Всё будет хорошо — страница 5 из 30

Я не отрываю взгляда от лица девчушки.

Агостино! Назови меня Агостино!!!

Но нет. Перебрав еще две дюжины имен, Аличе останавливается на Уго.

Святые небеса! Какой же я Уго? Уго — это здоровяк матрос, Уго — махина-каменщик, Уго — палач с тяжеленным топором. А я? Только взгляните на меня! Тонкие ручки и ножки, огромные темные глаза, изящный аристократический нос. Ах, Аличе, где же здесь ты увидела Уго?

Но имя дано, и с этим ничего не поделаешь. Да и так ли это существенно — на самом-то деле? Куда важнее тепло детских ладошек, взгляд любящих глаз, и уверенность в том, что тебя обожают, как никого другого.

День за днем я радуюсь восходу солнца, с нетерпением жду, когда маленькая хозяйка откроет глазки и потянется ко мне, подарит сонную теплую улыбку. А потом мы бежим играть — под жаркое солнце улиц или в тишину тенистого дворика, с босоногой неаполитанской детворой, или сами по себе. Нам так хорошо вместе! Аличе и Уго, Уго и Аличе. Ах, и почему я не ушел от Лоренцо раньше?

Но проходит месяц, другой, и Аличе все реже берет меня в руки, все чаще забывает дома, убегая играть с подружками, и уже третью неделю оставляет меня ночевать на сундуке в компании надтреснутого кувшина и старой заштопанной сорочки.

Тоскливо — хоть вой. Но марионеткам не дан голос. И, лежа на пыльном сундуке, я час за часом смотрю в крохотное оконце: где же ты, моя Аличе? Когда вспомнишь о верном Уго? Когда вновь возьмешь с собой?

Но вот наступает воскресенье, и башмачник берет дочку за руку и долго ведет куда-то по узким извилистым улочкам. Аличе торопится, подпрыгивает от нетерпения, а я болтаюсь вниз головой, зажатый в детской руке. Удобным такое положение не назовешь, да нам, марионеткам, не привыкать. Взяла с собой — уже хорошо. Хотя не об этом я мечтал, когда второе желание загадывал, совсем не об этом.

Мы все еще идем, людей вокруг становится все больше и больше, где-то звенят рассыпавшиеся из кошеля монеты, отовсюду доносятся выкрики зазывал, совсем недалеко ударяет колокол, и вдруг я понимаю — мы на площади! На той самой рыночной площади, где каждый день дает представления старый Лоренцо.

Ах, если бы я только мог пошевелиться! Аличе! Ну, сделай же что-нибудь! Подними меня, дай хотя бы глазком взглянуть на тех, с кем я имел счастье выступать перед публикой. Но нет — перед глазами лишь булыжная мостовая, да ноги столпившейся вокруг меня бедноты.

Аличе не отрывает взгляда от старого Лоренцо, хихикает, перекладывает меня из одной руки в другую, а потом и вовсе запихивает подмышку.

Напрягаю слух. Вот хнычет расстроенная Коломбина, вот хохочет остряк Бригелла, а вот… Но третьего голоса нет. Да и откуда ему взяться? У мастера Лоренцо осталось всего две куклы. Но даже они сейчас в сотню, тысячу раз счастливее меня. Им, а не мне сейчас улыбается маленькая Аличе, для них горят ее глаза, им аплодируют маленькие ладошки.

Аличе! Что же ты делаешь? Ведь у тебя есть я. И я здесь, совсем рядом. Просто взгляни на меня, просто… Но Аличе не слышит — лишь привстает на цыпочки, стараясь получше разглядеть то, что сейчас происходит на сцене. Старый Уго наскучил ей, она тяготится им уже сейчас, а вскоре и вовсе забудет — забросит на чердак — и прощай, деревянный человечек.

Ах, Боско-Гранде, какой же я все-таки дурень! Но постой-ка! Ведь даже дурню положено последнее, третье желание?

* * *

Я знаю старика Лоренцо уже немало лет, но такого удивления на его лице не видел еще никогда. Да оно и понятно — сначала посреди ночи неизвестно что со стуком ударяется о дверь вашей каморки, а когда вам все-таки удается зажечь строптивый масляный светильник, и вы выглядываете за порог, прямо перед вами лежит давно потерянная марионетка.

Раннее утро. Усевшись за колченогий стол, мастер Лоренцо обновляет мне лицо — аккуратно водит кисточкой по выгоревшим глазам, оставляет на щеках немного румянца, дарит яркий кармин губам.

Но кукла, которую не держат нити и крестовина — еще не марионетка.

Ничего. Дело за малым. Раз! И первый гвоздь входит в правую ладонь. Два — и его собрат впивается в левую. Три — о, Боско-Гранде, как же больно! Четыре! Пять! Шесть!

Закричать бы — да голоса нет. И я молчу. Молчу и пытаюсь хоть как-нибудь отвлечься от жалящей боли.

Ах, Аличе, что же ты наделала? За что так жестоко обошлась со мной?

Впрочем, не мне судить. Ты человек, и деревянной кукле тебя не понять.

Я прощаю тебя, Аличе. Прощаю легко и без раздумий. Ты скоро уйдешь, но помни — я всегда буду ждать тебя на площади. В летнюю жару и осенние дожди, в будни и праздники, день за днем, год за годом.

Но все это будет потом. А сейчас просто смотри представление старого кукольника — хохочи над проделками Арлекина, плачь вместе с Изабеллой, злись на скупца Панталоне. Люби их — добрых и злых, наивных и изворотливых, правдивых и лицемерящих. Люби их, а мне… просто позволь мне мечтать. Мечтать о том, что когда-нибудь, через много лет, за чередой масок ты все-таки разглядишь преданного тебе Агостино.

