Рождение рыцарства
В Средние века Франция была полна парадоксов. Чума, голод и грязь были неизменными спутниками людей. Так называемых ведьм регулярно сжигали на кострах, всякого рода еретиков пытали и изгоняли. Аристократы шли войной друг на друга, словно разыгрывали партию в шахматы. Воюя, они уничтожали урожаи, терроризировали города и целыми семьями убивали многочисленных безвинных людей. Шайки разбойников рыскали по деревням, грабя и сжигая все на своем пути. Никто не чувствовал себя в безопасности – ни от природы, ни от других людей. В то же время в Европе постепенно складывалась цивилизация, основанная на новом мироощущении. Население росло, строились новые города, земледелие, благодаря усовершенствованным плугам и другим орудиям, было на подъеме, купцам было чем торговать, ремесленники работали в городах, а паломники путешествовали по суше и по рекам.
Мир пришел в движение. Неслучайно на церквях стали появляться шпили. Вся эпоха была пронизана символизмом шпиля, соединяющего землю и небо, конкретное и абстрактное: приземистые, бросающиеся в глаза лачуги – воплощение материальной приземленности, бедности и утомительного труда, – и возвышенные реалии невидимого града. Придет ли избавление от земных трудов и невзгод? Неужто жалкая жизнь окончится лишь преисподней? Людей манили небеса, которые они представляли себе чистыми, светлыми, благоуханными и ярко сияющими. (Испокон века женщины, хоть и воспринимались созданиями нечистыми, почему-то были обязаны поддерживать чистоту дома. Люди судили женщину по тому, насколько чистым был ее дом, а члены семьи – опрятными. От женщин требовалось быть «чистыми» и в сексуальном смысле.)
Если говорить об этимологии, то слово шпиль (spire) – это стрелка, росток, побег. Шпили соборов той эпохи, изваянные в камне и украшенные цветочными почками, несли весть о том воскресении, которое сулила весна. Весной я часто проходила около соборов и смотрела на их шпили сквозь ветви деревьев с точно такими же набухшими почками, как и тогда. Наверняка в Средневековье прохожие точно так же поднимали глаза, и эта символика несла им утешение. Сохранились письменные свидетельства о том, что в пасхальные дни крестьяне, толпясь в церковных дворах, устраивали там шумное языческое ликование, что вызывало гнев священников. Однако людей притягивало неземное. Они надеялись, что на небесах избавятся от тягот повседневной жизни, найдут отдых и утешение. Это было время чрезвычайного подъема духовности. В этой атмосфере контраста между приземленным и возвышенным возник ритуализированный кодекс поведения под названием «рыцарство»[17], призванный примирить сферы военного дела и религии, дав им общего врага. Ощущалась потребность в таком нравственном толковании, которое позволило бы Церкви терпимо и искренне относиться к воинам, а воинам – без душевного смятения отстаивать собственные ценности. Воины, став рыцарями своего сеньора, теперь, как предполагалось, боролись за правду, добродетели, благочестие и веру. В ходе торжественной церемонии посвящения рыцарь должен был очистить свою душу исповедью, причаститься и принести священные обеты. И после этого он был свободен убивать за святое дело.
Нелегко было жить рыцарям, единственным делом которых оставалась война. А сражаться им приходилось в рукопашном бою, в доспехах, которые не отличались гибкостью и весили около двадцати килограммов. Главным оружием были копья, мечи и боевые топорики. Их использовали и в таких ситуациях, когда два всадника на полном скаку неслись навстречу друг другу. В результате столкновения по крайней мере один из двух всадников падал на землю, подняться с которой ему было не проще, чем опрокинутой черепахе вернуться в прежнее положение. Рыцарь должен был обладать недюжинной силой и энергией, и, если он в полной мере не проявлял доблести, он был обречен носить на себе клеймо неженки. Рыцарей часто ранили, их раны нагнаивались. Выживали только самые молодые и крепкие. Чтобы воинство не превратилось в потенциально опасную, неуправляемую силу, кодекс поведения требовал от рыцарей быть при общении с мирными жителями учтивыми и любезными. Денди последующих эпох, эффектно бросавшие свои плащи поверх луж, чтобы женщины могли перейти через них, не запачкав ног, унаследовали свою галантность от рыцарей. Слово рыцаря было его обязательством и гарантией; нарушить его – значило совершить предательство. Во всяком случае, это входило в кодекс чести. Однако нередко идеал отличался от реальности. Воины оказывались профессиональными бандитами, разрешавшими споры насилием; иногда они убивали и грабили своих сеньоров, за которых сражались, или, воспользовавшись своим рыцарственным обличьем, соблазняли девушек, которых они совращали или насиловали. По воспоминаниям одного рыцаря, Жоффруа де Ла Тура Ландри, он и его дружки могли ворваться в деревню, наговорить небылиц местным девушкам, чтобы склонить их к любви, и ускакать, как банда сутенеров в доспехах.
Когда рыцари не воевали, они участвовали в турнирах. Турниры устраивали аристократы, чтобы убить время, из желания устроить человеческий вариант петушиного боя. Турнир мог идти целую неделю, сопровождаясь разными мероприятиями вперемешку с боями. В турнирах участвовало около сотни рыцарей, сражавшихся друг с другом попарно или в группах. Подобно лошадиным бегам или кулачным боям, сопровождающимся пирушками и увеселениями, турниры тоже не обходились без пиров и развлечений. Они привлекали людей из всех слоев общества, включая поклонниц рыцарей, картежников, аферистов, проституток, продавцов безделушек. Если рыцарь погибал во время турнира, то Церковь расценивала это как самоубийство, а это означало, что он отправлялся прямиком в ад. Однако даже и это не отпугивало рыцарей, на кону у которых стояло многое: они могли выиграть приз, стяжать славу, произвести впечатление на женщин. Турниры давали им шанс выиграть доспехи и лошадей, а также закрепить знания рыцарского кодекса – и все это на небольшой сцене, в безопасных декорациях. Познав тяготы тотальной войны, рыцарь не обращал особого внимания на этикет и церемонии.
В начале XII века в Крестовых походах побывала половина французских рыцарей, и к ним присоединялись рыцари из Англии и Испании. Первый крестовый поход оказался кровавым, ужасным, но успешным: вынуждая мусульман отступать все южнее, крестоносцы изгнали их из Иерусалима. Рыцарей, возвращавшихся из Святой земли, воспринимали как героев-победителей. Можно представить, какое упоение и восторг они должны были испытывать, чувствуя оправдание своим деяниям, не говоря об ощущении того, что им помогал Бог. Многие из них, наверное, страдали от того, что теперь мы называем синдромом посттравматического стресса, – ведь все видели, как жестоко убивали мечами их друзей. Горячие молодые мужчины, дерзкие, неукротимые, привыкшие к кровопролитию, интригам, жаждали новизны. Они познали вкус восточных пряностей, они привезли блестящие шелка и ароматные, чувственные духи. Какое искушение для людей Запада!
