Немецкие автоматчики вели вдоль полотна нашего командира. Он передвигался с трудом, припадая на ногу. Его толкали в спину стволами автоматов. Фуражки на нем не было. Седые волосы его развевались на ветру. Нина на минуту забыла о себе, о своем страхе, хотела крикнуть командиру: «Сюда беги! Прыгай ко мне!» Хотела крикнуть, позвать, но рот не раскрывался.
Когда состав поравнялся с немцами, они остановились и принялись строчить из автоматов по вагонам. «Что же они делают? Зачем стреляют? — возмутилось все в Нине. — Ведь там раненые! Ведь они могут поубивать их!» Она словно не понимала, что немцы затем и стреляют, чтобы перебить раненых.
Один из фрицев, очкастый, долговязый, увидел ее, осклабился, закричал что-то, тыча пальцем в ее сторону. Второй вскинул автомат. Выстрелил он или нет, Нина не поняла: пули до нее не дошли.
На нее снова нахлынул страх: «Если попадут в меня, ранят, только бы сознания не потерять, не свалиться!» Она крепче вцепилась в поручни. Твердила одно и то же, приказывала себе: «Смотри не отпускайся! Смотри не падай!»
Остались позади пригороды, замелькали кусты, перелески.
Нина облегченно вздохнула: кажется, все кончилось хорошо, эшелон благополучно ушел из осажденного города.
«Стучаться надо, чтобы открыли, — подумала она. — Надо скорее в свой вагон бежать! Как там мои-то, целы ли?»
Она уже занесла руку, чтобы постучать, — и в это время, заглушая грохот поезда, взвыли над головой моторы самолетов.
Она опасливо подняла глаза к небу. Три «юнкерса» с ревом пронеслись, обгоняя состав, поливая его свинцом из пулеметов. Развернулись — и пошли навстречу. Нина видела, как бомбы отделились от плоскостей и черными каплями устремились к земле. Она присела, согнувшись, съежилась вся, — сжалась в комочек и закрыла глаза.
Взрывы ударили по другую, противоположную от нее сторону полотна. Вагон подбросило, качнуло. Ведра с кашей и хлебом сорвались с подножки. Нина охнула, приподнялась растерянно, вытянулась, глядя назад, где валялись буханки и белело пятно выплеснувшейся на землю каши.
Опять прогремело над головой, и снова рвануло, — уже в голове состава. Вагоны задергались судорожно, замедляя бег. Остановились. Покатились назад. Встали. Вперед двинулись, — все быстрее, быстрее! Эшелон набрал предельную скорость. «Юнкерсы» заметались над ускользающим поездом. Они обгоняли состав, висели над ним, заходили с хвоста, с головы. Бомбили. Стреляли.
Эшелон уходил! Уходил невредимым!
Нина со страхом и в то же время со злорадством в душе следила за немцами: «Что, не удается вам! Не удается! Бандиты! Гады проклятые! Раненых, беззащитных бомбите! Гады, гады, гады!..»
И вдруг совсем внезапно состав словно ударился обо что-то с налету. Нина слетела с подножки. Упала в кусты, в канаву с водой и потому даже не получила сильных ушибов. Ободрала руки и ноги, поцарапала лицо, вся вымокла. Вскочила сразу же и увидела, как паровоз медленно, будто нехотя, накренился на бок и повалился под откос, увлекая за собой два передних вагона. Это было так неожиданно, выглядело так нереально, что она испугалась, уж не помутился ли у нее рассудок от падения, не мерещится ли ей все это? Она зажмурилась и тут же снова открыла глаза: эшелон, ярко освещенный солнцем, изогнувшись дугой на невысокой насыпи, стоял перед ней, как на ладони. Паровоза не было.
Немцы подожгли застывший на пути состав. В окнах вагонов показались бледные испуганные лица. Раненые, тесня друг друга, устремились через узкие тамбуры к выходам. Выпрыгивали, выбрасывались прямо из окон.
«Юнкерсы» с диким воем носились над головами искалеченных, истекающих кровью людей. Они израсходовали боезапас — не бомбили и не стреляли.
Нина кинулась к своему вагону. Он горел. Окна, двери были открыты. Из окон, с площадок прыгали, спускались, сползали раненые. Стонали, матерились. Одного сбросили, другой сам оборвался.
— Что вы делаете? — еще на бегу закричала Нина. — Тихо-тихо! Спокойно!
Никто на нее не обратил внимания. Обезумевшие от страха люди валились на землю, ползли, бежали в кусты.
— Ребята! Ребята! Товарищи! — взывала она, но ее не слушали. — Да вы что? Ошалели, что ли? — разъяренная, она выхватила у кого-то из рук костыль и снизу, с земли, принялась колотить им особенно настырных, которые, оттирая других, первыми стремились выбраться из вагона.
Это подействовало. Несколько человек из легкораненых пришли к ней на помощь. Освободили переднюю площадку. Нина вбежала в вагон. Здесь, внутри, горела краска, дымились стены. Невозможно было рассмотреть что-либо и нечем было дышать. Она вытащила из кармана гимнастерки носовой платок, закрыла лицо, пробралась ощупью в середину вагона, где лежали тяжело раненные. Сунула руку на одну полку — пусто. На другую — пусто. На третьей полке рука коснулась похолодевшего тела. На четвертой тоже лежал труп. Обследовала второе купе — одни мертвецы.
