Но этого мало. Разрешением вопросов облесения и луговодства не исчерпывается полностью задача хозяйственного использования Яйлы. Крымводхозом, при ближайшем участии станции, организованы снегомерные экспедиции на Яйлу для полного учета запасов снега, а с лета прошлого года были поставлены наблюдения над влажностью почвы и над проникновением влаги в почву. Вопрос питания влагой подземных органов растения в крымских условиях приобретает особенно острый характер.
Расположенная на высоте 1.200 метров над уровнем моря, ай-петринская станция имеет возможность проследить изменение состояния облака с момента его возникновения. Работы, относящиеся к изучению элементов облака, организованы на ай-петринской станции государственным научно мелиорационным институтом для выяснения интереснейшего вопроса — возможности создания искусственного дождя путем сообщения воздуху сильного электрического заряда. Далее, работы ай-петринской станции имеют совершенно исключительное значение при разрешении проблемы борьбы с оползневыми явлениями в Крыму. Наконец, значение ее состоит в предупреждении других черноморских станций об ожидаемой погоде.
Редакция «Следопыта» считает необходимым добавить, что под выводимыми в печатаемом рассказе лицами ни в коем случае не следует подразумевать нынешний персонал ай-петринской метеорологической станции.
За стенами обсерватории надрывно гудел резкий северный ветер. Он грохотал по крыше, озорно швырялся пригоршнями снега в окна, всякими свистами свистел в трубе и заставлял содрогаться все крепкое здание обсерватории.
Профессор Кондрашев только что проснулся, и с кровати прислушивался к вою метели. Прежде, когда профессор был молод, когда он впервые поселился в этой маленькой метеорологической обсерватории, так смело прилипшей к самому обрыву плоскогорья, — вой и гул метели рождали в нем бодрое чувство. Кондрашев сознавал тогда свою силу, сознавал, что «ж не отступит перед натиском разбушевавшейся природы, и ему хотелось тогда выскочить на крыльцо, встать под хлест сухого, как песок, снега и среди свиста и гула бури громко и вызывающе крикнуть:
— О-го! О-го-го-го!
Теперь не то. Теперь этот заунывный вой, доносившийся снаружи, навевал тягучую, сверлящую тоску. Метель опротивела, и от тоски иногда хотелось подвывать ей по-звериному.
Кондрашев устал. Двадцать лет жизни на Яйле, двадцать лет ожесточенной борьбы с дикой и злой природой плоскогорья надломили его крепкий организм. Предшественники Кондрашева не выдерживали больше двух-трех лет. А это были люди с крепкой волей и большими надеждами.
Почему уходили они отсюда? Что побеждало их волю, ум, желание работать и бороться? Кондрашев теперь это знал. Их побеждал, их гнал отсюда дикий, неестественный контраст между горячим зеленым берегом моря и суровым плоскогорьем, нависшим над ним.
Как раз там, где стоит обсерватория, над обрывом Яйлы, стыком сошлись две жизни, две природы. В то время, как здесь только ранней весной зеленеет сочная пахучая трава, которая через месяц вся иссыхает и сгорает под солнцем, в то время, когда здесь всю зиму гудит неистовая пурга и снег по крышу засыпает обсерваторию, — в это время внизу, у моря — горячая, влажная зелень, теплое безветрие, радостная природа. И достаточно сделать пятнадцать шагов от обсерватории, чтобы эту другую жизнь, другую природу увидеть сверху, у своих ног. Яйла по климату — побережье Ледовитого океана, а в семи километрах от нее внизу — теплый субтропический курорт…
Вставать было еще рано. Кондрашев перевернулся на другой бок и задремал. В полудремоте метель звучала для него гласом каких-то огромных, невиданных труб, захлебывавшихся в своем реве.
Вдруг, также сквозь сон, в шуме метели Кондрашев уловил какие-то новые тона. Глухой наростающий гул придвигался все ближе и ближе, и вдруг сразу разросся до ужасающего грохота. В следующий момент страшный лязгающий удар в крышу потряс все здание обсерватории.
Кондрашев в ужасе вскочил на кровати. Гул, затихая, пронесся дальше, к обрыву.
— Что это такое? — растерянно спросил себя Кондрашев, и огляделся по сторонам.
В комнате, где он находился, было темно. Через занесенные снегом окна снаружи не пробивалось никакого света. Тусклые, колеблющиеся блики бросала маленькая керосиновая лампа, висевшая на стене. В углу тонул в тени большой шкаф с каким-то чучелом наверху.
Внезапно жуткая догадка заставила Кондрашева вздрогнуть. Он быстро нащупал ногами туфли, накинул халат и торопливо пошел к двери.
В коридоре он столкнулся со своим помощником, наблюдателем Лебедевым, и кинулся к нему.
— Вы слышали? Что случилось? Да говорите же! Что это такое? — Профессор схватил Лебедева за плечо и тряс его.
Лебедев знал не больше Кондрашева, и не меньше, чем он, был напуган этим грохотом, нежданно обрушившимся на обсерваторию. Он вырвался из рук профессора и, застегивая на ходу кожаную куртку, побежал к лестнице, ведшей на чердак.
