Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах — страница 8 из 12

Пастернак был глубоко не согласен с Ахматовой. «Скажите ей, когда увидите ее – к сожалению, мы не можем свободно ездить в Ленинград – так скажите же ей, что все русские писатели склонны читать проповеди, даже Тургенев любил повторять избитые нравоучения типа ‘время лечит', и только Чехов никогда не делал этого. Он – само творчество, он все превращал в искусство, он – наш русский Флобер». Пастернак предупредил, что Ахматова непременно будет восхищаться Достоевским и критиковать Толстого. Хотя сам Толстой был прав, говоря о Достоевском: «Его романы – это страшный беспорядок, смесь шовинизма и истерической религиозности». Подобное суждение невозможно отнести к Чехову. Скажите это Анне Ахматовой от моего имени! Я очень люблю ее, но переубедить ее ни в чем нельзя".

Но когда я увиделся с Ахматовой в следующий раз, в Оксфорде, в 1965 году, то не стал ей все это передавать. Ведь Пастернака тогда уже не было в живых, и она не могла ответить ему. Она, действительно, говорила о Достоевском со страстью и восхищением.


Но вернемся к моей первой встрече с Ахматовой в 1945 году в Ленинграде.

Произошло это следующим образом. Я услышал, что так называемые антикварные книги в Ленинграде намного дешевле, чем в Москве. Страшный голод во время блокады вынуждал людей, прежде всего старых интеллигентов, обменивать свои литературные собрания на хлеб. Часто блокадники, ослабевшие и истощенные, были не в состоянии нести тяжелые тома и поэтому вырывали из них отдельные страницы и главы. Эти фрагменты, а также сохранившиеся книги были теперь выставлены на продажу в комиссионных магазинах. Я в любом случае собирался поехать в Ленинград, чтобы увидеть город, в котором провел четыре года своего детства. Возможность посмотреть и купить книги делала эту поездку еще более соблазнительной. После необходимых формальностей я получил разрешение провести два дня в гостинице Астория. В поездке меня сопровождала представительница британского попечительского совета мисс Бренда Трип, интеллигентная и обаятельная женщина, по профессии химик-органик. В серый ноябрьский день я прибыл в город на Неве.

Я не был в Ленинграде с 1919 года, когда моя семья получила разрешение вернуться в наш родной город Ригу, столицу независимой тогда республики.

Теперь во мне необыкновенно ярко ожили воспоминания: я был неожиданно для себя тронут при виде улиц, домов, памятников, набережных и рыночных площадей. Незабываемым осталось впечатление от посещения дома, где я жил когда-то со своей семьей. Я вновь увидел полуразрушенную ограду, магазинчик, где когда-то чистили самовары, и внутренний дворик, такой же грязный и заброшенный, как в первые послереволюционные годы. Отдельные случаи и эпизоды детских лет вдруг всплыли в моей памяти так четко, словно стали сегодняшней реальностью. Я шел по легендарному городу и чувствовал себя частью ожившей легенды и в то же время наблюдателем со стороны.

Несмотря на сильные разрушения во время войны, город производил блистательное впечатление (посетив Ленинград одиннадцать лет спустя, я увидел его почти полностью восстановленным). Я направился к главной цели моей поездки – лавке писателей на Невском проспекте. Магазин был тогда (думаю, и сейчас) разделен на две секции. В первой книги находились за прилавком, а во второй – на открытых полках. Вторая секция была доступна лишь для известных писателей, журналистов и других привилегированных персон.

Я и мисс Трипп, будучи иностранцами, имели право посетить эту святая святых.

Рассматривая книги, я разговорился с одним посетителем, листавшем поэтические сборники. Тот оказался довольно известным критиком и историком литературы. Мы заговорили о последних событиях. Мой собеседник описал страшные годы блокады, стоившие ленинградцам столько страданий. Он сказал, что многие умерли от голода и холода, но наиболее молодые и сильные выжили, а часть жителей была эвакуирована. Я спросил о судьбе ленинградских писателей. Он ответил вопросом: «Вы имеете в виду Зощенко и Ахматову?» Эта фраза удивила меня чрезвычайно: Ахматова казалась мне фигурой из далекого прошлого. Морис Баура, переводивший ее стихи, не слышал о ней ничего со времен Первой мировой войны. «Неужели Ахматова еще жива?» "Ахматова Анна Андреевна? Ну, разумеется! Она живет здесь неподалеку, в Фонтанном доме.

Хотите познакомиться с ней?" Для меня это было то же, что увидеть Кристину Розетти, я от волнения едва мог говорить. «Ну, конечно же, – произнес я, – очень хочу!» Мой новый знакомый тут же скрылся со словами: «Сейчас я позвоню ей». Он вернулся, и мы договорились к трем часам пополудни встретиться у магазина, чтобы вместе пойти к Ахматовой. Вернувшись в гостиницу, я спросил мисс Трипп, хочет ли она присоединиться к нам, но у той уже была назначена другая встреча.

К условленному часу я снова был в магазине, и вот мы с критиком шагаем по Анничкову мосту, сворачиваем налево и идем дальше по набережной Фонтанки.

Фонтанный дом, бывший дворец Шереметьева, великолепное строение в стиле барокко со знаменитыми воротами, стоял посреди обширного двора, несколько напоминающего четырехугольный двор университета в Оксфорде или Кембридже. Мы поднялись по неосвещенной лестнице на верхний этаж и оказались в комнате Ахматовой. Комната была обставлена очень скудно, по-видимому, многие вещи пришлось продать во время блокады. Из мебели были лишь небольшой стол, три или четыре кресла, деревянный сундук и диван. Над камином висел рисунок Модильяни. Величественная седая дама с накинутой на плечи белой шалью медленно поднялась, приветствуя нас.

