Всеобщая история любви — страница 3 из 59

Мир царственного гражданина

Думая о конце шестидесятых, я вспоминаю, как страстно, с каким пылом пытались тогда переделать общество. Поколение хиппи, галлюциногенов и вьетнамской войны, мы жили в состоянии постоянного смятения. Мы были одновременно и циниками, и идеалистами. Истины, доставшиеся нам в наследство, уже не годились, и мы чувствовали, что изменить их – это и наша привилегия, и наш долг. Наша жизнь напоминала американские горки с их сумасшедшими виражами и вылетами из колеи. Веселиться – значило позволять себе безумные выходки в публичных местах. Рок-н-ролл пьянил нас лозунгами и высокими децибелами. «Война» маячила за всем и всеми. Мы боролись за объединение. Мы протестовали. Нас арестовывали. Мы записывались в армию. Нас в нее забирали. Мы уклонялись или убегали. Мы устраивали сидячие забастовки. Мы занимались свободной любовью. Мы пробовали наркотики и выходили за пределы обыденного сознания. Как и каждое поколение, мы жили с нравственными дилеммами. В университетах мы спорили о политике до, после и даже во время лекций, переписывая их учебные планы.

Эта атмосфера переворота, социальных перемен и надежд вспоминается мне сейчас, когда я описываю Афины V века до н. э. Война и политика привели к появлению радикальной идеи неуемной демократии, при которой граждане могли излагать свои взгляды, какими бы новаторскими они ни были, и предлагать свои мнения государственному собранию. На общественную должность можно было избрать любого гражданина старше тридцати лет. Ежедневные интриги этого энергичного самоуправления становились предметом судебных разбирательств и лили воду на мельницу слухов. В Афинах жили лишь около тридцати тысяч человек – немногим больше, чем в городке северной части штата Нью-Йорк, где я живу. И тем не менее Афины породили целую когорту блистательных мыслителей и созидателей, идеи которых легли в основу западной цивилизации. Многие из них наверняка дружили, их пути постоянно пересекались; по крайней мере, они знали друг друга в лицо. Это был компактный город, где все было пронизано состязательностью: греки обожали устраивать соревнования, физические и интеллектуальные. Быть гражданином Афин значило обладать статусом, престижем, экономическими возможностями (владеть недвижимостью могли только граждане) и ощущением знатности (оба родителя должны были быть афинянами; в IV веке афиняне даже не имели права вступать в брак с неафинянами). В Афинах все вращалось вокруг прав граждан – эти права были священны. Это ощущение гордо объяснял Перикл, и позже эти положения будут приняты колониальной Америкой почти дословно:

Называется этот строй демократическим, потому что он зиждется не на меньшинстве, а на большинстве (демоса). По отношению к частным интересам законы наши предоставляют равноправие для всех; что же касается политического значения, то у нас в государственной жизни каждый им пользуется предпочтительно перед другим не в силу того, что его поддерживает та или иная политическая партия, но в зависимости от его доблести, стяжающей ему добрую славу в том или другом деле; равным образом, скромность звания не служит бедняку препятствием к деятельности, если только он может оказать какую-либо услугу государству[5].

При таких идеалах, при интеллектуальной открытости для всех политика стала для Афин тонизирующим средством, однако пользоваться им могли только мужчины. Женщинам не позволялось быть гражданами: политика могла сделать их чересчур энергичными – ведь всем известно, что женщины по природе неразумны, истеричны, прожорливы, склонны к пьянству и одержимы склонностью к плотским удовольствиям. Считалось, что их разум и воля недостаточно сильны, чтобы взять на себя столь жизненно важную ответственность, как самоуправление. Неспособны они и вести оживленные беседы. Жена не ела за одним столом с мужем, а если он приводил гостя, то все женщины дома должны были удалиться на женскую половину. Любую женщину, которая присутствовала среди мужчин, – даже если она участвовала исключительно в разговорах, – считали проституткой. Но это не значит, что к женщинам относились плохо. В греческой литературе о женщинах нередко говорилось с нежностью, а домашние сцены любовно изображали на вазах. Судебные речи часто включали в себя чувствительное упоминание о матери, сестре, жене или дочери одного из участников процесса, и содержался призыв учитывать их интересы. Мужчины не прибегали бы к таким уловкам, если бы они не думали, что эти хитрости подействуют. Однако семья могла быть уверена в чистоте своего рода только при условии, что за женой строго следили. Место ее было в темном подвале дома, рядом с другими богатствами.

