В. Порудоминский «ВСЯ ЖИЗНЬ МОЯ — ГРОЗА!»
«НО В МОИХ ОЧАХ ПРИРОДА ОТУМАНЕНА, КАК ТЕНЬ»
Александр Полежаев
Рузаевка
Отставной гвардейский прапорщик Николай Еремеевич Струйский владел землёй и людьми в Поволжье и под Москвой и вдоль границы кочевых казахских степей. Он жадно приумножал свои богатства: заводил бесконечные тяжбы с соседями, подкупал чиновников и судей, переставлял межевые камни, отмечавшие границу имений, а случалось, силой захватывал чужие поля, луга и водопои. Своей столицей Струйский сделал Рузаевку — село верстах в двадцати пяти к югу от Саранска. Здесь он и жил почти безвыездно.
Трёхэтажный господский дом стоял на возвышенности и был виден издалека. Удлинённые, островерхие окна придавали ему сходство со старинным замком. Гостей поражало богатое убранство комнат, лепные украшения по стенам, изящество обстановки, залы — квадратный и овальный с великолепно расписанными потолками. Николай Еремеевич хвалился, что чертёж дома составил для него сам Растрелли, преславный зодчий, возводивший Зимний дворец в столичном городе Санкт-Петербурге. На строительство Струйский денег не жалел: только за кровельное железо отдал купцу свою подмосковную деревню и при ней триста душ крестьян.
Возле дома располагались хозяйственные постройки: конюшни, каретные сараи, амбары, ледники. В душных людских ютились дворовые: лакеи, служанки, повара, конюхи, скотницы, портные. В девичьей крестьянки пряли шерсть, ткали на станках полотно, теснились с коклюшками у тусклых окошек — вязали кружева.
К дому примыкал большой парк с тенистыми аллеями, еловыми и липовыми. Николай Еремеевич любил тёмные рузаевские ели, их тяжёлые, мрачные ветви, густую тень вокруг стволов.
Главная аллея вела к танцевальному залу с зимним садом и оранжереей, где садовники летом и зимой растили дивные, неведомые в здешних краях цветы.
Барская усадьба была окружена рвом и валом, за ними жались одна к другой косые, чёрные от времени и копоти крестьянские избы, крытые тёмной соломой.
А дальше вольно раскинулись господские поля.
...Тёплые весенние дожди смывают с земли остатки серого, напитанного влагой снега, — крестьяне выходят пахать. От зари до зари идёт мужик за сохой, выворачивает густой чернозём, — полоса за полосой, пока вся земля до самого горизонта не расстелется ровным лиловым ковром. И вот уже вылезает из-под земли молодая, сверкающая на солнце зелень. Хлеба растут, становятся высокими, матово-зелёными, потом начинают желтеть. В поле появляются бабы с серпами, один за другим золотыми человечками встают на колкой стерне снопы. На гумне весело стучат цепы — начинается молотьба. Ветер, влетая в ворота, вздувает облака соломенной пыли. Золотой горой высится зерно. Мельница прилежно машет крыльями, шумят жернова, муку в тугих мешках на подводах свозят в амбары. Ворота амбаров обиты железом, засовы тяжелы и крепки, на них — пудовые замки. А там припускают осенние дожди, крестьяне бредут на барскую работу, укрываясь с головой рогожками, с трудом вытаскивают лапти из липкой грязи. Зимой же, когда тёмные ели низко склоняют засыпанные снегом ветви, в избах за крепостным валом пекут хлеб с мякиной, жалобно мычит голодная скотина, умирают дети.
Типография
Больше всего на свете Николай Еремеевич Струйский любил сочинять стихи. Стихи получались несуразные, слова с трудом цеплялись одно за другое, но сочинитель восторженно читал и перечитывал придуманные им строки — читал непременно вслух; громко и горячо, даже если в комнате, кроме него, никого не было.
Николай Еремеевич сочинял торжественные оды, послания к друзьям, любовные песни. В молодости он служил при дворе, боготворил с тех пор государыню Екатерину Вторую и часто превозносил в стихах её мудрость, милосердие и красоту.
У себя в Рузаевке завёл Струйский преотличную типографию — такие и в столице были наперечёт. Бумагу выписывал из-за границы, кожу на переплёт покупал самую дорогую, заставки, виньетки и прочие книжные украшения заказывал лучшим рисовальщикам, шрифты также отливали для него особенные — исключительной правильности и чистоты. Крепостные Струйского были замечательные мастера типографского дела — наборщики, печатники, гравёры, переплётчики.
В рузаевской типографии печатались только сочинения её владельца. Всякое новое своё стихотворение Струйский тотчас издавал отдельной книжкой. Таких книжек печатали всего несколько штук: сочинитель дарил их своим детям и близким знакомым. Один экземпляр, напечатанный не на бумате, а на белом или розовом шёлке, предназначался для императрицы. Заглавный лист украшался виньеткой: государынин вензель «Е II», увенчанный короной в лучах восходящего солнца, под ним скрещённые труба и лира, гирлянда из еловых ветвей. Тут же стояло посвящение: «Всепресветлейшему твоему имени от верноподданнейшего Николая Струйского». Иногда посвящение получалось громоздкое, автор называл русскую царицу царицей муз, покровительницей наук и искусств. Книгу одевали в переплёт из тонкой красной кожи — сафьяна, теснили по нему золотом новые украшения и посылали в Петербург.