— Эй! Есть кто-нибудь? — позвала Нина и вспомнила про Колю. — Коля! — крикнула она. — Коля!
На полу, почти у самых ее ног, кто-то зашевелился. Она нагнулась. Это был он, Коля Сидоров.
Нина попыталась поднять его и не подняла: ослабела от жары, от дыма. Она ухватила его за плечи и по полу, волоком потащила к выходу. На площадке раненые подхватили Сидорова, опустили на землю.
Нина снова хотела войти в вагон, проверить еще раз, не остался ли там кто живой, и не смогла — все уже горело внутри.
Она сбежала по ступенькам, окинула взглядом вагон, этот свой фронтовой дом, в котором провела без малого полгода, и пошла к Коле. Его отнесли и положили на траву. Она взглянула на него и поняла, что он умирает. И опять, как тогда, у водокачки, ей до слез стало жаль его, совсем мальчонку.
Нине захотелось опуститься на землю рядом с ним, положить его голову к себе на колени, что-то такое сделать, чтобы передалась ему часть ее здоровья, ее силы. Но сделать она ничего не могла. Ничем не могла помочь ему. И даже посидеть с ним рядом тоже не могла, не имела права: ее помощи ждали другие.
Она наклонилась над ним и заплакала. Потом вытерла слезы рукавом гимнастерки и пошла разыскивать по кустам своих раненых.
Валентина КоростелеваСТИХИ
«СОСНОВЫЙ БОР ОКУТАН ДЫМКОЙ ГРУСТИ…»
Сосновый бор окутан дымкой грусти.
Сквозь моросящий дождь тропа видна.
Сосновый бор грехи мои отпустит,
Проговорит со мною дотемна.
Люблю я это сказочное царство,
Его простор и стройную красу,
Его дерев неписаное братство,
Его над суетою мудрый суд.
Оглянешь — в удивленьи дрогнешь бровью,
Не отведешь поголубевших глаз:
Так полно все и света, и здоровья,
Что есть о чем подумать всякий раз…
«ТЫ ЗАПОЙ-КА ПЕСНЮ, МАМА…»
Ты запой-ка песню, мама,
Слов хороших не жалей.
Ты запой — для внука мала,
Для родимых дочерей.
Ты запой — про черны косы,
Про угрюмый вой пурги.
Не смотри на наши слезы
И свои побереги.
Ты запой — про белы ветры,
Про тугие холода,
Про солдатские конверты,
Про могилу — где-то там…
Ты запой, как днем погожим
На лугу плела венок…
Ты запой, а мы поможем,
Сядем рядышком у ног…
АЛЕКСАНДРА ФЕДОРОВНА
У самой тропы, и в низине,
Схоронена бабка моя, —
Негромкая песня России,
Недолгий полет соловья.
Жилось ей, крестьянке, не сладко,
Одной только в гору воды
Сносила не чан и не кадку,
А целые, может, пруды.
И все ж не грубел ее голос,
И все ж не черствела душа,
И не было в смехе иголок,
И песня была хороша,
Как будто — средь вечной работы,
Где краткого отдыха нет,
Хранила в себе она что-то,
Какой-то особый секрет,
И к ней — за теплом, за советом
И просто за чистой водой
Тянулись, как к щедрому свету,
Тянулись, как к правде святой…
«НЕ ЗИМА СТУЧИТ, НЕ ЛЕШИЙ…»
Не зима стучит, не леший,
Открывай-ка, мама, дверь!
Возвратился мой сердешный,
Кареглазый, верь не верь.
Сапожищи вмиг снимает,
Ветку клена мне дарит,
Крепко-крепко обнимает,
Ничего не говорит…
ИСУПОВСКАЯ
Там тихо… Никогошеньки окрест.
Там тополя о чем-то вспоминают,
Трава густа, и безмятежен лес,
И поле небу синему внимает.
Мы снова на свидание придем
С родной землей, до камушка любимой,
И под сиренью что-нибудь споем,
И будет проноситься ветер мимо,
Подступят к сердцу лучшие слова,
И свежестью пахнёт с лугов зеленых,
И снова закружится голова
От щедрого цветения черемух…
«ХОРОША ЗИМА НЫНЧЕ ВЫЗРЕЛА…»
Хороша зима нынче вызрела,
До того сильна — небо выгнула,
До того щедра — снега вволюшку,
До того нежна — счастья морюшко.
Это кто ворчит, будто холодно?
Не признал в лицо свою молодость?
Я хожу — пою, сердцем маюся,
Удивляюся, улыбаюся…
Петр ЗлыгостевТОН-ТОНРассказ
От станции Шебарденки до деревни Бобылихи, куда ехала Тоня, ни много ни мало восемьдесят километров. Поезд пришел рано утром, солнце только-только пробилось сквозь мглистую серость на востоке, и его неяркие еще лучи не могли пересилить неживой свет станционных фонарей.