Рыцари воспевали завоевания, распутство и храбрость или – что было для них пределом утонченности – славили природу, даровавшую им прекрасные поля, чтобы они, рыцари, могли убивать на них врагов. Такие героические эпосы, как «Песнь о Роланде», прославляли воинское братство, а поскольку в замках все было связано с рыцарями и с войной, с галерей в замках звучали именно эти песни.
Пока мужчины сражались в чужих землях, управлять имуществом зачастую приходилось женщинам. Хотя и Церковь, и общество считали женщин ни на что не способными, нравственно неустойчивыми и неумелыми существами, остававшимися на всю жизнь детьми, женщины управляли имуществом так умело, что это повышало их авторитет и самооценку. При необходимости они даже участвовали в судебных тяжбах. Это существенно не изменило их положение во французском обществе, но придало им уверенности в себе, расширило их социальные связи и улучшило правовой статус. Получив право принимать решения, женщины, разумеется, обрели бо́льшую свободу действия и, что еще важнее, бо́льшую свободу мысли. А это дало им возможность мечтать о любви, нанимать трубадуров и позволять себе интрижки.
Надо помнить, что, по христианской традиции, эротичная любовь считалась опасной – потайной дверью, ведущей в ад. Такая любовь не дозволялась даже мужу и жене. Мужу разрешалось целовать, ласкать и гладить свою жену – при условии, что он не будет испытывать от этого настоящего удовольствия. Половые потребности считались нормальными и приемлемыми, а страсть – нет. Всякий мужчина, испытывавший к своей жене слишком сильную чувственную страсть, совершал прелюбодеяние. Вместо этого им полагалось жить вместе, как деловым партнерам, питая друг к другу взаимную симпатию, ладить между собой – ну и заодно рожать детей. Всепоглощающая любовь в семейных взаимоотношениях была исключена.
Книги о любви
Большинство представлений о любви складывалось при чтении трудов дохристианских или христианских мыслителей. Книги были редкостью, но студенты могли их найти в монастырских или соборных библиотеках. Там же они могли читать те немногочисленные сочинения греческих или римских авторов, которые уже были переведены. Платон был популярен потому, что он отрекся от материального мира и отказался от плотских удовольствий. Обуздание телесного и, одновременно, устремленность к духовному идеально сочетались с тем, чему учило христианство. И Платон, и Цицерон восхваляли возвышенную, лишенную чувственности любовь между мужчинами, и это находило отклик у безбрачного духовенства. Читая у Вергилия о Дидоне и Энее, студенты узнавали о любви как о безумной страсти – смеси блаженства и смертельного риска. Люди могли умирать от любви – а это значит, что она наверняка была несчастьем и бедствием, влекла за собой смертельное уныние. Фривольная «Наука любви» Овидия открывала для них мир чувственных наслаждений. Однако в стихах Овидия они находили и описания той нежной любви, которую он испытывал к женщинам. Миф об Орфее и Эвридике учил их героизму любви, ведущей в глубины подземного царства и снова выводящей в мир живых.
От христианских авторов они узнали о любящем и милосердном Боге. Теперь мы воспринимаем это представление как нечто само собой разумеющееся, но древним эта мысль казалась поразительной. Языческие боги не тратили свою любовь на людей, которыми они зачастую играли, как играют с комнатными собачонками. Гигантские, чуждые, наделенные магическими способностями, боги тем не менее очень походили на людей садизмом, наглостью и капризами. В противоположность им одержимый любовью ветхозаветный Бог велит своему народу в первую очередь «возлюбить Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всеми силами твоими». Ощущать любовь – это нравственный долг человека. Это же представление развивается и в Новом Завете, откуда мы узнаем, что «Бог есть любовь», что «так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного» и что нужно любить ближнего своего, как самого себя. Это новое представление о значимости любви раскрывается в проницательном описании апостола Павла:
Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. <…> А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше[18].
Библия учит, что любовь Бога безусловна, что это дар, отданный безмерно любящим родителем. Ее не нужно завоевывать, и она устремлена не только на тех, кто ее заслуживает. Альтруизм выглядит как моральное благо, даже если любовь к ближнему требует миссионерского рвения. Никто из тех, кто не обратился в христианство, не спасется, так что обращение ближнего – это величайшее благо, которое можно для него сделать.
Гетеросексуальная любовь в Ветхом Завете иногда бывает очень земной, очень материальной и восхитительно чувственной – как, например, это выглядит у Соломона, когда он обращается к своей невесте:
Этот стан твой похож на пальму,
и груди твои – на виноградные кисти.
Подумал я: влез бы я на пальму,
ухватился бы за ветви ее;
и груди твои были бы
вместо кистей винограда,
и запах от ноздрей твоих, как от яблоков;
уста твои – как отличное вино.
Оно течет прямо к другу моему,
услаждает уста утомленных[19].
Однако в Новом Завете пол утрачивает свою чувственность и предполагает самоотречение. Павел советует: «…хорошо человеку не касаться женщины»[20], но допускает, что брак – это крайнее средство для тех, кто не может сохранить безбрачие. Поскольку сдерживаемые желания могут привести к блуду или прелюбодеянию, то «…каждый имей свою жену, и каждая имей своего мужа»[21]. Секс допускается ради разрядки и, разумеется, продолжения рода. Развод запрещен. «Безбрачным и вдовам, – предостерегает Павел, – я говорю, что хорошо им, если останутся, как и я [безбрачными]. Но если не могут воздержаться, пусть вступают в брак; ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться»[22]. То есть лучше вступить в брак, чем гореть желанием, которое он описывает как личный ад, в котором грехи гуляют по нервам человека как по канатам. В этом смешении традиций призыв Платона к сублимации своих желаний явно смыкается с таким же призывом христианства, и временами кажется, что безбрачием наслаждаются как своего рода эротикой наоборот. Блаженный Августин свой обет воздержания описывает так: «Душа моя стряхнула груз всех забот и печалей: уже не нужно было просить и кланяться, гоняться за деньгами, валяться в грязи, чесать свою похоть»[23]. Это довольно пылкое самопожертвование[24]. А потом произошло нечто, что изменило существовавшее в западном мире представление о любви.
Трубадуры
Вернувшись из Крестовых походов, в которых победы чередовались с неудачами, Гильом IX, герцог Аквитании (1071–1126), начал сочинять песни о любви и страсти, известные нам теперь как первые любовные песни трубадуров. Может быть, его вдохновляли мавританские авторы, воспевавшие любовь как облагораживающую силу, а женщин – как сверхъестественных богинь. Аравия и Испания регулярно обменивались и людьми искусства, и послами, а затем их культура распространилась на Южную Францию. Известный андалусский поэт Ибн Хазм, который в 1022 году, в своем классическом «Ожерелье голубки», написал, что «союз душ в тысячу раз прекрасней союза тел». Его концепция была и глубоко платонической, и мусульманской – особенно когда он говорил о потребности стать единым с тем, кого любишь. Это естественная потребность, обычная, как песок, но мощная, как радий, потому что любовь – это воссоединение душ, которые до начала творения были созданы из одного и того же изначального вещества, но позже были разделены в физическом мире. «Душа любящего, – говорит Ибн Хазм, – вечно ищет другую, стремится к ней, разыскивает ее, жаждет найти ее снова, притягивая ее к себе так, как магнит притягивает железо».