БАБУШКА ПЛАЧЕТДарья Зарубина

— А это свадьба Лешки, — Вичка держала на коленях большой фотоальбом, а Марьянка навалилась ей на плечо, давая разъяснения. Даже через цветные пятна витражного стекла в двери было видно, что Вичка почти не слушала подругу, все ее внимание поглотили вечерние платья.

— Смотри, вот она, за столом, поздравляет молодых, — Марьянка ткнула пальцем в снимок.

— Кто? — безразлично переспросила Вичка.

— Бабушка, — отозвалась Марьянка с гордостью, — Видишь, плачет.

— Угу, — согласилась Вичка.

— Это «слеза королевы-матери», — благоговейно проговорила Марьянка, — бабушка ее придумала для пьесы Сантанелли. Меня тогда еще на свете не было, — досадливо добавила она.

— А вот тут…, — несмотря на слабый протест Вички, Марьянка перелистнула сразу несколько страниц с платьями и драгоценностями и показала на другое фото, мрачное и тяжелое в своих серо-сиреневых тонах, — Это вечер памяти Андрея Петровича, бабушкиного друга. «Рыдания Донны Анны». Бабушка так плакала, что даже мужчины прослезились.

— А вот тут что? — спросила Вичка, переворачивая скорбную страницу в поисках новых нарядов, — Синее платье — вообще красотища.

Марьянка мельком взглянула на фото, отмахнулась и, не проявив никакого уважения к чувствам подруги, закрыла рукавом синее платье, указывая на снимок над ним:

— В синем, вроде бы, шефиня папина, Светлана, то ли Сергеевна, то ли Семеновна, не помню… Заведует кафедрой неорганической химии. Сюда гляди. Видишь как круто. Это из «Мамаши Кураж», бабушка так очень редко плачет. Только если к кому-то хорошо относится. Видишь, и бледность, и тень такая, — Марьянка захлебнулась восторгом.

— А ты в универ заходила, может, уже списки повесили? — спросила Вика, стараясь сбить Марьянку с любимой темы.

— Не-а, — бросила Маська, — Только на математике повесили. Биофак еще молчит.

— Думаешь, поступила?

Марьянка только хмыкнула.

— Не, я в театральное хочу, — сказала она, задрав подбородок, — а на биофак сдавала, чтоб отца успокоить. Если в актрисы не возьмут, пусть думает, что я сразу на биолога хотела.

— И что, учиться будешь?

— На биофаке-то?! — Марьянка картинно всплеснула руками и выразительно сомкнула их на горле, — Да ты что! Лучше сдохну, чем каждый день колбы мыть или тупым студентам формулы на доске писать. А вот тут…, ты смотришь? — внимание Маськи снова переключилось на фотоальбом и очередной снимок бабушки, — это «слезы благодарности». Они не очень трудные, я уже почти научилась. Хочешь, покажу?

Марьянка растянула губы в слащавой улыбке, дернула глазом, выдавливая слезу. Вичка поморщилась. Она вообще была девушка простенькая как реклама масла и едва ли могла оценить «слезы благодарности» даже в исполнении самой Эльвиры Эдгаровны, не то что сомнительные с точки зрения художественной ценности старания Марьянки.

— Не надо, — воспротивилась Вика, — А твоя бабушка что, все время плачет? У нее нервы?

— Дура ты, Вичка, и не лечишься, — обиделась Марьянка. Взамен никудышных слез благодарности выступили настоящие.

Все-таки как жаль, что Маська пошла в отца, — сокрушенно подумала Эльвира Эдгаровна, слыша через дверь, как извиняется перед ее внучкой Вика, — умная девочка, трудолюбивая. А таланта ни на грош… Но на биофак ей точно нельзя.

Эльвира Эдгаровна на цыпочках отошла от двери. Она не считала любовь к подслушиванию грехом. Это было своего рода сбором материала: хороший актер ищет истинных эмоций, а ими редко кто делится.

А уж настоящие, искренние слезы — это ценнейший дар.

Этим Эльвира Эдгаровна пользовалась виртуозно. Именно он, талант, что в старину в деревнях называли «даром слезным», снискал ей славу великой актрисы.

Каких-то пять-десять лет назад у касс с четырех часов утра выстраивалась очередь: шутка ли, сама Эльвира сегодня «плачет».

Как ни желала Эльвира Эдгаровна передать свой талант детям, судьба не позволила. Подарила двоих сыновей. А мужчины — они на сценах не рыдают.

Но почти угасшая надежда возродилась в одно мгновение. Ее — эту новую надежду — принесли зимним вечером в огромном кульке из одеял и лент. Эльвира Эдгаровна отогнула край одеяла. Из глубины на нее глянули мутноватые младенческие глазки, которые тотчас зажмурились. Красное личико беззвучно перекосилось, и по щеке с чеховской медлительностью потекла одинокая слеза.

Эльвира нашла в себе сил оставить театр на самом пике славы. И занялась воспитанием внучки. Даже имя ей выбрала с прицелом на будущую карьеру трагической актрисы — Марианна. Уже к пяти годам Маська знала театр как свои пять пальцев. И обожала до беспамятства.

Одна беда — все попытки сделать из Марьянки актрису наталкивались на сопротивление отца. Женя не унаследовал материнского дара, но вполне перенял ее невероятное упрямство. И страсть возлагать надежды на детей. Так на Марьянкиных плечах оказалось сразу две большие надежды — папина и бабушкина.