Чистокровная афинская девушка должна была выходить замуж молодой, быть девственницей и ни в коем случае не появляться в обществе мужчин. Мужчины женились поздно (как правило, уже за тридцать), и от них не требовалось быть целомудренными. Это значило, что ни у мужчин, ни у женщин не было ровни противоположного пола, с которой можно было бы вступить в любовную связь. Типичный сценарий был таким: воспитанный, образованный, сексуально опытный, политически активный муж средних лет возвращался домой к опекаемой им неграмотной шестнадцатилетней жене. Девушки моложе двадцати лет на улицах не появлялись, так что мужчины не могли их идеализировать или мечтать о связи с ними. А вот красивых подростков на улицах встречали, и только от них исходила эротическая притягательность молодости. Друзья часто встречались в гимназиях, где они могли видеть, как молодые афиняне занимаются физическими упражнениями обнаженными (лишь обвязывая пенис тонкой кожаной полоской, чтобы защитить крайнюю плоть). Поскольку уважаемые афинские женщины жили в изоляции от общества, у мужчин часто были молодые любовники или женщины-куртизанки, к которым можно было заглянуть не только ради утех, но и ради общения.

Люди семейные иногда заводили связи на стороне, при этом любовь не имела ничего общего с браком, цель которого состояла в том, чтобы производить потомство. Согласно Менандру, брачная формула была примерно такой: «Я даю тебе эту женщину (мою дочь) для того, чтобы с ней ты посеял и взрастил законных детей». Взаимоотношения с женщинами ассоциировались с земледелием, с полями, которые нужно засеять и собрать с них урожай. Мужчины олицетворяли разум и культуру, а женщины – дикие силы природы, которые предстоит обуздать мужчинам.

Мир женщины

Над камином в моей гостиной висит большая гравюра под названием «Диана на охоте». Чувственная богиня прыгает, изгибается, она вся в движении; она и ее спутницы почти голые бегут по лесу и, словно воплощая собой пыл, преследуют оленя, на которого охотятся. Известная также как Артемида, эта «охотница непорочная и чистая» источала чувственность и энергию. Она наслаждалась природой в самых первозданных ее проявлениях. «Владычица зверей», она была покровительницей диких животных и присутствовала рядом с ними, двигаясь словно легкое дуновение ветра или бесплотный солнечный свет. Кульминацией греческой свадебной церемонии был момент, когда девушка отрекалась от Артемиды, своей богини-покровительницы, и присягала на верность Деметре, богине земледелия и замужних женщин. Деметре (буквально: «матери-земле») как-то удавалось быть одновременно и неэротичной, и плодовитой. Идеальная жена была подобием возделанной пустыни, запущенной земли, которую расчистили и сделали плодородной. А все социальные, интеллектуальные, культурные и романтические потребности мужчины должны были удовлетворяться где-то на стороне.

Женщины в Древней Греции отмечали два особых праздника. Афинские матроны ежегодно проводили тесмофории. К участию в них не допускались ни женщины низшего социального класса, ни мужчины, и эти торжества предварялись периодом сексуального воздержания. В качестве своего контркультурного праздника куртизанки, проститутки и их любовники проводили откровенно распутный фестиваль Адония, на котором чествовали возлюбленного Афродиты, Адониса. Это был предельно чувственный карнавал, праздник плоти, включавший в себя символический посев семян в горшки на крышах. Под ослепительным средиземноморским солнцем побеги прорастали быстро, приобретали яркий цвет, но так же быстро и увядали. На небольшом пространстве соломенной крыши сеяли семена: это действо проходило быстро, было увлекательным, но никто не ждал от него обильного урожая. Может быть, при этом цитировали строки из стихотворения Мимнерма:

Без золотой Афродиты какая нам жизнь или радость?