Красота – это приманка. Душа прекрасна, и ее влечет к физической красоте. Но если единственная точка притяжения – секс, то душа не успевает прорасти в другой душе, ей не хватает для этого времени, она не успевает найти точки соприкосновения.
Вожделение – низкое чувство, хотя наслаждение чувственностью другого восхитительно. Исходя из этого утверждения, Ибн Хазм изображает любящего рабом своей любимой, который должен обращаться к ней или как к «повелительнице» (sayyidi), или как к «госпоже» (mawlaya). Он предостерегает влюбленного: не стоит стремиться к близости с любимой, подробно описывает муки любовной болезни и даже предлагает такое руководство в помощь толкованию признаков любви на лице любимого:
Для всякой из этих разновидностей есть особое выражение взгляда, но установить и определить его можно, только увидев, и нельзя изобразить и описать эти взгляды, за исключением немногих. Я опишу небольшую часть этих разновидностей: знак краем глаза – печаль и огорчение; взгляд вниз – признак радости; поднятие зрачков к верхнему веку означает угрозу; поворот зрачков в какую-нибудь сторону и затем быстрое движение ими назад предупреждает о том, про кого упоминали; незаметный знак концом обоих глаз – просьба; быстрое движение зрачками из средины глаза в уголок свидетельствует об отказе; движение зрачками посредине глаз указывает на запрет вообще. Остальное же можно постигнуть, только увидев[25].
Герои Ибн Хазма, преображенные любовью, становятся сильными и смелыми, достойными и великодушными. Его соотечественники писали истории любви такой же направленности, обращая особое внимание на чувства и обращаясь преимущественно к образам природы. Как правило, чтение этих сочинений сопровождалось игрой на музыкальных инструментах. Высшее общество Франции богатело, становилось все более праздным, и его, подобно дивному аромату, манил чувственный мир Востока.
Во время Крестовых походов Гильом и его товарищи-рыцари открыли для себя мир женщин гарема – прекрасных, живших взаперти, не допускавшихся в общество. С ними было невозможно познакомиться; их целомудрие было подобно неприступному саду. Арабские мужчины смотрели в их застенчивые глаза и предавались необузданным фантазиям. Бесстрастные с виду, загадочные женщины – какой простор для мужского воображения! На Ближнем Востоке рыцари с удовольствием играли в экзотические игры, воспламенявшие воображение и развивавшие ум, – в настольные игры, например шахматы; в военные игры с особым вооружением, а также в плотские игры – с новыми сексуальными приемами, возбуждавшими новые желания.
Гильом писал свои песни на уличном языке Прованса, и это придавало им непосредственность и определенный будничный реализм, который нравился его современникам при дворе. Дерзкий, грубый, отважный и отчасти плутоватый, он не раздумывая мог овладеть чужой женой, когда мужа не было рядом, или нарисовать на щите обнаженное тело своей любовницы. Недовольным и возмущенным Гильом дерзко отвечал, что дама частенько носила его на щите своих бедер. Однажды он принялся хвастаться тем, что сто восемьдесят восемь раз за неделю совокуплялся с женами двух хорошо известных аристократов. Верим мы или не верим в его сексуальную мощь, которая могла быть просто бравадой, но своим хвастовством он нарушал правила изысканной любви. Наверное, было заманчивым публично перечислять свои победы, потешив свой эгоизм, но законом куртуазной любви была скрытность – и не только потому, что она усиливала возбуждение, но и потому, что если жену заставали за супружеской изменой, то расплата за это была известна: ад. В раннем Средневековье неверность была для женщины преступлением, за которое карали смертной казнью, а позже это означало, что ее сошлют в монастырь. Муж даже имел право убить и ее, и ее любовника. А если ставки были так высоки, то неудивительно, что женщины подвергали мужчин изнурительным испытаниям, чтобы убедиться в их искренности.
Большинство трубадуров были людьми незнатного происхождения, средневековым эквивалентом странствующих исполнителей народных песен – как собственного, так и чужого авторства. Если они были талантливыми и удачливыми и могли найти гостеприимного феодала или даму с деньгами, то регулярно выступали в замке. Этот маленький мир в часы праздности мог стать еще меньше. Тогда не существовало ни любовных романов, ни таблоидов со светскими сплетнями, ни фильмов ужасов. И искусный бард, знающий множество историй в духе мыльных опер и леденящих кровь приключений, становился желанным гостем. Благодаря трубадурам сердечные дела стали любимой темой поэтических саг, и так истории о любви впервые проникли в европейскую литературу. Пределы героического расширились, и идея «пары» – двух человек, живущих одной мыслью и устремлением, – начала дразнить общество.
Бунт сердца
Одно из значительных изменений Средних веков – постепенный переход от односторонней любви к взаимной. Представление о том, что любовь можно разделить, что два человека могут испытывать друг к другу страстное влечение и желание, сначала казалось передовым и опасным. Ведь Церковь учила, что любовь возможна только к Богу, и поэтому идея взаимной любви была попросту невозможной. В конце концов, человек должен был любить Бога без расчета, ничего не ожидая взамен. По церковному представлению, любовь была не согласием двух сердец, не парным танцем, не дорогой с двухсторонним движением, не обменом благами и услугами, но одиноким устремлением.
Полагаю, что трубадуры верили, что не высказывают крамольных мыслей, говоря, что огонь любви может гореть для двоих, а не только устремляться к небесам. Но когда они говорили, что любовь возможна между смертными на земле, их могли обвинить в поклонении ложным кумирам, или в потворстве этому.
Трубадуры воспевали влюбленных, союз двоих как нечто благородное и ценное. Они чтили тех, кто испытывал страстную любовь друг к другу. До трубадуров любовь между мужчиной и женщиной считалась греховной и низкой. Нередко она приводила к безумию, и всегда была унизительной. Изображать любовь как нечто величественное, как идеал, который надо искать, было поистине возмутительным. Соглашаться с тем, что плотское желание могло быть естественной частью любви, хотя все чувство было более духовным, ярким и глубоким, – шло вразрез с традиционным учением. В греческой трагедии любовь была страданием, ужасом, который ведет к жестокости и смерти. Для богословов человеческая любовь была жалким отражением той реальности, которую можно было обрести лишь в духовном экстазе. Утверждение, что женщины участвовали в любви на равных, и она их даже облагораживала, казалось чем-то диковинным, потому что это нарушало естественный уклад феодальной жизни, где мужчины служили своим сеньорам, а женщины были верны своим мужчинам. Если кто-то был предан своей любимой целиком, без остатка, то оставалось ли тут место для его феодального господина?
