— Здравствуй, — говорит ему Быстров.
— Здравствуй.
— Откуда?
— Из Балаклавы.
— Давно?
— Утром пришли.
— С грузом?
— Есть немножко.
— Что?
— Арбузы, — и вдруг окрысился, — а тебе что?
— Так, ничего…
Я лежу на носу баркаса. Море плещется у бортов. Быстров закуривает свою крымскую дрянь «по особому заказу» и косится на шхуну. Ноздри его ходят, как у гончей собаки. Наш матрос спокойно сидит на банке и курит махорку. Я не выдерживаю и набиваю трубку душистым сухумским табаком. Синий дымок плывет по ветру к шхуне. На палубе шхуны вскоре появляется татарин и смотрит на меня.
— Куришь?
— Угу.
— Какой табак?
— Сухумский.
— Тц! Такой человек — и сухумский табак!
— А что?
— Английский надо курить.
Он глядит недоверчиво на Быстрова, и я читаю на его лице желание предложить мне контрабандный кепстен[25]). Не зря Быстров прилип к шхуне. Однако, татарин не решается; форма Быстрова пугает его. Он исчезает в кубрике.
Быстров шепчет мне:
— Ах, и охота же внутрь слазить!
Я эту шхуну давно облюбовал, еще с утра вокруг нее верчусь.
Идут часы, и ветер становится сильнее. Заходящее солнце окрашивает горизонт в оранжевый цвет, словно зарево громадного пожара. Это верный предвестник бури. С утра барометр падал.
Легкий шквал прибил наш баркас к шхуне. Матрос хочет оттолкнуться, но Быстров движением руки останавливает его. Через минуту кто-то из шхуны опрокидывает на баркас ведро мусора… Матрос, на которого попала добрая половина мусора, ругается. Татарин перегибается через борт и спокойно говорит:
— Зачем так близко стоишь?
— Ирод! Чтоб ты здох, проклятый!.. Весь баркас загадил, — кричит матрос, выбрасывая за борт неожиданное угощение.
Потом опять идут томительные часы.
Мы стоим у берега. Матрос спит на дне баркаса, я недоумеваю, несколько раз порываюсь уходить, но Быстров всякий раз бросает мне:
— Погоди…
Небо стало темно-розовым.
Ветер гонит по морю барашки. Г холодало. Пахнет остро морскими водорослями, гнилыми крабами. Неподалеку от нас высится нос греческого купца, в недра которого день и ночь струей льется пшеница, привезенная из Украины. На носу видны цифры, по которым определяется степень посадки судна. Заметно темнеет. В городе вспыхнули огоньки. Море становится мрачным, от мола доносится сердитый шум. Там подымается волнение. Ветер, дувший с моря, гонит волну к Феодосии.
Наш баркас дернуло и веревка натянулась.
На шхуне потравили канат. Немного спустя с берега в шхуну спрыгнул худощавый, сухой татарин и что-то сказал своему спутнику. На шхуне возились. Вышел еще один татарин, сонный, заспанный. Он лениво плюнул за борт и поглядел на небо.
Солнце скрылось за горой, с востока надвинулись тучи и сразу стемнело. Ветер крепчал. Море сердито ухало за молом, гоня волну на гавань. Мы с кормы бросили якорь, натянули причал, и баркас, сдерживаемый с двух сторон, закачался, как гамак. В гавани волна становилась все больше и больше. Порывистый ветер сулил неспокойную, бурную ночь.
Я смутно видел громады греческих пароходов. Они стояли спокойно и величественно. Их не тревожила волна, кидавшая из стороны в сторону наш баркас.
На шхуне чувствовалось движение, она готовилась уйти в море. Ветер запел в вантах, и шхуну сильно ударило берег. Татары потравили канат — и она покорно отпрянула в сторону. В эту минуту наш якорный трос лопнул, баркас дернуло в сторону, я услышал сильный треск и невольно вскочил на ноги.
Шхуна навалилась бортом на наш баркас, баркас затрещал, сильно накренился и черпнул воды. В ту же минуту я схватился рукой за борт соседки и с трудом, мокрый и испуганный, взобрался на палубу. Оказалось, что Быстров проделал то же. Мы стояли рядом, тяжело дыша, отдуваясь и выплевывая соленую воду, окатившую нас. Где-то рядом слышалась безбожная ругань нашего матроса. Значит — баркас уцелел.
Татары смотрели на нас с холодной ненавистью. У Быстрова дернулся лицевой мускул. Сразу охрипнув, он закричал:
— Где свет?!
Татарин покосился на него и зажег фонарь. Палуба осветилась. Световые блики запрыгали по палубе. Мы увидали нескольких татар, стоявших на корме. Шхуну сильно кидало.
Сильный шквал пронесся над городом. Ветер загудел в вантах, натянул причал, шхуну бросило к пристани. Следующая волна дернула ее обратно, причал лопнул, и ветер погнал нас на греческий пароход. Татары что-то закричали, ветер отнес их слова в сторону. Я видел, как они бросились к снастям. В неясном свете фонаря смутно виднелся Быстров, стоявший посредине шхуны, у мачты.
