплей, с присвистом. Только теперь замечают люди, как душно в лодке, только теперь видят красные глаза, вздутые багровые вены на шеях.

— Вперед! Самый малый!

Голубым огоньком затрещал рубильник, взвизгнули моторы, завыли винты… Секунда… вторая… третья… Еще могучий удар — глуше и страшнее первых. Все дрожит мелкой дрожью, качает лодку, и дрожь эта остается в сердцах, холодит руки.

Мигнув, потух свет — и вслед за ним режущий по нервам истошный кошачий визг вырвался из черноты. Зазубренным ножом полоснул он по нервам, нагнал холодный страх, немую жуть.

— А чорт! кошачий ублюдок… — ругнулся во тьме Парикмахер. Ударил со злобой в черное мягкое пятно. Пятно фыркнуло, прыгнуло на рундуки, и оттуда — зло и упорно воззрились на людей две фосфорические, немигающие зеленые точки.

В корме раздался заглушенный вздох, как будто застонал человек от непосильной тяжести. Тяжелое, хриплое дыхание десятка глоток, шорохи. Всех хриплей и натруженней дыханье комиссара Колачева. Хрипит и булькает в жуткой тьме его голос:

— Товарищи! Товарищи! Надо спокойнее… братишки! «Пантера» по вашему же недосмотру набралась водой, отнесло ее течением, прибило, наверное, к кряжам или к кораблю затонувшему; исправляйте свою вину… Спокойствие, главное… Воздуха хватит еще на несколько часов… Конешно, вылезем… Будьте краснофлотцами! Захарыч, насчет светику-то распорядись!

Беспомощным лиловым мотыльком вспыхнул огонек спички — и сейчас же потух. Свет выхватил из тьмы квадратные жесткие щеки комиссара. На секунду осветил чье-то белое лицо с раскрытым ртом, серьгу Захарыча, сухие его двигающиеся губы, черные пятна глаз.

— Есть, товарищ комиссар, только и делов, что лампочки перегорели! Есть, есть — одним минтом!

— Давайте живей! Захарыч, товарищ! Авдону хвост, кажется, отдавили? В темноте Навагин ошибиться может — в супе сварит!

Послышался чей-то виноватый смех. Он поколебал мертвую черноту лодки, и кажется — в спокойный омут бросили камень и круги от броска по воде шелестят о берег.

— Ничего, товарищ Гинс, я его в руке держу, зажал! Захарычу лично… с почтением… хе-хе!..

За невинной остротой рванул лодку громкий смех. Смеются все, неестественно закинув головы, широко разорвав рты, лихорадочным смехом, захлебываются им. Ярко вспыхнувшие лампочки озаряют серые лица, оскаленные зубы, провалы ртов в смехе. Смех — жуткий, нечеловеческий — носится по лодке. Из красных глаз катятся слезы. И оттого, что опять вспыхнул свет — признак жизни и солнца, и оттого, что Гинс спокойно смотрит на часы — все смеются проще.

Общий припадок, притупясь, проходит. Двое переглядываются.

«Струхнули, ребята! Очень плохо…», — говорят глаза Гинса и вспыхивают минутной тревогой.

«Ничего, пройдет, выплывем, неправда», — темнеют комиссаровы глаза. А рука нащупывает в кармане собачку нагана.

Захарыч поймал Авдона. Он гладит по черной, поднявшейся дыбом шерсти. Котенок боком трется головой о грудь старика.

Всем становится стыдно и весело

* * *

«Пантера» стоит на грунте. На месте стоит «Пантера» не первый к не второй час. Чьи-то неумолимые гигантские пальцы не выпускают ее из своей цепкой мертвой хватки. Муть улеглась, и в сизой темноте видны теперь бока затонувшего судна, обросшие тиной. Они кажутся совершенно сухими. Долго поглядеть на них — и кажется, что это аквариум, а за спиной люди, свет и воздух.

Люди и свет — а воздуху все меньше и меньше, и растет сомнение попавших в западню людей…

«Пантера» опять пятится назад, рвется вперед, пробивается кверху. Удары, шорохи, скрежет, рвущий душу лязг железа, хруст песка под ногами.

— В ловушке!

Легкие с хрипом вбирают воздух, часто дыхание, выпученные глаза, вялые движения. В ушах звенит надоедливый колокольчик. Рулевой Антон видит, как у маленького торпедиста Чумисова из уха змеится черная густая кровь; видит, каким лучезарным огнем желания жизни горят его огромные, синие, потемневшие глаза. Под носом у себя чувствует что-то липкое и теплое. Проводит дрожащей, холодной рукой — черные и алые сгустки. Пляшет все перед глазами в смешной пляске. Резче и надоедливей звон в ушах. В непосильном мучении кусает язык, перекатывает его сухой и вспухший — по рту, лижет им сухие потрескавшиеся губы, всасывает кровь…

Ему жутко глянуть вокруг. Кровь леденят эти красные выпученные глаза, надутые черные жилы, вспухшие фиолетовые языки в открытых, прерывисто дышащих ртах.

Гинс знает: еще пять-шесть часов и… Гинс думает:

«Презирать опасность — большая глупость. Отсиживаться бессмысленно. Надо прорываться!»

Комиссар глядит за людьми. В руках у него наган — и палец на курке. Углядеть за всеми? Неменьшая глупость! Надо прорываться! Или смерть, или солнце и воздух! Так?

— Малый назад… Стоп!.. Полный вперед… Самый полный!.. Всплывай!

Боцман лихорадочно закрутил штурвалом. Собрав все силы, «Пантера» ринулась вперед.

Яростный треск в носу, ломается невидимое препятствие, страшный грохот, скрежет. Что-то долго, с лязгом скребет лодку. Люди наклоняют голову, вгибают плечи, крепко закрывают усталые глаза: вот ворвется вода яростным, все разрушающим потоком, расковеркает, сшибет с ног, задушит. На секунду гаснет и опять вспыхивает свет — и сразу наступает тишина. Монотонно взвизгивает динамо, спокойно гудят винты.

«Пантера» круто забирает носом, несется ввысь. Чумисов, стоя у штурвала и нетерпеливо топая ногами, радостным, звенящим голосом передает глубину:

— 120 фут… 100… 90… 84…