По мере того как куртуазная любовь зачаровывала общество, власть Церкви ослабевала. Ослабевала и власть знати. Новое представление о любви коренным образом изменило и отношение людей к самим себе, и их устремления. Но, пожалуй, самой революционной была идея личного выбора. В мире, управляемом законами иерархии, человек присягал на верность прежде всего Богу, а затем – хозяину поместья. Выбирать, кого любить, выражая предпочтение, было проявлением явного бунта – бунта против морали эпохи, отрицавшей индивидуализм. А предводители этого бунта представляли высшие слои общества.
Именно при дворе Алиеноры Аквитанской (внучки Гильома) и ее дочери Марии наступил истинный расцвет любовных турниров. Там трубадуры написали некоторые из своих самых прекрасных и изысканных песен, зачастую смешивая любовные истории с рассказами о приключениях – такими, как кельтский миф о короле Артуре и его рыцарях Круглого стола. Дамы, которых воспевали в песнях, носили такие имена, как Прекрасный Взор, Чистая Радость и Чудесная Надежда. И трубадуры бросали им букеты хвалы и обожания. Они создали художественную форму из музыки, поэзии и чистого желания. Ее назвали «куртуазной любовью»[26], и это выражение было намеренно двусмысленным. Куртуазия как ритуал ухаживания (courtship) существовала при дворе (court), но она во многом была еще и игрой, разыгрываемой при дворе. И если спортивные состязания происходили в пределах арены, то куртуазная любовь разыгрывалась в маленьком мире замка. Ее строгие правила были известны всем; часто ее репетировали на публике, на виду у многих. Одна игра, ставшая популярной, называлась «Двор любви» и была похожа как на спор, так и на судебную тяжбу. В центральный зал замка мог прийти любой, и для рассмотрения предлагались определенные любовные проблемы. Каждый игрок выбирал свою точку зрения и должен был ее защищать. Вопрос мог звучать так: «Кого легче соблазнить: жену импотента или жену ревнивца?» Или: «Что вы предпочитаете: теплую одежду зимой или утонченную возлюбленную летом?» Или: «Если ваша дама отдается вам при условии, что она проведет ночь с беззубым стариком, то что вы предпочтете – чтобы она выполнила это условие до или после?» Разумеется, никто не ожидал решения этих проблем: речь шла лишь об остроумном подшучивании и возможности насладиться любовной беседой на публике. Во время одной из таких игр королеву Алиенору спросили, какого бы она предпочла любовника – молодого, но порочного мужчину или старого, но очень добродетельного? Она выбрала старого, потому что в куртуазной любви добродетель была первостепенной. В придворном мире, находившемся в постоянном движении, игроки знали друг друга, пусть даже мельком или понаслышке. Однако за пределами этого магического круга куртуазная любовь была более целомудренной.
Замки были островками цивилизации и культуры, где странствующий рыцарь мог передохнуть и восстановить силы, – примерно так же, как моряк мог посетить шумный порт, проведя некоторое время в плавании. Наверное, это выглядело как ослепительный мираж: госпожа и ее дамы, дети и другие родственники, все слуги и служанки… Обнаружив такой островок, рыцарь выбирал прекрасную, далекую, замужнюю «даму», которую он возвышенно идеализировал. Вначале он мог прятаться в кустах и боготворить свою даму издалека, возбуждаясь от ее невидимой близости. Колыхание ее юбки приводило его в упоение. Если взору открывалось ее запястье, по его шее пробегали мурашки. Со временем он представал перед ней как смиренный слуга, принося в залог свое сердце и свою душу, свою верность и свою отвагу. Именно тогда в западном мире стали входить в моду подушки. Поклоннику, падающему на колени перед дамой, выходящей из кареты, необходимо было что-то мягкое. А дама, ожидающая, что кавалер появится, всегда держала подушку наготове. Очаровательное кокетство заключалось в том, как она дистанцировала эту подушку. Каким бы испытаниям дама ни подвергала своего рыцаря, он клялся их преодолеть. Из любви к ней он мог отправиться в придуманное ею паломничество. В феодальном мире, где рабы склонялись перед господином, он был ее рабом, а она – его госпожой. С каждым испытанием она относилась к нему все ласковей, и здесь было несколько этапов. Сначала она снисходила до того, чтобы назвать его по имени. Потом ему позволялось почтительно и недолго около нее посидеть, а потом, может быть, прогуляться вдвоем по саду. И наконец, она могла ему позволить себя поцеловать, а потом – увидеть ее обнаженное тело, но не касаться его. Со временем она даже могла ему разрешить за ней ухаживать. Однако сексуальные отношения не были частью игры. Они могли испортить роман и положить конец его развитию. Отважный рыцарь доказывал свою значимость, убивая могучих драконов своей независимости, сексуального желания и гордости. Стремясь к самообладанию, он был обязан любить, не обладая любимой. Это было важно в практическом смысле, потому что она принадлежала своему мужу, а также потому, что вся суть приключения состояла в попытке рыцаря совершенствовать себя благодаря любимой. Таким образом, сущностью куртуазной любви было затяжное возбуждение, безумие великолепно невыносимого желания. Только будучи безумно влюбленным, угнетенным сублимированной любовной страстью, человек мог бесконечно погружаться в свои чувства, никогда не насыщая их до конца, стремиться к все более возвышенному, рисковать больше, достигать более благородных целей. Эта игра постоянного возбуждения требовала дисциплины чувств, чувственной сдержанности, основанной на терпении и умении, и исключала всякого, кто просто хотел быстрого секса.
С одной стороны, дама любила рыцаря только в том случае, если он заслужил ее любовь. Подобное представление – что женщина подвергает мужчину испытаниям прежде, чем согласится принять его любовь, – отнюдь не сверхцивилизованная человеческая идея; это ритуал, который разыгрывается во всем животном мире, от насекомых и птиц-шалашников до лосей. С другой стороны, рыцарь любил свою даму за ее врожденную красоту. Но это была не платоническая любовь к красоте, известная древним. Мысль о том, что красоту любимой надо сначала боготворить лишь для того, чтобы на этом научиться боготворить красоту других, для влюбленного рыцаря была бы проклятием. Ничто не могло оторвать его от небесной механики его обожания, и он вращался вокруг своей любимой как зачарованная луна, сдерживаемая силой притяжения. Рыцари были воинами. А если так, то сколь волнующим это было для дамы – вынуждать их быть любезными и утонченными ради нее, зная, какую агрессию она обуздала. «Служение» – это все. Римляне и греки презирали людей, служивших кому-то, особенно женщинам. Но теперь, как мы видим, служение поднималось до уровня искусства, и рыцари стремились к тому, чтобы их унижали ради любви. Если ему так приказывали, рыцарь даже хотел намеренно проиграть поединок, никому не говоря, что он нарочно проиграл бой, убежав, как дурак:
Служение куртуазной любви по самой своей природе означало подавление мужской гордости. В этом добровольном подчинении друга его любимой скрывалась важнейшая истина: поскольку до сих пор глубоко укорененное, застарелое женоненавистничество сдерживало устремление к взаимной любви, было важно, чтобы теперь отправным пунктом такой любви стало символическое унижение мужской силы.