Я бы хотел умереть, раз перестанут манить

Тайные встречи меня, и объятья, и страстное ложе[6].

Если отважные, умные, образованные, беспечные и гордящиеся этим афинянки с большими запросами хотели разговаривать в смешанном обществе на интересные им темы, то они становились куртизанками. И хотя жизнь этих женщин была нестабильной, а иногда и унизительной, они, по крайней мере, могли пользоваться сокровищами афинской культуры. Они были элегантными и остроумными, сведущими в искусстве и политике, а их ремесло было чем-то средним между профессиями гейши и проститутки. Мужчин восхищали в куртизанках именно те таланты, развивать которые они запрещали своим женам. Однако Афины изобиловали парадоксами. Споря о демократии и ратуя за нее, граждане зачастую владели рабами, с которыми они иногда предавались удовольствиям. Кроме того, по сходной цене и не испытывая к ним особых чувств, можно было воспользоваться интимными услугами уличных проституток. Сандалия одной из них пережила тысячелетия; гвоздики на подошве при каждом шаге оставляли на земле надпись-приглашение: «Следуй за мной».

Мужчины, любящие мужчин

Любовные отношения, а не просто сексуальные связи также возникали между зрелыми мужчинами и юношами. Эти отношения были сочетанием любви и опеки; они благословлялись обществом и восхвалялись в философии и искусстве. «Аристократическим идеалом, – отмечал историк Чарлз Бай, – было сочетание физических упражнений, призванных сформировать красивое тело, и музыки и поэзии, чтобы сформировать красивую личность». В «Облаках» Аристофана есть раздел, в котором даются наставления юноше:

как быть скромным; как сидеть так, чтобы не выставлять напоказ промежность, а поднявшись с песка, разглаживать отпечаток ягодиц, чтобы его не увидели; как быть сильным… Упор делался на красоту… Красивый мальчик – значит хороший юноша. Воспитание было связано с мужской любовью; эта идея была частью афинской идеологии, основанной на спартанских идеалах… Юноша, вдохновляемый любовью к старшему мужчине, будет пытаться подражать ему, что и составляет суть воспитания.

А старший мужчина, испытывая желание к красивому юноше, будет делать все возможное, чтобы сделать его лучше.

Так или иначе, но теория была такой: педерастия должна была стать изысканным этапом в воспитании мальчика. Однако на практике не всегда происходило столь целомудренно. Греческая литература изобилует сценами бесстыдной или пошлой любви, мучительной или обманутой, сопряженной с пьянством или несущей смерть. В «Птицах» Аристофана один зрелый мужчина говорит другому:

Пускай отец смазливенького мальчика

Меня бранит, когда со мною встретится:

Прекрасно, нечего сказать, с сынком моим

Ты поступил! Помывшись, из гимнасия

Он шел. Его ты видел. Ты не стал его

Ни целовать, ни лапать, ни тащить к себе.

И другом быть мне хочешь после этого[7].

Платон, обедая с Сократом и его друзьями, иногда обсуждал скабрезные темы. Его диалог «Пир», или «Симпосий» (от греческого слова, обозначающего совместное возлияние), – это пиршество и для чувств, и для ума. Мы и теперь обсуждаем идеи за едой, во время обеденных перерывов, оттачивая мысли и обмениваясь изысканными репликами[8].

Мой первый опыт преподавания был связан с Университетом Питтсбурга. Там я познакомилась с миром пытливых студентов – выходцев из рабочей среды. Однажды я проводила семинар о поэзии для абитуриентов, затянувшийся допоздна. Мы все перешли в расположенный поблизости бар «Пит», где мои студенты пили ирландский виски «Джеймсон» и легкое пиво «Айрон-Сити». Их обедом были сваренные вкрутую яйца, которые они окунали в соус табаско. И там, среди гвалта, под музыку для работяг, они, перебрасываясь словами на диалекте, провели собственный импровизированный «симпосий». Среди тем, которые они с легкостью обсуждали, были вопросы о противопоставлении природы воспитанию, об эстетических идеалах, о цели любви. Сами того не осознавая, они обсуждали то же, о чем беседовал Платон. «Как вы думаете, что важнее, – спросила меня в тот вечер молодая женщина, – истина или красота?» – «Это одно и то же», – не раздумывая, ответила я, предлагая ее вниманию идеал, установленный несколько тысячелетий назад в Греции, а позже использованный Джоном Китсом в стихотворении «Ода к греческой вазе»: «В прекрасном – правда, в правде – красота. / Вот знания земного смысл и суть»[9].

