Анна Андреевна слушала с большим вниманием: судьбы бывших друзей и знакомых явно трогали и интересовали ее. Она показала мне кольцо с черным камнем, которое Антреп подарил ей в 1917 году. Она спросила меня о Саломее Гальперн, урожденной Андронниковой, с которой была знакома еще в Санкт-Петербурге перед Первой мировой войной. Эта знаменитая красавица, блиставшая в светском обществе остроумием и привлекательностью, находилась в дружеских отношениях со многими художниками и поэтами того времени. Я услышал от Ахматовой, (собственно, я это уже знал) что Мандельштам, влюбленный в Саломею, посвятил ей одно из лучших своих стихотворений. Я был близко знаком с Саломеей Николаевной и ее мужем Александром Яковлевичем Гальперном и рассказал о каких-то фактах их жизни, их окружении и взглядах. Ахматова также интересовалась Верой Стравинской, женой композитора, которую я тогда еще не знал лично, и смог что-то сообщить о ней Анне Андреевне только при нашей следующей встрече – в 1965 году, в Оксфорде. Ахматова заговорила о своих поездках в Париж перед Первой мировой войной, о дружбе с Амедео Модильяни, чей рисунок висел над камином (остальные его рисунки потерялись во время блокады), о своем детстве на берегу моря, говоря ее словами, на языческой некрещеной земле с совершенно нерусской культурой, где ощущалась близость к чему-то античному, полугреческому, полудикому. Ахматова заговорила о своем первом муже, известном поэте Гумилеве, сыгравшем большую роль в развитии ее поэтического дарования. Гумилев считал брак двух поэтов нелепостью и не упускал случая нелестно отозваться о стихах жены, правда, он никогда не делал это публично. Однажды в очередной раз вернувшись из Абиссинии (ставшей темой его многих великолепных экзотических стихов), он прямо на вокзале строго спросил Ахматову: «Ты что-то написала?» «Да». «Прочти». Она прочитала, и тогда взгляд мужа смягчился. «Хорошо, очень хорошо», – сказал он, и с тех пор признал ее как поэта. (Спустя много лет она буквально в тех же словах снова рассказала эту историю в Оксфорде мне и Дмитрию Оболенскому). Ахматова была убеждена, что Гумилев, осужденный и расстрелянный за участие в монархистском заговоре, пострадал невинно. Она рассказала, что многие писатели обратились тогда к Горькому с просьбой вступиться за Гумилева, на что тот ответил отказом. Сама Ахматова за несколько лет до приговора разошлась с Гумилевым и до его гибели какое-то время не виделась с ним. Ее глаза были полны слез, когда она рассказывала о мучительных обстоятельствах смерти поэта.
Потом она спросила меня, хочу ли я послушать ее новые стихи. Но перед тем как прочитать их, она хотела продекламировать отрывки из «Дон Жуана» Байрона, имеющие, как она считала, непосредственное отношение к ее последним произведениям. Хотя я хорошо знал эту поэму, я не мог понять, какие именно строки Ахматова декламирует: она читала по-английски, и из-за ее произношения я мог различить лишь несколько слов. Она закрыла глаза и декламировала по памяти, с глубоким чувством. Я же поднялся и стал смотреть в окно, чтобы скрыть замешательство. Позже я подумал, что подобным же образом мы, очевидно, читаем классические греческие и латинские поэмы, произнося слова так, что их авторы или другие представители того времени ничего бы не поняли. Ахматова заговорила о своих сборниках «Anno Domini»,
«Белая стая», «Из шести книг». «Похожие стихи, но гораздо сильнее моих писал лучший поэт нашего времени, и они стали причиной его смерти. Я любила его, и он любил меня», – сказала она, и я не знал, кого она имеет в виду – Гумилева или Мандельштама. Она же не могла продолжать и разрыдалась. Затем Ахматова прочитала мне еще не оконченную «Поэму без героя». Не буду описывать ее голос и интонации, так как есть записи ее чтения. Я понял, что это гениальные строки и думаю, я уже тогда, при первом слушании постиг их магию и глубину. Ахматова не скрывала, что задумала эту поэму, как памятник себе самой, а также Петербургу, частью истории которого она себя ощущала. В форме карнавальной процессии она изобразила своих друзей, их жизненные пути и свое собственное предназначение – и этот карнавал являлся преддверием неминуемого конца, который недолго заставит себя ждать. «Гость из будущего» и «Третье посвящение» тогда еще не были написаны.
«Поэма без героя» – произведение таинственное и пленяющее. Слухи и разговоры, возникшие позже вокруг него, затихли сами по себе, подавленные его величием и гениальностью.
Затем Ахматова начала читать мне рукопись «Реквиема». Прервавшись, она стала рассказывать о 1937-1938 годах, когда ее муж и сын были арестованы и сосланы в лагеря (позже это повторилось), о длинных очередях, в которых стояли женщины, ждущие день и ночь, неделю за неделей, месяц за месяцем весточек от мужей, братьев, отцов, сыновей, и надеясь получить разрешение послать им письма и продукты. Но не приходило никаких вестей, глухая завеса молчания скрывала страдания и гибель людей. Ахматова рассказывала все это сухим, деловым голосом, прерывая сама себя время от времени: «Нет, я не могу, я не должна. Вы прибыли из нормального человеческого мира, в то время как наш мир разделен на людей и на…» Наступила долгая тишина. «И даже сейчас…».