Трубадуров завораживали именно первые этапы любви, и они вели летопись возникавших тогда трепетных чувств. Завораживали волнующие моменты в начале романа, когда оба влюбленных цепенели при виде друг друга: они были поглощены друг другом, но трепетали при мысли о неопределенности их будущих отношений. Половая связь положила бы конец этому роману, а супружеская любовь их вообще не интересовала. Это было слишком скучно. Они предпочитали не спать по ночам, пожирать друг друга взглядами, обмениваться тайными знаками, талисманами и подарками. Они предпочитали туман фантазий, предпочитали плакать в подушку и бояться, что об их любви узнают. Предпочитали терзаться разлукой и испытывать невероятное блаженство, за которым следовали долгие часы отчаяния.
Какой же контраст между ценностями куртуазной любви и миром, в котором она возникла! Жизнь в средневековой Франции была грубой, полной агрессии, нестабильной, плебейской, исполненной самонадеянной и показной воинственности. Влюбленные же, наоборот, хотели быть смиренными, верными, изысканными, любезными и скромными. Они начали говорить об «истинной любви» не как о безумии, а как о чем-то чудесном и благом. Церковь управлялась железной волей, а куртуазная любовь была откровенно нерелигиозной инициативой, почти марксистским мятежом против Церкви. Мирясь с супружескими изменами и даже заявляя, что они могли принести пользу (мужчина становился благородней, смиренней, изысканней), они возвышали адюльтер над браком. Столь же кощунственным было прославлять страсть и считать любовь чем-то естественным. Но поскольку Франция была средоточием художественной, интеллектуальной и политической жизни, это радикально новое представление о взаимной любви стало модным и распространилось по всей Европе. Из Португалии оно переместилось южнее, в Италию (где Данте адаптировал и облагородил его так, чтобы оно не противоречило его христианской вере), а затем севернее, где Кретьен де Труа и другие писали повести в необычно новом духе, имевшие отношение к мыслям и чувствам людей.
Истоки куртуазной любви
Почему этого рода любовь получила распространение именно тогда, в тот исторический момент? На этот счет существует много теорий. Некоторые считают, что куртуазная любовь просто отражала экономические отношения того времени: рыцари служили своей даме так же, как вассалы своему господину или верующие – своему Богу. Новое обычно прокладывает себе путь, маскируясь под старое, как напоминает нам Клайв Стейплз Льюис. Также он пишет:
Феодальные отношения между людьми были таковы, что они создавали основу для романтической любви между мужчинами и женщинами… Эти мужские привязанности, даже и вполне свободные от того налета, который сопровождал «дружбу» в Древнем мире (а эти отношения были, по сути, подобны любовным), – обладали большой силой и умышленно отвергали другие ценности. К тому же они сохранялись в тайне – и все это благоприятствовало развитию духа, не вполне отличавшегося от того, который в более поздние эпохи люди будут находить в «любви».
Но одно несомненно: во время Крестовых походов рыцари перестали относиться к общественным установлениям с былой строгостью и приобщились к культурам, которым свойственно большее уважение к женщине. Расширив горизонты, они стали восприимчивей к общественным переменам, которые уже происходили во Франции, пока рыцарей там не было. В Византии они открыли для себя культ почитания Девы Марии, представлявший собой полную противоположность давнишнему учению Церкви, согласно которому испорченность Евы обрекла на погибель всех нас. Может, и не связанное с эдиповым комплексом мирское представление о «благородной даме» и сакральное представление о Деве Марии в конце концов стали равнозначными настолько, что в определенное время почитание Марии или любовь к ней превзошли любовь к Иисусу или его почитание. Церкви стали называть в честь «нашей Владычицы» (как, например, собор Парижской Богоматери, Нотр-Дам де Пари). Рыцари служили не женщинам, они служили «дамам» – женственности в ее утонченном выражении.
При этом произошло одно важнейшее изменение: появилось представление о том, что женщины могут быть объектами любви. Однако с этим было согласно далеко не все общество. Средневековые мыслители обычно изображали женщин низшими существами, не способными к обучению. Женщины все еще оставались необработанной землей, какими они были и для греков и римлян. Объясняя это положение вещей, Фома Аквинский говорил, что по своей природе
женщина – существо неполноценное и презренное. Ведь активная сила в мужском семени устремлена на создание совершенного образа в лице мужчины, тогда как женская способность к деторождению имеет своей основой недостаток активной силы или некоторые внешние воздействия – как, например, воздействие южного ветра, который, как отмечает философ, несет с собой сырость. С другой стороны, с точки зрения природы в целом, женщина не является неполноценной, но соответствует замыслу природы, поскольку предназначена для деторождения.
Женщины находились в подчинении три тысячи лет и, естественно, не притязали на то, чтобы подняться выше доблестных рыцарей. Они пользовались повышением своего статуса, а рыцари радовались тому, что куртуазная любовь приносила им очищение и наделяла благородством. В грубом, жестоком обществе, в котором было трудно продвинуться, рыцарям нравилось быть частью нравственной аристократии, элитой, в которую могли войти люди любого звания.
Отчасти семена куртуазной любви были занесены из арабских стран, стиль и настрой поэзии которых доставляли удовольствие трубадурам в Южной Франции. Однако существовало одно важное обстоятельство, отличающее французских женщин от идеализированных и желанных женщин гарема: француженки были доступны. Их можно было встретить на рыночных площадях, в замках, на турнирах или при дворе. Это лишало их завоевание определенных трудностей, а их самих во многом лишало таинственности. Любовь мусульманского мира переносилась в более свободный европейский мир, и это требовало заменить прежние препятствия другими. Согласно Тэннэхиллу, «добродетель была качеством, которое, возвышая женщину до некоего непорочного уровня, очищала любовь от всякой примеси чувственности, предоставляя ей свободу воспарить в царство духа. Добродетель стала европейским гаремом». Отметим, что столь привлекательной оказалась добродетельность женщины, а не ее личность. Ее реальный образ практичной, земной, полнокровной женщины со своими талантами и заботами, своими радостями и умом не пользовался спросом. Рыцарь стремился к иному: завоевать добродетель доблестью. Его дама – лишь образ в памяти, чтобы на поле боя, теряя силы, рыцарь мог вспомнить, что такое добродетель, шептать ее имя в такт биению сердца, воссоздать ее облик в своем сознании. Дама помогала его духовному пробуждению, и наградой ей был идеализированный образ ее самой. Позже в Средние века связь между рыцарем и дамой стала более отвлеченной, и, хотя рыцари могли отправляться в бой с талисманами от своих дам, они точно так же могли сражаться за цвета знамени своей страны.