В Афинах считалось, что красивые люди – морально достойные. Да и как могло быть иначе в мире симметрии, равновесия и гармонии? Мы продолжаем подсознательно верить этому ложному тождеству и теперь, приписывая привлекательным людям высокие цели, замечательный ум, хороший характер. Многочисленные исследования показывают, что симпатичные школьники получают лучшие оценки, симпатичные преступники получают менее суровые приговоры. В Греции красавца мужчину наделяли превосходными моральными качествами: врожденная добродетельность должна была проявлять себя как красота. Из этого следовало, что к делам гомосексуальной любви нужно относиться с религиозным рвением и видеть в ней вселенскую правду. Легко представить, что это приводило к пронизывающему всю душу благоговению, и религию двоих мы называем романтической любовью. Когда женщины не скрывали своей любви, их считали похотливыми и неразумными. А когда мужчины любили мужчин, они боготворили одновременно и телесную красоту, и добродетель, воплощенные в облике любимого. Не признавать этого значило впадать в ересь.

Наверное, мужчины с удовольствием занимались любовью и со своими женами, а иначе такая пьеса, как «Лисистрата» Аристофана – в которой женщины устраивают сексуальную забастовку, чтобы заставить мужчин прекратить Пелопоннесскую войну, – не имела бы смысла. Однако идея самодостаточной семейной пары, в которой супруги удовлетворяют большинство потребностей друг друга, не была популярной, равно как и идея живущего частной жизнью мужчины, который прекрасно обходится без других. Например, слово «идиот» имеет греческое происхождение: греки называли так мужчин, которые не участвовали в политике.

Семья

Воспитываясь на женской половине дома, как в гареме, дети редко видели своих отцов; и, следовательно, их матери, сосланные на женскую половину, наверняка оказывали на них чрезвычайно сильное влияние. По всей вероятности, там имели место и сдерживаемый гнев, и неприязнь, и зависть, и разочарования. Каким это было примером для любви? Особенно печальным такое существование было, по всей видимости, для молодой девушки. Если она стремилась к интеллектуальной жизни или к каким-то приключениям, то это означало, что ей придется жить безнравственно и отказаться от святости материнства. В земледельческой Греции, с ее одержимостью урожайностью, мать воспринималась как богиня земли, существо почитаемое и магическое. Беременная богиня заключала в себе силы природы, брызги молока из ее грудей превращались в звезды Млечного Пути. Беременная женщина, занимавшаяся повседневными делами, символизировала все это таинственное плодородие.

В этом непростом мире, питавшемся живыми мифами, которые большинство людей воспринимали буквально, все боги и богини были связаны между собой. В их пантеоне семья – это все. Однако семья – это не только дом в Афинах; это и сам город, о делах которого знают все мужчины и в них участвуют. Как только у мужчины рождались законные наследники, женам становилось немного легче: они даже могли развестись, чтобы снять с себя узы особенно неудачного брака. Это не значит, что афинские женщины не заводили связей на стороне, как добрачных, так и внебрачных, но тех, кто так поступал, считали бесстыдными и безнравственными. А какие у них были возможности встречаться с мужчинами? Плутарх в жизнеописании Солона сообщает, что, если женщина выходила из дома днем, ее должен был кто-нибудь сопровождать, а с собой она не имела права брать ничего, кроме накидки и небольшого количества пищи. После захода солнца она могла ездить только в повозке с фонарем впереди. Некоторые женщины находили отдушину в лесбийской любви, или «трибадии»[10] (в том виде, в каком это было известно), следуя примеру Сапфо, одной из самых искусных и чувственных лирических поэтесс. Другие, несомненно, находили более непритязательные решения – наподобие описанных историком Рэем Тэннэхиллом:

Для греков мастурбация была не пороком, а отдушиной, о чем имеется множество упоминаний в литературе… Милет, богатый торговый город на побережье Малой Азии, был центром производства и экспорта того, что греки называли «олисб», а более поздние поколения менее благозвучно – «дилдо»… Этот появившийся в древнегреческую эпоху фаллоимитатор изготавливался из дерева или из кожи, которую чем-нибудь набивали. Перед использованием его обильно смазывали оливковым маслом. Среди дошедших до нас литературных свидетельств III века до н. э. есть небольшая пьеса, представляющая собой диалог между двумя молодыми женщинами, Метро и Коритто. Он начинается с того, что Метро пытается позаимствовать у Коритто ее дилдо. Коритто, к несчастью, одолжила его другой подруге, которая, в свою очередь, одолжила ее другой.

Думаю, можно с уверенностью предположить, что жизнь в браке была далеко не счастливой и редко становилась для кого-то из супругов средоточием любви. Мужчины могли заводить интрижки открыто, тогда как женщинам приходилось делать это тайком и как придется, в зависимости от обстоятельств.

Кроме того, в отличие от других древних культур, у греков существовало почитание двух богов любви – Афродиты и Эроса. Идея любви играла в их жизни такую важную роль и настолько их волновала, что им требовалось целых два штатных, на полный рабочий день, бога, чтобы обращаться к ним с просьбами или их винить. Согласно Гомеру, к Троянской войне привела шутка, которую Афродита сыграла с Еленой. Любовь была настолько непроизвольным и сильным чувством, что она не могла не иметь какого-то потустороннего происхождения. В своей книге «Происхождение сознания в процессе краха бикамерального разума» (The Origin of Consciousness in the Breakdown of the Bicameral Mind) Джулиан Джейнс предполагает: то, что теперь мы называем «сознанием», или «рефлексией», доисторические люди слышали как своего рода приказ чревовещателя и воспринимали его как слова бога, говорящего им, что делать. Любовь приносила столько страданий, что невозможно было поверить в ее земное происхождение. Гомер, в отличие от позднейших греческих поэтов-лириков, не занимался исследованием психологии любви. Рассказанные как бы со стороны, с точки зрения проницательного наблюдателя, любовные истории Гомера повествуют о том, как, преодолевая трудности и расстояния, люди достигали своего, и их приключения заканчивались счастливо. Мы знаем, что у царя Менелая была молодая жена Елена и что, когда ее похитили, царь начал войну, чтобы ее вернуть. Но мы не очень-то знаем, какие чувства супруги испытывали друг к другу. И только Кристофер Марло, английский поэт XVI века, предположил, что Елена была настолько прекрасной, что ее «красота отправила в плаванье тысячу кораблей». Так из-за чего началась Троянская война – из-за любви к женщине или из-за того, что у царя украли его собственность?

Орфей и Эвридика

О глубине любви мужчины к женщине лучше говорит греческий миф об Орфее и Эвридике. Орфей был сыном Аполлона и Каллиопы («возглашающей прекрасное слово», музы эпической поэзии), родившей его около реки Эвр во Фракии. Его отец был смертным, фракийским царем. Фракийцы были известны во всей Греции как искусные музыканты, и Орфея считали самым талантливым из фракийцев. Когда Орфей играл на лире и пел, перед ним не мог устоять никто – ни люди, ни животные и растения, ни неодушевленные предметы. Его музыка проникала во все формы материи, на уровне атомов и клеток, и он мог менять течение рек, передвигать скалы и деревья, укрощать диких зверей. От его пения уже зашедшее солнце могло взойти снова и покрыть жемчужной дымкой вершины холмов. В юности он был аргонавтом и спас своих товарищей от роковых чар сирен. Когда они запели свою жуткую, гипнотизирующую песню, гребцы поплыли к ним, однако музыка, которую заиграл Орфей, стала противоядием этому усыпляющему зову. Его чудесное, чистое пение помогло спутникам прийти в себя и осознать опасность, а затем уплыть в безопасные воды.