При дворе изрядно потешались над стихами рузаевского сочинителя. Знаменитый поэт Державин, некогда служивший со Струйским в одном полку, шутил: «Имя ему — струя, стихи же его — непролазное болото». Императрица смеялась шуткам, но перед иностранцами книжками Струйского хвасталась: глядите, мол, как печатают у нас в деревнях, за тысячу вёрст от столицы, — может ли быть такое, если государыня и вправду не покровительница наук и искусств? Иностранцы почтительно кивали головами. А Екатерина приказывала отдарить верноподданнейшего сочинителя бриллиантовым перстнем.
Портреты
В квадратном зале висели портреты рузаевеких господ — самого Николая Еремеевича и его супруги Александры Петровны.
Николай Еремеевич, сидя в кресле, мог часами разглядывать портреты.
На холсте Струйский появляется как бы из тенистого сумрака. Его зелёный, цвета тёмных елей, кафтан сливается с фоном. Лицо Струйского беспокойно. Сверкающие тёмные глаза тревожны и задумчивы. Взгляд направлен мимо зрителя, будто Струйский увидел что-то, чего не видит никто другой. На губах улыбка, но не ласковая, не весёлая — недоуменная, горькая, и вместе — кривая усмешка недоброго человека.
В Александре Петровне разглядел художник тонкую красоту лица и души. Александра Петровна на портрете изящна и нежна, в глазах ласковость и при том затаённая грусть. Беспечная юность соединяется в ней с волей и разумом. В ту пору, когда писался портрет, было Александре Петровне восемнадцать лет.
Писал портреты Фёдор Степанович Рокотов. Струйский почитал его славнейшим из российских живописцев и гордился знакомством с ним. Он говорил, что Рокотов не только изображает вид лица, но проникает внутрь души человека.
Рокотов понимал: нет человека, про которого можно сказать только что-нибудь одно — добрый, злой, весёлый, грустный. Чувства и мысли людей сложны: недаром говорится, что узнаешь человека, когда с ним пуд соли съешь. И художник Рокотов старался передать эту сложность человеческой натуры. Оттого люди на его портретах живые и загадочные — с ними хочется познакомиться, разговаривать, хочется понять их...
Насмотревшись на портреты, Николай Еремеевич подходил к огромному зеркалу в резной позолоченной раме, проводил костлявыми пальцами по своим иссечённым морщинами щекам, видел свой тонкий нос, изогнувшийся подобно клюву хищной птицы, тонкие подвижные губы, длинные седые волосы, спадавшие на плечи, глаза, сверкавшие ещё тревожнее, чем прежде...
Страх
Рокотов писал портреты в 1772 году, и Николай Еремеевич вспоминал теперь, какое это было прекрасное время. Он был тогда молод, полон сил и надежд, захвачен приобретением земель и крестьян, отделкой своего дома.
Но двух лет не прошло — из-за Волги, с Урала, явился со своим войском Емельян Пугачёв. Господа называли Пугачёва «злодеем» и «душегубцем», а мужики величали «батюшкой» и шли за ним тысячами. Многие помещики обратились в бегство. Николай Еремеевич медлил, жалея оставить имение на произвол разбойников. Но прискакал управляющий, посланный на разведку, рассказал, как встречали Пугача в Саранске.
Войско мятежников вступало в город под жёлто-красными знамёнами. Частокол пик поднимался в небо. Повстанцы, конные и пешие, в считанные минуты заполонили улицы. Ехали верхом степенные яицкие казаки с ружьями поперёк седла. Башкиры в меховых шапках, вздымая пыль, крутились на диких своих конях. Положив руку на чугун ствола, шли рядом с пушками артиллеристы из уральских рабочих людей. На Пугачёве был голубой бешмет, стянутый золотым поясом, чёрная смушковая шапка, широкие казачьи шаровары малинового бархата. За поясом два пистолета, на боку кривая сабля. Народ радостно его приветствовал: все вышли на базарную площадь в праздничной одежде и кричали «ура». Пугачёв приказал читать грамоту: он жаловал народ землями, водами, лесами, рыбными ловлями, жилищами, покосами, посевом и хлебом. Обедал Пугачёв в доме воеводской вдовы, что жила у Трёхсвятской церкви, кушанья подавали на серебряной посуде, он же, подходя к окну, дарил серебро собравшимся возле дома простым людям. Приказал Пугачёв к утру везти в Саранск окрестных помещиков на суд и расправу.
Николай Еремеевич тотчас велел заложить тройку, лошадей выбрал самых резвых, посадил в карету Александру Петровну и детей, из имущества взял на колени только ларец с дорогими камнями и деньгами и погнал на Москву. Мчались не останавливаясь — как бы в беспамятстве. Николай Еремеевич боялся постоялых дворов, каждый мужик казался ему пособником Пугачёва. По дороге начался у него озноб, в московском своём доме он часами сидел, прижимаясь спиной к жарко натопленной кафельной печи, но дрожь не унималась. Когда пойманного Пугача в клетке привезли в Москву, Струйский поспешил для успокоения на Болотную площадь — смотрел, как рубили злодею голову.