Однако, когда куртуазная любовь только возникала, перед рыцарями открывались широкие возможности для изобретательных супружеских измен, хотя супружеская неверность не обязательно была частью игры. Некоторые мужчины пытались строить куртуазные отношения со своими женами, упражняясь в безмерных восхищении и обожании. Однако такие случаи были редкими исключениями. Ни дохристианские, ни христианские авторы не обсуждали ни любовь в браке, ни чувственную любовь между мужчиной и женщиной. Такие представления считались абсурдными, анархическими и аморальными. У средневековых браков было мало общего с любовью или взаимным влечением. Брак считался деловым договором. Женщины обменивались, словно карты в колоде тщательно выверенных линий родства. В особенности это относилось к королевским бракам, благодаря которым заключались политические союзы, объединялись большие состояния, укреплялись положение и власть. Женщина могла отказаться выходить замуж за того, кто ей не нравился, или тайно устроить так называемое похищение своим кавалером, но, как правило, она соглашалась, не имея реального выбора.
Значительную часть времени многие мужчины воевали, следовательно, отсутствовали дома, поэтому тон придворной жизни задавали женщины. Немало влиятельных замужних дам мечтали заводить романы и жаждали любви: их расположение можно было завоевать флиртом и лестью. Тем временем их мужья находились совсем в другом положении: они могли вступать в отношения с женщинами везде, где им того хотелось. Если муж изменял жене, то это не имело значения. Однако если изменяла жена, то муж мог прекратить содержать ребенка, который зачат не от него. Поэтому, естественно, и мужья не одобряли чувственную любовь, и трубадуры были невысокого мнения о мужьях. В их песнях часто упоминались мужья, появляющиеся в неподходящий момент, чтобы испортить удовольствие влюбленным, и они явно придерживались двойного стандарта: ревность изображалась как благородное чувство, если ее испытывали любовники, но как презренное, если ее испытывали мужья.
Надо помнить, что дама рыцаря была совершенной незнакомкой – хорошеньким личиком, которое он мельком увидел в своих путешествиях. Церковь не позволяла заключать браки даже между дальними родственниками, так что рыцарям приходилось покидать свои дома и искать себе пару. Но при этом можно было сделаться свободным, никому не подчиняющимся рыцарем (или ландскнехтом) – не имевшим земли и не служившим феодальному сеньору. Такие рыцари зарабатывали себе славную репутацию мужественными поступками и высоко ее ценили, бравируя ею в этом маленьком провинциальном театре самоуважения. Они стремились ухаживать за женами других мужчин с тем удовольствием и той нежностью, которые резко контрастировали с тусклостью брака без любви. Опасность возбуждала.
Страстное обожание становилось возможным потому, что влюбленные были абстрактными объектами желания; их любовь была запретной, табу и новшеством. Представление о близости влюбленных, возникшее совсем недавно, вовсе не было частью средневекового мироощущения, но постепенно возникало из-за того, что обстоятельства вынуждали влюбленных вести себя скрытно. Утопая во взглядах друг друга, говоря жестами, обмениваясь намеками и знаками, они учились быть тайным обществом со своими паролями и обрядами и святым братством, носителями религии двоих.
Существует столько романов, поэм, опер и песен о любви, что мы считаем это чем-то само собой разумеющимся. А о чем бы еще могли писать люди? Однако эта мода началась во Франции XI века. Когда-нибудь эта мода, как и все остальные, может смениться массовой одержимостью чем-то другим. Но пока мы все еще пользуемся чем-то вроде средневековых кодексов рыцарства и этикета: мужчины открывают женщинам двери, помогают им надевать пальто и так далее. И это сопряжено с нашим пониманием любви как благородной страсти и с нашим вкусом к любовным романам. Совсем ничего не изменилось. Клайв Стейплз Льюис говорил об этом так:
В XI веке французские поэты открыли, или изобрели, или первыми выразили ту романтическую разновидность страсти, о которой английские поэты все еще писали в XIX веке. Они произвели такую перемену, в результате которой радикально изменилась и наша этика, и наше воображение, и наша повседневная жизнь; они возвели непреодолимые преграды между нами и классическим прошлым или современным Востоком. В сравнении с этой революцией Возрождение – просто пустяк…
В конце XX века, во времена, сотрясаемые войнами и мятежами, а также ожесточенной битвой держав за мировое господство, в годы, когда каждая улица и каждый дом в городах и пригородах полнятся тревогой, мы мечтательно вспоминаем о куртуазной любви… Швейцарский мыслитель XX века Дени де Ружмон возражал против нее и безусловно осуждал – как бедствие, как источник беспокойства и как серьезную ошибку. Он с презрением относился к чувству, что возобладало над разумом. Благоразумные люди стремились к здравомыслию, а романтическая любовь неотвратимо выводила чувства из-под контроля. Он задавался вопросом: «Почему западный человек не прочь мучиться от той страсти, которая терзает его и которую отвергает все его здравомыслие?» Он ощущал, что это делало человеческие отношения чересчур напряженными и тревожными. Ему не нравилось, что люди явно стремились к страданиям и упивались ими; не нравилось, что из-за страданий человек лишал себя возможности заключить счастливый брак, который, разумеется, не мог сравниться с воспоминаниями о бурной любви. Более того: она потворствовала тайному, опасному и невысказанному инстинкту – желанию смерти. Люди тайно чувствуют это влечение, но не могут рисковать, признавая это. В жизни так много всего хаотичного, всего непредсказуемого, жизнь так похожа на битву, в которой нужно постоянно выстаивать! Каждую секунду своей жизни борясь с превратностями, которые в конце возьмут над тобой верх, трудясь на пределе своих сил, человек втайне жаждал уничтожения. Никто этого не говорил, но упорные страдания и мучения, желание умереть или ослепнуть из-за одного взгляда любимого или любимой – все это было слишком близко тому, чтобы поддаться притягательности самой смерти.
Возможно, де Ружмон был прав. Но тем не менее куртуазная любовь помогала повысить статус женщин и многих рыцарей, предоставляла людям право в какой-то мере определять свою судьбу, поддерживала взаимную симпатию и побуждала влюбленных испытывать друг к другу нежность и уважение. Как добрые и сердечные друзья, проникшись друг к другу симпатией и почтительностью, влюбленные пытались улучшить свои характеры и таланты и тем самым стать достойными любви. И неудивительно, что такая любовь имела столь мощную притягательную силу.
Абеляр и Элоиза
Другие драмы средневековой любви возникали в среде духовенства, мучимого конфликтом между долгом служения Церкви и сердечными склонностями. Исход, как правило, был трагическим, как, например, об этом свидетельствовал головокружительный, набиравший обороты любовный роман между Абеляром и Элоизой. Из всех средневековых историй любви их сага о страсти, надежде, отчаянии и страдании кажется особенно трагичной, находя отклик у людей каждого поколения.