Мы не знаем, как он встретил Эвридику, не знаем никаких подробностей их романа, хотя он наверняка покорил ее пением. Она была нимфой, одной из юных девушек, живших в лесах и в пещерах. Нимфы были свободными духами самой дикой природы, порождениями Земли. Они охотились вместе с Дианой, пировали с Дионисом и проводили время со смертными, с которыми иногда вступали в брак. Однако у Орфея и Эвридики почти не было шансов насладиться супружеской жизнью. Вскоре после свадьбы Эвридика, гуляя по лугу, встретила распутного Аристея (одного из сыновей Аполлона), который набросился на нее. Эвридике удалось вырваться от него и убежать, но нападение привело ее в такое смятение, что по пути она не заметила спавшую на солнце змею. Эвридика наступила на ее хвост, змея обвилась вокруг ноги, укусила Эвридику в лодыжку, и девушка умерла. Через несколько часов Орфей нашел в поле ее тело. Убитый горем, он решил спуститься в подземное царство мертвых, отыскать там жену и вернуть ее. Ходил слух, что в подземное царство можно спуститься из пещеры Тенарон. Туда он и отправился, взяв с собой лиру. Путешествие, которое задумал Орфей, было страшным, но мысль о потере любимой была для него невыносима. К тому же он знал, что против его музыки не может устоять ничто на Земле. Он рассудил так:

Моим пением

я зачарую дочь Деметры,

зачарую властителя мертвых,

тронув их сердца моей мелодией.

Я уведу ее от Аида.

Чем глубже в пещеру спускался Орфей, играя самую нежную, самую печальную песнь, тем большую силу обретала его музыка. Духи пещеры сжалились над ним и не причинили ему вреда. Печальный Харон охотно переправил его через реку Стикс. Охраняющий врата подземного царства Цербер, свирепый трехголовый пес, покрытый шерстью из змей, увидев Орфея, лег и позволил ему идти дальше. Своим чарующим горестным пением Орфей проложил себе путь в царство Аида. Там он пел до тех пор, пока земля не насытилась его голосом, – пел так прекрасно, что мертвые возрадовались, а тех, кого в наказание истязали, освободили от мучений на день, чтобы они могли послушать его голос. Царь и царица Аида были тронуты. Пение Орфея пробудило в них столь новые, неожиданные чувства, что они нарушили установленные правила, и их жестокие сердца умягчились. Так царь Аида оказал Орфею, первому из смертных, необычайную милость: ему разрешили забрать с собой супругу в мир света.

– Но только с одним условием, – предостерег царь Аида. – Тебе нельзя оборачиваться. Супруга может последовать за тобой в верхний мир. Однако если ты обернешься хоть раз, чтобы посмотреть на нее до того, как вы оба выйдете к свету, ты потеряешь ее навсегда.

