Пожилая проводница, позевывая после короткого межстанционного сна, подала Тоне чемодан:
— Ох, девка, девка! Как дальше-то доберешься?
— Доберусь, тут машины ходят.
Прижимая одной рукой к груди теплый большой сверток со спящим Антошкой, Тоня направилась по голой, черной от шлака обочине пути к кирпичного цвета вокзальчику. Впереди, за изгибом состава, свистнул, пыхнув облаком белесого пара, паровоз и рывочком стронул вагоны. Проводница, стоя в дверях вагона, помахала Тоне желтым флажком и что-то сказала, но Тоня не расслышала и только улыбнулась в ответ. Хорошая она, подумала Тоня о проводнице, добрая, участливая. Все расспрашивала и сокрушалась, что вот она такая молодая, а уже с ребеночком. Соглашалась, что да, у матери под крылышком-то легче, поживет пока без беды, а там и в город вернется, муж-то уж постарается, найдет какое-нибудь жилье. Видела Тоня по ее глазам, что не всему верит проводница, особенно про мужа да про жилье, и хотелось ей открыть все начистоту, поплакаться, но все-таки стерпела. И сейчас радовалась за себя, что не распустила нюни. И матери, когда приедет в Бобылиху, не скажет ничего лишнего, повторит то, что в вагоне говорила. Зачем ее волновать? Скажет, что поживет у нее месяца два, пока не напишет муженек ее родненький письмецо: приезжай, мол, нашел квартиру.
Миновав вокзал, Тоня свернула влево и пошла вдоль спящей еще главной улицы пристанционного поселка, туда, где, знала она, был молокозавод. Все, кому надо было добраться в глубину района, шли сюда, словно здесь был автовокзал.
Под ногами сахаром хрустел ледок, стянувший вымороженные за ночь лужицы, кое-где белел под слоем черной паровозной сажи снег. «А ведь днем оттает и в суконных сапожках не пройти», — подумала Тоня и решила переобуться в резиновые красного цвета сапоги, которые лежали у нее в чемодане. Знала она, собираясь уезжать из города, что скоро начнутся весенние потайки, но не думала, что весна нынче привалит такая спорая. Еще только начало апреля, а вон как снег-то повыело. Или это только здесь, на станции, где солнечные лучи жадно впитывает черная паровозная пыль, покрывающая все вокруг?
Сизый пар клубился из окон молокозавода, из открытых дверей и даже из-под почерневшей шиферной крыши. Машин, которые привозят из колхозов молоко, еще не было. Широкие ворота приемного пункта были настежь распахнуты, в дверном проеме был виден человек в огромном резиновом фартуке. Человек поливал из шланга покатый, заполированный цементный пол. Вода, разлетаясь во все стороны, стекала в угол.
Человек повернулся и, увидев Тоню, распрямился. «Ух ты! Бородища-то какая», — удивилась Тоня. В городе бы ему все парни завидовали. Мужик осмотрел Тоню прищуренным взглядом, блеснул, улыбнувшись, зубами и вернулся к своему делу. Тоня отошла в сторону и села на переплет прислоненной к стене оконной рамы без стекол.
В свертке, почувствовала она, зашевелил ножками ребенок. Тоня открыла его лупоглазое личико, достала пустышку и сунула ее в кукольный ротик. Антошка начал жадно сосать: проголодался. «Как же я накормлю-то тебя? Стыдно — вдруг кто увидит?» Тоня пооглядывалась и, решившись, расстегнула демисезонное пальтишко, кофточку и освободила белую, с просвечивающими сквозь кожу синими жилками, грудь. Антошка, ухватив темный налитой сосок, сразу же почувствовал разницу и стал чмокать реже, не успевая сглатывать.
Молоком Тоню бог не обидел. На троих бы хватило, как сказали в роддоме. «Ешь, мой Тон-тон», — тихо, как бы про себя шепнула Тоня, ощущая легкую боль и необъяснимую сладость в груди от Антошкиного посасывания.
Веселое весеннее солнышко все смелее выбиралось из туманной серости на горизонте, все теплее становились его желтые лучи. На вытаявшую площадку из щербатого бетона слетелись со стрех ближних домов грязные, измазанные в саже воробьи и затеяли свой базар, нарушив утреннюю тишину. «Эх вы, живете тут, беспутные, и никаких вам бед, никаких забот», — позавидовала им Тоня.
Тут стихло за стеной равномерное журчание воды, послышался шлепок брошенного на мокрый пол шланга, и возле Тони появился тот бородатый мужик в блестящем на солнце огромном резиновом фартуке. Тоня не успела убрать грудь и лишь прикрыла ее свободной рукой, с удивлением обнаружив, что никакого стыда она почему-то не чувствует. Раньше она и представить себе не могла, что вот так, открыто, сможет кормить ребенка при чужом мужчине.
Бородач опять широко и по-доброму улыбнулся:
— Никак машину попутную ожидаешь? — Голос у него был звучный, как у артиста. — Так ты, барышня, не угадала. Профилактика у нас, и молоко мы сегодня не принимаем.
— Профилактика? — Тоня почувствовала, как в груди у нее что-то сжалось, и Антошка зачмокал впустую. — И машин не будет?
— Вроде не должно. Вчерась во все колхозы звонили. Но ты не пужайся, — успокоил он ее, — может, кто еще и приедет, не до всех звонки-то доходят.
— Не до всех? — не поняла Тоня.
— Ну да. Объявляем профилактику, а они не слышат и везут. Кто, может, и нарочно. Привезут и говорят: не слышали, не знаем. Молоко-то у некоторых негде хранить, вот и выкручиваются. А уж если привезут, куда его денешь? Принимаем. Тебе куда ехать-то?
— В Бобылиху.