Мифические влюбленные случайно выпили любовный напиток. Тем самым они потеряли власть над своим биологическим естеством и не отвечали за свою судьбу, которая приобрела необычайную насыщенность, и не могли сделать ничего, чтобы остановить ее стремительное течение. Человеческий ум изобилует многочисленными странными убеждениями и верованиями, однако самое странное (и при этом широко распространенное): случается то, чему «суждено случиться», и мы – пленники судьбы. Это ощущение настолько сильно, что на его основе возник целый миф, оно создало свою науку и религию. В какой-то мере экзистенциализм представлял собой бунт против такого убеждения как смирительной рубашки ума. Совершенно по-экзистенциалистски Абеляр и Элоиза свободно выбрали свою судьбу, и именно это сделало их драму вдвойне трагичной; их наилучшие намерения и нежно любящие сердца обрекли их на гибель.
Пьер Абеляр родился в Бретани в 1079 году и был первым ребенком феодала Беренгара Ле Пале, небогатого аристократа. Воспитанный и на дохристианских, и на христианских авторах, он получил первоклассное образование и особенно любил Овидия, которого часто цитировал. Перед юношей-интеллектуалом с его страстью к учебе была открыта только одна дорога – церковное служение, так что он поступил в местную соборную школу, а потом, в возрасте двадцати лет, переехал в Париж. Там, как один из пяти тысяч говорящих на латыни студентов со всей Европы, он учился тонкому искусству риторики и дискуссий. Известность Абеляра быстро росла: в двадцать два года он открыл собственную школу, привлекавшую богатых студентов. Его карьера быстро шла в гору, от успеха к успеху, его осыпали почестями и, похоже, не было такой цели, которой он бы не мог достичь. Со временем он принял управление монастырской школой при церкви Богоматери («эта кафедра давно была предназначена мне»), и студенты ринулись посещать его лекции, самые популярные в Европе. Блистательный, эрудированный, красноречивый, обаятельный, Абеляр был человеком самовлюбленным, называя себя «единственным на Земле выдающимся философом». В сорок лет Абеляр встретил Элоизу, семнадцатилетнюю племянницу соседа.
Согласно всем свидетельствам, она была миловидной девушкой («высокой и хорошо сложенной… с высоким, покатым лбом и очень белыми зубами») выдающегося ума, отлично образованной и трепетной. Абеляр воспылал к ней страстью и, переговорив с ее дядей Фульбером, попросил у него разрешения снять комнату в их доме, добавив, что он будет бесплатно обучать Элоизу. Это было щедрое предложение, поскольку женщинам не разрешалось посещать его лекции. Элоиза была потрясена его взглядами, известностью и эрудицией. Он был замечательным, великолепным, блистательным преподавателем. «Какая женщина, какая юная девушка не сгорала по тебе в твое отсутствие или не пылала в твоем присутствии?» – напишет она позже. Абеляр же, со своей стороны, был гордым, похотливым и скрытным. В Элоизе он увидел свою жертву, которая была чувственной, молодой, доступной. Абеляр знал, что сможет манипулировать ее чувствами. Как он непринужденно признавался:
Я был тогда настолько знаменит и обладал таким обаянием молодости и привлекательности, что не опасался отказа ни от одной из женщин, которых я нашел бы достойными моей любви. Кроме того, я думал, что эта девушка уступит тем более охотно, что она была образованной и любила учиться. Ведь даже находясь в разлуке, мы могли поддерживать связь перепиской и писать друг другу вещи настолько смелые, что их стыдно произнести, и так наши восхитительные отношения никогда не прерывались.
Он и сам говорил, что Фульбер доверил «нежную овечку голодному волку». Между Абеляром и Элоизой вспыхнул долгий бурный роман, и они зачастую занимались любовью всю ночь напролет, среди разбросанных вокруг книг. То, что начиналось как приключение, вылилось в любовь. Он писал ей любовные песни, она писала ему любовные письма; они были совершенно поглощены друг другом. Однако из-за своей страсти они потеряли бдительность. Однажды дядя застал их на месте преступления и был оскорблен видом обесчещенной молодой племянницы. Он велел Абеляру собирать вещи. Вскоре Элоиза обнаружила, что беременна, и вместе с Абеляром бежала в дом его сестры в Бретани, где родила сына, которого они назвали Астролябием. Ссылаясь на то, что они с Элоизой очень друг друга любят, Абеляр стал умолять ее дядю их простить. Он даже согласился жениться на Элоизе при условии, что их брак сохранят в тайне, поскольку он поставил бы под удар его планы сделать церковную карьеру. Это казалось довольно честным, и Фульбер согласился. А Элоиза – нет. Она знала, чего этот брак будет стоить Абеляру: это вызовет такой скандал, что разрушит его карьеру. Она самоотверженно убеждала его оставаться холостяком. Оставив ребенка в Бретани, пара тем не менее уехала в Париж и тайно обвенчалась. Однако в глазах общества они оставались неженатыми распутниками. Ее дядя стал распускать слухи о том, что они действительно обвенчались, но Элоиза это решительно отрицала. На них начались страшные нападки. Чтобы спасти от них Элоизу, Абеляр увез ее в Аржантельский монастырь, где она воспитывалась в детстве. Там она облачилась в одежду послушницы, и они предавались кощунственной любви – в трапезной, а иногда даже и в самой церкви. Дядя Элоизы пришел в ярость, обнаружив, что она сбежала; он думал, что Абеляр собирался ее прятать, как какую-нибудь обычную содержанку. Разумеется, Фульбера меньше волновало счастье Элоизы, чем его собственная репутация. Соблазненная дочь (в данном случае – подопечная) пятнала имя семьи: это было разновидностью публичной супружеской измены, и Фульбер, если бы он не прореагировал, потерял бы лицо. Так или иначе, но он и его друзья замыслили чудовищную месть. Вот как это описывает Абеляр:
Однажды ночью, когда я спал в моих покоях, один из моих слуг, соблазнившись золотом, впустил их ко мне. И они отомстили мне таким способом, который вызовет всеобщее изумление: они отрезали те части моего тела, которыми я совершал преступление, ими осуждаемое. А потом они убежали.