С палубы «грека» свесились фигуры вахтенных. Татары бросили якорь. На минуту шхуна задержалась, но следующий порыв ветра снова потащил ее. Мы прошли по борту «грека», нам бросили конец, татарин схватил его, ободрал в кровь руки и выпустил. Не слушаясь руля, шхуна неслась на следующий пароход.
Татары, работая с необычайной быстротой и ловкостью, ставили паруса. Шхуна еще несколько раз рискнула, потом стала к ветру и с парусами в два рифа пошла к выходу в море. Ветер развел сильное волнение, и о том, чтобы благополучно причалить, нечего было и думать.
Маяк мигнул нам своим кровавым глазом, и волна вкатилась на палубу. Нос шхуны стремительно опустился, зарываясь бушпритом в воду. Я почувствовал замирание во всем теле, схватился за какую-то снасть — и в ту же минуту взлетел кверху.
Татары лавировали, стараясь стать под защиту мола и дрейфовать до утра. Несколько раз им это удавалось, но снова ветер сносил шхуну к пристани, где так легко было разбиться о гранит набережной.
Не знаю, чье это было решение, но вскоре мы пошли в открытое море. Фонарь погас, и мы шли в темноте. Волны бросали шхуну из стороны в сторону. Нос, на котором стоял я, то взлетал кверху, то стремительно нырял, точно не собираясь появиться на поверхности воды. Море ревело, ветер нес клочья пены.
За кормой виднелся свет феодосийского маяка.
Было темно. Я не видел, что делалось на корме. Как-то мне показалось, что я слышу звук револьверного выстрела, но это могло быть хлопанье полоскавшего паруса. Неожиданно на меня бегу налетел татарин. Мы оба упали, волна перекатилась через наши тела, больно ударила меня обо что-то твердое, я вскочил и увидел, что свет маяка медленно ползет по правому борту. Мы поворачивали.
Изредка ко мне доносились крики, внезапно появлялись фигуры татар, управлявших парусами… Потом внезапный сильный толчок, точно мы налетели на риф… Я упал, ударился головой об угол рубки и потерял сознание…
Когда я очнулся, светало.
Восток стал алым, над морем реяла утренняя мгла. Шхуна лежала, сильно накренившись, у самого пляжа. По рейду шла сильная зыбь — остаток пронесшейся бури. Шхуна мерно скрипела, твердо засев в прибрежном песке.
— Ну, как? — спросил Быстров, прикладывая к моей голове мокрое полотенце.
— Что случилось?
— Ничего особенного. Здорово ударился?
— Да…
Голова у меня была тяжелая, точно каменная.
— А где же татары? — спросил я.
Быстров улыбнулся краешком губ.
— Готовы.
— Как?
— Забрали голубчиков.
— Почему?
— Арбузы подвели их — с начинкой оказались, да еще какой!.. Должно быть, ты во всю жизнь таких арбузов не видел.
Он взял арбуз и открыл его. Арбуз был аккуратно сделан из дерева, а внутри лежали коробочки с пудрой.
— Как же ты догадался? — спросил я, разглядывая деревянный арбуз…
— Очень просто. Пока они дрейфовали и, как черти, носились по шхуне, забыв о нас, я полез в трюм, груз ковырнул и нашел среди настоящих вот эти арбузы. Татары меня в трюме поймали, пришлось отстреливаться, а потом я заставил их на берег выброситься. Вот и все. Конечно, как я и думал, это работа Сейфи.
— Сейфи?
— А кто же еще такую штуку придумает?
Подошел катер, и нас увезли на берег.
Солнце встало над горизонтом. Феодосия оживала. На берегу появились первые купальщики, с интересом разглядывавшие лежавшую на боку шхуну.
В порту уже визжали лебедки и далеко неслось грузчицкое: «Майна! Вира!..».
Утро было ясное, солнечное. Зыбь утихла.
Мы пили холодный нарзан у вокзала, поджидая автобуса. Мимо двигались шумной толпой курортники, с недоумением взглядывая на мою, обмотанную полотенцем, голову. Пекло солнце, и только доносившееся до нас ворчание моря напоминало о бурной ночи…
КРЫМСКИЕ СИЛУЭТЫ
Путевые очерки Э. Л. Миндлина
Часы показывали без двадцати минут час. До Судака — цели моего путешествия — оставалось километров десять по разбитому шоссе, то стремительно опускавшемуся вниз, то круто поднимавшемуся вверх. Нечего было и думать попасть в Судак раньше трех часов пополудни. Но в три — это слишком поздно. Серьезная причина требовала моего присутствия в Судаке не позднее чем в два часа дня, и я о досадой оглядывал пустынный залив Нового Света.
Залив замыкался на западе далеко вдающимся в море, голым, малоприветливым мысом. Издали виднелась огромная, обветренная скала, нависшая над входом в живописную бунту. В скале черными пятными темнели глубокие гроты. Подъехав на лодке к одному из них, легко разглядеть высеченный в камне просторный зал, открытый с одной стороны. В глубине его — каменная эстрада с остатками мраморных украшений. А по стенам — гранитные полочки, на одной из которых я отыскал горлышко винной бутылки. К гротам вела искусственно выбитая по краю скалы тропа, огражденная со сторон