Я спросил о Мандельштаме, но ответа не последовало. Я увидел, что глаза Ахматовой полны слез, и она попросила меня не затрагивать эту тему. «После того, как он дал пощечину Алексею Толстому, все уже было предрешено». Прошло некоторое время, пока она пришла в себя и совершено изменившимся голосом проговорила: "Алексей Толстой хорошо относился ко мне. Когда мы жили в Ташкенте, он носил лиловую рубашку на русский манер и постоянно говорил о том, как мы замечательно заживем, когда вернемся. Он недавно умер. Он был очень плодовитым и интересным писателем, эдакий мерзавец, полный шарма, человек неуемного темперамента. Способный воистину на все, он был фанатичным антисемитом, диким авантюристом и плохим другом. Он любил только молодость, силу и свежесть, и потому не закончил «Петра Первого». Его интересовал лишь молодой Петр, а что ему было делать со всеми этими состарившимися людишками?
Это был своего рода Долохов, он называл меня Аннушкой, от чего я всегда вздрагивала. И тем не менее, он чем-то привлекал меня, хотя и явился причиной смерти лучшего поэта нашего времени, которого я любила и который любил меня".
Время приближалось уже к трем утра, но совсем не было заметно, что Ахматова устала и ждет моего ухода, а я сам, переполненный впечатлениями, конечно, не спешил уходить. Открылась дверь, и вошел сын Анны Андреевны Лев Гумилев (сейчас он профессор истории в Ленинграде). Было явно заметно, что мать и сына связывают нежные и глубокие чувства. Гумилев рассказал, что он, ученик известного ученого Евгения Тарле, изучал историю античных племен центральной Азии (не упомянув, что сам отбывал срок заключения в тех краях), и что он интересовался историей хазар, казахов и других древних народов. Он как раз получил разрешение вновь жить и работать в Ленинграде и казался мне бодрым и полным планов. Гумилев угостил меня вареной картошкой: по-видимому, это было все, что он мог предложить. Ахматова извинилась за свою бедность. Я попросил ее дать мне переписать «Поэму без героя» и «Реквием». «В этом нет необходимости, – сказала она, – моя новая книга выйдет в феврале, она уже находится в печати, и я сразу пошлю вам экземпляр в Оксфорд». Но обстоятельства впоследствии повернулись иначе из-за партийной резолюции, направленной против Ахматовой и Зощенко и ставшей частью кампании борьбы с «формалистами» и «декадентами». Слова Жданова об Ахматовой «полумонашенка, полублудница», получившие известность во время этой кампании, явились искаженной интерпретацией опубликованных в 1923 году размышлений критика Бориса Эйхенбаума о религиозных и эротических мотивах в поэзии Ахматовой.
После ухода Льва Гумилева Анна Андреевна спросила меня, что я читаю, и не успел я ответить, как она стала обвинять Чехова за его бесцветные сюжеты, тоскливые пьесы, отсутствие героизма, истинных страданий, глубины и возвышенности, за «мир, в котором не скрещиваются мечи». Позже я изложил этот страстный критический панегирик Пастернаку.
Я заговорил о Льве Толстом, выражая свою симпатию к писателю. «Но почему он приговорил к смерти Анну Каренину?» – возразила Ахматова. «Как только та покинула мужа, все вокруг нее переменилось, она превратилась в глазах Толстого в падшую женщину, проститутку, ‘травиату'. Конечно, в романе чувствуется рука гения, но общая мораль его безнравственна. Кто наказал Анну? Бог? Нет, общество, все то же общество фарисеев, которое Толстой так никогда и не обвинил открыто. А в конце романа это общество оттолкнуло и Вронского. Толстой кривит душой. Мораль ‘Анны Карениной‘ – это мораль жены Толстого и его московских тетушек. Он сам знает правду и, тем не менее, не стыдится встать на точку зрения обывателя. Мораль Толстого – это прямое отражение его личных переживаний. Будучи счастлив в браке, он написал эпопею ‘Война и мир‘, воспевающую семейную жизнь. Потом он возненавидел Софью Андреевну, но не мог с ней развестись, так как общественная мораль отвергала развод. И тогда он написал ‘Анну Каренину', наказав Анну за то, что та оставила мужа. А когда Толстой состарился, и крестьянские девушки уже не возбуждали его, он написал ‘Крейцерову сонату', вообще отрицающую секс».
Возможно, в моей передаче все это звучит слишком мрачно и серьезно. Но Ахматова искренне не принимала учения и взглядов Толстого: в ее глазах он был эгоцентриком с хаосом в душе, врагом гармонии и любви. Ахматова благоговела перед Достоевским (презирая подобно ему Тургенева) и преклонялась перед Кафкой: «Он писал для меня и обо мне». Во время нашей следующей встречи – в 1965 году в Оксфорде – мы говорили о Джойсе и Элиоте, замечательных по ее словам писателях, наиболее правдивых из всех современных авторов, но несомненно, стоящих ниже Достоевского и Кафки. Пушкина Ахматова считала гениальным и непревзойденным, он, по ее мнению, знал все: «И как только это удавалось ему, кудрявому юноше из Царского села с томиком Парни в руке?» Он