Когда он пробегал через кухню, за полуотворенной дверью справа раздался громкий храп.
— Ибрагим! — крикнул на ходу метеоролог служителю-татарину. Но ответа не получил.
Еще на узкой и скрипящей чердачной лестнице Лебедева захватил порыв ветра. Он дохнул на него сверху, от крыши.
Высунув голову сквозь люк на чердак и подняв повыше лампу, пламя которой вдруг забесновалось, Лебедев убедился в том, что какие-то предметы, брошенные ветром в крышу, пробили в ней большую дыру; через дыру сыпался снег, засыпая ящик со старыми журналами и кучу железа, сложенного в углу. На чердаке стоял страшный грохот, как от десятка поездов, идущих по мосту. Оторванный железный лист жестко рвался и лязгал.
Поставив осторожно лампу, Лебедев подтянулся на руках и вылез на чердак. Ветер, врывавшийся в дыру, был холодный, пронизывающий и рвал с бешеной силой. Лебедев смотрел на дыру и не понимал, что это мог принести с собой ветер такое крепкое, чтобы оно так разворотило хорошо скроенную крышу обсерватории.
Сбоку из-под снега торчало что-то маленькое, черное. Метеоролог нащупал и потянул к себе. Еще ощупью Лебедев понял, что это обломок сосновой ветки, но, как бы не веря себе, он повернулся к лампе и долго вертел перед светом эту ветку. И лицо наблюдателя делалось с каждой секундой все удивленней и все озабоченней.
На лестнице раздались шаги Кондрашева, крепкие, стучащие, потому что профессор уже надел горные башмаки и крепким топаньем ног возвращал к себе самообладание.
И когда раздались эти шаги, Лебедев быстрым, пугливым движением забросил сучок в дальний угол чердака.
Профессор поднялся, тяжело цепляясь сапогами за ступеньки; осмотрелся.
— Что случилось? — прокричал он.
Лебедев молча показал на дыру и на сугроб, уже наметенный ветром на чердаке.
Профессор покачал головой.
— Чем же это он так? — снова прокричал он, но его помощник только пожал плечами и ничего не ответил.
Тогда Кондрашев пополз к пробитому в крыше отверстию, позволил ветру отогнуть свою редкую рыжую бородку, гребнул руками снег, отодвинулся, чтобы не застилать света, и еще раз внимательно осмотрелся.
— Вы здесь… ничего не находили? — обратился он к Лебедеву.
— Ничего! — резко отрубил тот.
— И не знаете, чем ветер прошиб такую дыру?
— Не знаю…
Некоторое время оба молчали.
— Ее нужно поскорее заделать, — крикнул сквозь неумолчный грохот Лебедев.
Профессор кивнул головой. Принимаясь за работу, он сразу оживился.
Из-под мусора они вдвоем извлекли несколько крепких досок. С трудом сдерживая напор ветра и зажмурившись от летевшего в дыру снега, они просунули доски наружу и, уложив их одна к одной, насколько могли закрыли отверстие в крыше.
Когда во время работы профессор ползал по чердаку в поисках за досками, Лебедев исподтишка следил за ним и волновался, видя, что Кондрашев роется там, куда упал брошенный Лебедевым сук. Но сучок надежно зарылся в мусоре, в углу, и на глаза профессору не попался…
Весь этот день Кондрашев был молчалив и сосредоточен.
Лебедев на цыпочках прошел на кухню. Там Ибрагим неспеша мыл тарелки и что-то вполголоса напевал. В татарской песне слышалась стойкость утесов и неоглядная ширь моря.
— Он очень-очень устал, — говорил Лебедев Ибрагиму про профессора, и Ибрагим сочувственно кивал головой.
— Ему нужно спуститься вниз, к морю, и там хорошенько отдохнуть, иначе он может получить нервное расстройство. Но сейчас все спуски обледенели, а то бы мы отправили его вниз. Сегодняшнее происшествие с крышей окончательно его разбило.
И, пригнувшись к уху Ибрагима, метеоролог что-то быстро и возбужденно зашептал. На лице Ибрагима сменилось удивление, страх и, наконец, неподдельное прискорбие.
— О! — вздохнул он. — Профессор — плохо, плохо профессор. Э, шайтан пурга, что сделал, а!
На следующее утро, под тот же нескончаемый вой метели, мысли Кондрашева вернулись к вчерашнему происшествию, к дыре, неизвестно чем пробитой в крыше ветром, и с этими мыслями вернулась та догадка, которая так испугала его вчера.
Кондрашев опять занервничал и заволновался. Он не мог больше оставаться в кровати: он встал, оделся во все теплое, кожаное, непромокаемое, оделся так, как одеваются, должно быть, люди, идущие с ружьями в руках на белых медведей по бесконечным ледяным полям, сковывающим Северное Полярное море…
И, как накануне, встретив в коридоре помощника, Кондрашев заявил:
— Я хочу видеть, цела ли моя роща. Я не могу больше ждать. Я вылезу из траншеи и посмотрю…
— Вы ничего не увидите отсюда. Сквозь метель ничего не видно, — ответил Лебедев и, не думая, что профессор будет возражать, хотел идти.