Слухи распространились быстро, и вскоре о кастрации Абеляра узнали все. Он говорил, что гораздо больше страдал от унижения, чем от боли. И действительно: унижение его измучило. С каким ужасом он вспоминал о том, что евнух описывается в Библии как «мерзость перед Господом» и что скопцам запрещено входить в храм, как зловонным и нечистым чудовищам. Без тестикул он уже не был человеком, уже не был мужчиной, уже не был святым. Опозоренный, он удалился в монастырь Сен-Дени и велел девятнадцатилетней Элоизе постричься в монахини и провести остаток жизни в безбрачии. К их любви она относилась так: или все, или ничего. Элоиза полностью отдалась своей страсти, своему долгу и любви. Она последовала бы за ним «и в сам ад», как она говорила. И надо помнить, что в ее время люди воспринимали ад буквально, как настоящее место пыток и вечных мук. Абеляр ждал, когда Элоиза принесет свои монашеские обеты (чтобы убедиться в том, что она это сделала), а потом постригся в монашество и сам. Десять лет они, не общаясь друг с другом, прожили в разлуке как монах и монахиня, даже не обмениваясь письмами. В абстрактном смысле это было еще одной разновидностью кастрации. Со временем Абеляр снова обрел душевное равновесие и вернулся на проповедническую кафедру. Он снова стал знаменитым проповедником, выражая смелые (а по мнению некоторых, и еретические) представления о церковном учении. Инакомыслящих не терпели, и вскоре Абеляра сослали в удаленный монастырь, от греха подальше. Будучи аббатом монастыря Сен-Жильдас-де-Рюж в Бретани, он имел возможность помочь Элоизе, когда ее монастырю (где она к тому времени стала настоятельницей) грозило закрытие. Так, через десять лет разлуки, Абеляр и Элоиза встретились снова. Теперь Абеляр думал о ней скорее как о «сестре во Христе, чем о жене». Он начал писать автобиографию, свою «историю бедствий», содержащую откровенный, а иногда и самоуничижительный рассказ о его жизни и его браке. Копия этой автобиографии дошла до Элоизы и побудила ее написать любовное письмо Абеляру. Сгорая от страсти, исполненная смятения и страдания, она начинает его так: «Моему господину, нет, моему отцу; моему супругу, нет, моему брату; от его рабыни, нет, от его дочери; от его жены, нет, от его сестры; Абеляру – от Элоизы». Очевидно, он занимал в ее сердце так много места и присутствовал в нем в таком множестве ипостасей, что она не могла свести их только к одной. Абеляр поклонялся Богу, но Элоиза поклонялась Абеляру:
Ты знаешь, любимый мой, и все знают, как, потеряв тебя, я потеряла все… Только ты, один ты, можешь ввергнуть меня в печаль или принести счастье и утешение… Я покорно выполняла все твои приказания. Не имея сил возразить тебе хоть в чем-нибудь, я имела смелость, по одному твоему слову, себя погубить. Более того, странно сказать: моя любовь превратилась в такое безумие, что она принесла себя в жертву без надежды вернуть то, чего я пламенно желала больше всего. Когда ты так велел, я изменилась, сменив не только мою одежду, но и изменив мой ум, чтобы доказать тебе, что ты – господин и моей души, и моего тела.
Письма, которыми обменивались влюбленные, были такими страстными и нежными, такими мучительными и откровенными, что ими растроганно зачитывались поколения читателей. Для Элоизы любовь – это достаточное утешение: она приносит мир, счастье и свободу. Для Абеляра любовь – это помеха на пути к истине и спасению. Любовь для нее – это философия; ему она мешает. Даже став настоятельницей монастыря, Элоиза держала его портрет в своей келье и часто с ним разговаривала. Единственным другим изображением могло быть лишь изображение Христа.
И Абеляр, и Элоиза чувствовали, что любовь лучше всего выразить через самопожертвование. В суровой экономике сердечных отношений больше всего ценится то, за что платят наивысшую цену. Однако для Абеляра Бог был превыше всего. Элоиза поразила его признанием, что для нее любить его важнее, чем любить Бога. Из ее писем явствует, что любовь наполнила ее очистительным огнем и заставила ее ощущать себя священной, святой, крещенной земной языческой верой. Приняв монашество, Элоиза воспринимала свой постриг как акт рабского подчинения своему любимому; она была мученицей любви. Любовь – это тот истинный орден, обеты которому она принесла. Люди восхваляли ее добродетельность и безбрачие, говорила Элоиза Абеляру, но только она одна знала, какими развратными были ее мысли и ее руки. Придя в ужас от ее признания и обнаружив, что, по сути, она так и осталась отчаянно влюбленной девушкой, Абеляр ответил ей упреками. Он объяснил, что его кастрация на самом деле была «делом божественного милосердия», потому что приблизила его к Богу, и что он рад избавлению от плотского желания, которое было всего лишь помехой, ярмом и поводом к греху. И она перестала ему писать.
Судя по всему, Абеляр направил энергию своей чувственности на реформирование Церкви; его обвинили в ереси и отлучили от Церкви. Отправившись в Рим, чтобы попросить папу Иннокентия II о снисходительности, Абеляр по пути остановился в Клюни, потому что его здоровье пошатнулось. Там он и умер в 1142 году, в возрасте шестидесяти трех лет. Элоизе сразу же сообщили о его смерти, и она стала просить об индульгенции с отпущением грехов для Абеляра и в конце концов ее получила. Когда двадцать лет спустя – и тоже в возрасте шестидесяти трех лет – Элоиза умерла, ее тело, как она и просила, положили в его могилу. Тогдашняя легенда гласила, что, когда ее тело опускали туда, руки Абеляра раскрылись, чтобы ее обнять. Теперь оба тела покоятся на кладбище Пер-Лашез в Париже, среди останков других влюбленных. Оба глубоко верили в любовь, в куртуазную любовь – сохраняемую в тайне, вне брака, сопряженную с превратностями и испытаниями, – любовь, подобную тайному обществу. Именно поэтому Элоиза предпочла считаться скорее любовницей Абеляра, чем его женой. В Средние века быть любовницей считалось гораздо благородней.
Вот одно из ее откровенных, прочувствованных писем:
…Обрати внимание, умоляю тебя, до какого жалкого состояния ты меня довел: я в печали, в унынии, без всякого утешения, если только оно не будет исходить от тебя… Я храню твой портрет в моей келье. Когда бы я мимо него ни проходила, я всегда останавливаюсь, чтобы на него посмотреть; даже когда ты и был со мной, я не осмеливалась бросить взгляд на него. Но если и портрет, являющийся всего лишь немым изображением человека, может принести такое удовольствие, то какое удовольствие не принесут письма? У них есть душа, они могут говорить. Они содержат в себе всю ту силу, которую выражает сердечный порыв; в них заключен весь жар наших страстей; они могут воскрешать их так, как если бы их выражали сами люди; они обладают всей мягкостью и нежностью речи, а иногда – и такой смелостью выражения, которая ее превосходит… Но я уже не стыжусь того, что моя любовь к тебе не имела пределов, потому что я сделала даже больше. Я возненавидела себя, хотя я могла бы любить тебя; я приблизила собственную погибель в вечном заточении, хотя я могла бы сделать так, чтобы тебе жилось спокойно и легко… Думай обо мне, не забывай обо мне, помни о моей любви, о моей верности, о моем постоянстве, люби меня как свою любовницу, лелей меня как свое дитя, как свою сестру, как свою жену. Помни, что я еще люблю тебя и все еще стараюсь подавить в себе любовь к тебе. Какое слово, какая это судьба! Я содрогаюсь от ужаса, и мое сердце восстает против того, что я говорю. Я закапаю все мое письмо слезами. Я завершаю мое длинное письмо, желая, если этого хочешь ты (и хотят небеса), проститься с тобой навсегда.