Это величие Анны Андреевны Ахматовой проявлялось в неторопливых жестах, благородной посадке головы, в красивых и слегка строгих чертах, а также в выражении глубокой грусти. Я поклонился, что приличествовало ситуации. Мне казалось, что я благодарю королеву за честь быть принятым ею. «Западные читатели, – сказал я, – будут, несомненно, рады узнать, что Ахматова пребывает в добром здравии, поскольку о ней ничего не было слышно многие годы». «Как же, – ответила Анна Андреевна, – ведь недавно появилась статья обо мне в Dublin Review и, как мне рассказывали в Болонье, тезисы о моей работе».

При нашей встрече присутствовала подруга Ахматовой, элегантная дама аристократического вида. Несколько минут мы втроем вели вежливую беседу.

Анна Андреевна спросила меня, как военные бомбардировки отразились на Лондоне. Я ответил, стараясь говорить обстоятельно и тщетно пытаясь преодолеть смущение, вызванное ее царственными манерами. Вдруг я услышал, как чей-то голос с улицы выкрикнул мое имя. Я не отреагировал, убежденный, что мне это почудилось, но крик продолжался, и слово «Исайя» звучало все более ясно.

Я посмотрел в окно и увидел мужчину, в котором сразу узнал Рэндольфа Черчилля, сына американского президента. В этот момент он, стоящий посередине двора и громко кричащий, напоминал подвыпившего студента. Я застыл, буквально пригвожденный к полу, не имея понятия, как мне выйти из этой ситуации. Потом я все же собрался духом, пробормотал извинения и бросился вниз по лестнице, одержимый единственной мыслью: помешать новому пришельцу подняться в комнату Ахматовой. Мой обеспокоенный спутник – критик – последовал за мной. Когда мы достигли двора, Черчилль, радостно выкрикивая приветствия, быстрыми шагами направлялся в нашу сторону. «Вы, вероятно, не предполагали встретить здесь Рэндольфа Черчилля?» – автоматически обратился я критику. Тот застыл на месте, замешательство на его лице сменилось ужасом, и вдруг его как ветром сдуло. Я больше никогда не видел его, но слышал, что его работы продолжают издаваться в Союзе, из чего заключил, что та встреча не нанесла ему вреда. Я никогда не замечал за собой слежки, но то, что следили за Рэндольфом Черчиллем, не было сомнений. Как раз после этого случая стали распространяться слухи о том, что иностранная делегация прибыла в Ленинград с целью убедить Анну Ахматову покинуть Россию, и что Уинстон Черчилль, многолетний поклонник Ахматовой прислал специальный самолет, чтобы переправить ее в Англию, и прочие небылицы.

Я не видел Рэндольфа с тех пор, как мы покинули Оксфорд. Поспешно уведя его подальше от Фонтанного дома, я спросил, что все это означает. Он рассказал, что последнее время работал в Москве в качестве сотрудника одной американской газеты. Сейчас он приехал с деловым визитом в Ленинград, и первой его заботой было поставить в холодильник только что купленную баночку икры. Рэндольф совсем не говорил по-русски, а его переводчик куда-то исчез.

Безуспешно ища помощи, он случайно встретил Бренду Трипп. Когда та сообщила, что я в Ленинграде, Черчилль чрезвычайно обрадовался, поскольку решил, что я прекрасно смогу заменить ему переводчика. К сожалению, Бренда неосторожно сообщила, что я в данный момент нахожусь в Шереметьевском дворце. Черчилль направился туда, и не зная в точности, в какой я квартире, применил популярный в Оксфорде метод, выкрикивая перед домом мое имя. «И это подействовало», – заключил он, победно улыбаясь. Я, как мог быстро, отделался от него, и узнав в книжном магазине номер телефона Ахматовой, поспешил позвонить ей. Я объяснил ей причины своего неожиданного ухода, принес извинения и спросил, могу ли я снова прийти к ней. Она ответила:

«Сегодня вечером, в девять».


Когда в назначенный час я опять переступил порог комнаты Ахматовой, то застал там одну из учениц ее второго мужа ассириолога Шилейко – образованную даму, которая засыпала меня вопросами об английских университетах и западной системе образования. Ахматовой все это было явно неинтересно, и она большей частью молчала. Наконец незадолго до полуночи гостья ушла, и Ахматова начала расспрашивать меня о своих друзьях, эмигрировавших на Запад, надеясь, что я знаю их лично. (Позже она рассказала мне, что интуитивно почувствовала, что я действительно с ними знаком, а интуиция никогда не подводила ее). И она не ошиблась. Мы поговорили о композиторе Артуре Лурье, с которым я встречался в Америке во время войны, он был близким другом Ахматовой и написал музыку к некоторым ее и Мандельштама стихам, о поэте Георгии Адамовиче, о Борисе Анрепе, мастере по мозаике, с которым я не был знаком, а только слышал, что на полу Национальной галереи он выложил портреты знаменитых людей -Бертрана Расселя, Вирджинии Вульф, Греты Гарбо, Клайва Белля, Лидии Лопуховой и других. (Двадцать лет спустя я смог рассказать Ахматовой, что Анреп прибавил к этим мозаикам и ее изображение, назвав его «Сострадание»).