— Вон куда хватила!
При разговорах с незнакомыми людьми Тоня всегда густо краснела, опускала глаза, но от этого становилась только привлекательней, потому что краснота ее худеньких щек была естественной, а прямые опущенные ресницы казались еще черней.
— Да ты не горюй, барышня, — гудел над нею голос бородача, — из Бобылихи-то как раз и ездят в профилактику. Им что профилактика на заводе, что не профилактика — все одно везут.
— Значит, говорите, приедут? — обрадовалась Тоня.
— Уж как пить дать приедут. Обожди маленько, и прискочут. Ты бы в контору прошла, барышня, а не то застудишься тут. Солнышко-то еще когда пригреет! Ребеночку-то сколь? Месяц? Два? — Бородач подошел ближе и заглянул в сверток. — Мужик или девка? Мужик? Это хорошо. Мужик лучше. Мужик что? Как птенец! Летать научится — и долой из гнезда, ищи его. А девка? Она нежнее, ее обиходить надо, замуж за хорошего человека отдать, э-э… А сколько потом-то мороки! Да пока родители не помрут, все на шее сидеть будет. Ты уж не обижайся, барышня, с девками беда нынче. Ты-то вот почто одна едешь? Муж-то где? Да ты иди в контору-то, иди, погрейся!
Бородач, улыбаясь, все гудел и гудел, окончательно смущая Тоню, которая потихоньку убрала грудь. Антошка вроде бы наелся, и она покачивала его на коленях, чтобы уснул. Тот скоро и вправду заснул. Тоня встала и, осторожно переступая затекшими ногами, пошла за бородачом в контору, но тут запел где-то мотор. Она остановилась и прислушалась обрадованно. Пение приближалось, голос мотора оседал, из тенора переходил в бас, и вот уже из-за угла дома показалась машина, похожая на бензовоз, только цистерна была выкрашена в желтый цвет с синими, во всю длину, буквами «МОЛОКО».
Ловкач-шофер, распугав воробьев, вывернул машину и, дав задний ход, уткнул ее корму в окошко, через которое принималось молоко. Щелкнула дверца, и на бетон выскочил молодой парень в солдатском френчике без погон, в солдатских же брюках и резиновых больших сапогах. Увидав полыхающую рыжим огнем шевелюру, Тоня почувствовала острый укол в сердце. Это же Сенька! Ей-богу, Сенька!
Сначала Тоня обрадовалась, затем испугалась. Хотелось ей в первый момент крикнуть: «Сенька, откуда ты?!», да сдержалась. А парень с огненными волосами уже увидел ее, узнал, тоже оробел, стоял и смотрел, переводя взгляд с чемодана, который притулился у старой рамы без стекол, на сверток. Вдруг, вспомнив, зачем он тут, отвел взгляд и быстрым шагом направился мимо, к дверям в служебное помещение, за которыми только что скрылся бородатый.
Оттуда долго были слышны басовитые повторения насчет профилактики и звонкие наскоки: «А нам какое дело! Обратно я, что ли, повезу?» Но вот, наконец, дверь отворилась и на улицу вылетел Сенька. Он кинулся к машине, залез на цистерну, отвязал толстую, всю в кольцах, трубу и сунул ее в окошко. Потом включил мотор, дал газу и, высунувшись из кабины, стал смотреть туда, куда текло молоко. Тоню он словно не замечал. На самом же деле Сенька был ошарашен встречей и не знал, как себя вести. Тоня была для него не просто соседской девчонкой, не просто одноклассницей, а кем-то более значительным, кем — он и сам не мог бы сказать.
Тоня стояла, глядя растерянно на происходившее, но потом пришла в себя, вернулась и села на уже обжитую деревянную раму. Антошку она положила на колени, откинула уголок одеяла в белом пододеяльнике и вгляделась в личико спящего сына.
Пока ехала в поезде, постаралась Тоня забыть про свои беды, думая о встрече с родными местами, с матерью, а вот встретился рыжий Сенька — и всколыхнулось все, от чего она бежала сейчас в деревню.
Думая об Олеге, который остался в городе, видела она себя в комнате комбинатовского общежития с цветастыми шторами на окнах, одинокую, ждущую стука в дверь: не Олега ли там шаги? Он всегда приходил неожиданно, никогда не был точен, появлялся шумный, веселый, нетерпеливый. Потом Тоня видела себя в большом гулком цехе с сырым, тяжелым воздухом, пропитанным парами мокрого кожкартона. Затем память перескакивала в холостяцкую комнату Олега, стены которой были оклеены цветными фотоснимками культуристов и рекламными проспектами заграничных вин. А вот и он сам, Олег, в белой бумажной рубашке с расстегнутым воротом и в желтеньком куцем пуловерчике, на котором Тоня заштопала две маленькие дырочки — обе были прожжены сигаретами. Олег, как и Семен, был веснушчатый, только волосы у него почти белые, с желтоватыми прядями на висках.
Пуловерчик Олег надевал дома и сразу становился своим, теплым и ласковым. На работу он облачался в темный костюм, который делал его взрослее и строже. Тоня не любила этот костюм. Он без нужды напоминал об их первой встрече в филармонии, о знакомстве, которое было так головокружительно, что Тоня не успела запомнить всех подробностей. Иногда, в минуты печали, эти подробности всплывали, и Тоня, думая о них, чувствовала, как от стыда начинали гореть щеки. Она пыталась успокоить себя: ну, какой тут может быть стыд? Но стыд был, и был неизвестно отчего. Не оттого ли, что все произошло так невообразимо быстро? Или оттого, что забыла Сеньку? Да ну его, этого рыжего! Разве их встреча на Болоте сравнима хотя бы с той, что произошла однажды на городском пляже?