Орфей согласился. Эвридику позвали, и он повел ее обратно по тому же пути, каким и пришел, распевая песни надежды и избавления, ибо ему снова удалось невредимым пройти мимо Цербера, переплыть реку Стикс и войти в пещеру. Там он начал подниматься по крутому склону, карабкаясь вверх по скользким камням. Опасаясь, что Эвридика может поскользнуться, Орфей искал для нее самый легкий путь. Чем выше он поднимался к выходу из пещеры, тем более исступленным и экстатичным становилось его пение. Наконец Орфей достиг вершины, и перед ним засиял яркий солнечный свет. Радостно обернувшись к Эвридике, он, к своему ужасу, понял, что обернулся слишком рано – до выхода на свет ей оставался последний шаг. Орфей наклонился к Эвридике, но та с криком «Прощай!» снова исчезла в подземном мраке. Обезумев от отчаяния, Орфей бросился за ней, нашел Харона и стал умолять перевезти его через реку Стикс еще раз. «Обратно меня везти не придется», – говорил Харону Орфей. Он воссоединится со своей супругой в смерти. Однако Харон был непреклонен. Целую неделю Орфей, рыдая, сидел на берегу, голодал, покрытый грязью и илом. Наконец он, в глубокой печали, вернулся во Фракию, где следующие три года блуждал один, пытаясь изгладить даже мысль о женщинах. Со временем он стал жрецом, исполняя нехитрые обязанности в маленьком сельском храме. Давший обет безбрачия, он одиноко играл на своей лире, и ему внимали растения и животные. Как всегда, его пение завораживало лес и трогало саму природу. И только менады – неистовые и неопрятные спутницы Диониса, – ненавидели певца, прежде всего за то, что он не участвовал в их оргиях и отвергал всех женщин. Музыка Орфея выводила менад из себя: она портила им настроение и вызывала нервную дрожь. Вспыльчивые, раздражительные распутницы с дикими пристрастиями, однажды утром менады замыслили убийство. Обнаженные по пояс, они затаились, поджидая его, около храма. Увидев Орфея, менады набросились на него с камнями и копьями, а потом разорвали на части голыми руками. Они вырвали ему руки и швырнули их в траву, затем стали дергать за ноги, а когда земля пропиталась кровью Орфея, они оторвали ему голову и бросили ее в реку вместе с лирой. Это могло бы стать его концом. Однако его лира, плывя вниз по течению, начала играть сама по себе. Она играла печальную погребальную песнь, а потом в оторванной голове Орфея чудесным образом начал шевелиться язык, и он запел погребальную песнь самому себе. Под ее звуки Орфей выплыл в море и исчез в волнах. А над ними медленно разносилась его печальная песнь.

Мало какие из мифов пересказывали и образно интерпретировали так часто, как этот. Почему Орфей оглянулся? Это особенно меня удивляло. Потому что он не поверил богам? Или это была человеческая, слишком человеческая реакция, когда он не услышал шагов Эвридики, – ведь даже и его магические дарования не могли заглушить в нем человечности? Или это было фрейдистское, саморазрушительное желание погубить свою жизнь? Или он оказался таким самонадеянным, полагая, что музыка сделала его могущественней богов? А вдруг эта оплошность проистекала из его таланта, и для него, превосходного музыканта, время текло по-другому? Или автору мифа просто захотелось усилить трагизм этой истории? А может, боги, понимавшие человеческую природу лучше, чем ее понимают люди, знали, что Орфей оглянется, и потому ничем не рисковали, разрешив Эвридике пойти с ним? Если сценарий таков, то, выходит, Орфею было предначертано обернуться, а их садистское удовольствие состояло в том, чтобы позволить ему дойти до последнего края, веря в собственную победу? Или это говорит о том, что за любой талант нужно платить? Может быть, эта история учит тому, что каждый должен знать свое место, а именно: «Вот что произойдет с тобой, если ты попытаешься перехитрить богов». Или, может, этот урок заключает в себе социальный подтекст, имеющий отношение к неравенству полов: чувствительность Орфея-музыканта и его замечательную интуицию могли считать чисто женскими свойствами, недостойными мужчины. Кроме того, в Греции женщина была собственностью мужчины. Возможно, Орфей, выходя на свет, просто полагал, что должен взять с собой «свои вещи». Его трагедией, вероятно, было то, что он не подумал об Эвридике как об отдельной личности со своей судьбой.

В балете Баланчина, музыку к которому написал Стравинский, во всем виновата Эвридика. Во время всего обратного пути она цепляется за Орфея, тормошит его, дергает его, всячески стараясь, чтобы он обернулся и посмотрел. В конце концов она добивается своего, заставив его обернуться и увидеть ее без прикрас. Но это почти то же самое, что винить Еву во всех грехах мира. Как бы ни интерпретировали эту историю, она завораживала греков, владела их сердцами и умами. Завораживала она и каждое поколение после них как пример преданности, самопожертвования и силы любви. В этом мифе даже после смерти влюбленных продолжает звучать мелодия их любви. У нее собственная судьба. И это напоминает нам о том, что любовь – это самое возрождающее в мире чувство, которое может и низвергнуть человека в глубины ада, и вывести его обратно, стоит только поверить. Пожалуй, в любви это доступно и смертному, и обратной дороги нет.

Рим