Всё, что поражает... — страница 4 из 19


***

Любуюсь пашней.

Люблю ее, особенно когда свежая. Или весенняя, или сентябрьская, как теперь, когда мы видим ее через окна автобуса.

Когда же она в одном месте — старательно, хорошо запаханная — плавно спадала в межлесье с пригорка в долину, захотелось даже погладить ее. И подумал сразу, что это хорошо было бы сделать мозолистой рукой.


***

...И равнодушная природа

Красою вечною сиять.

Утром сидел в процедурном кабинете, ожидая своей очереди, и, как говорится по-народному, имея время, смотрели в окно. Могучая лиственница, через ажурные лапы которой на темно-коричневом шелушистом стволе тепло смотрелись солнечные пятна.

Какие хочешь проблемы, а это вечное,

И почему она, природа, «равнодушная», если так вот тепло от ее красы?..


***

Дождь шумит и шумит. Массовое производство капель налажено вверху отлично. В одной и той же туче. Впрочем, отдельной тучи нет — сплошное серое, низкое, мокрое небо. Кажется даже, что море — где-то там дальше, в дожде — должно сегодня значительно увеличиться.

Один только раз по-летнему загремело, и это показалось началом интересного разговора, а потом — снова осень и тоска, которой не боится только интересная книга в тихой уютности.


***

В раннем солнце рябина рдеет темно-оранжевыми шишками терпких, оскоминных ягод.

А вечером, когда на закате солнца стеною встанут тучи, пугливо шумит могучий явор, поблескивая сивой подкладкой листьев.


***

Над молодиком, который краснеется рожками вверх, совсем невысоко блестит Венера.

Месяц будто висит на гвоздике. Просто рисунок в детскую книжку.


***

Октябрь.

Погожее утро. Чувствуется близость морозца. На востоке — синь, тучи, фиолетовые или серые. И огневая, раскаленная краснота восходящего солнца.

Туманная рань на опушке. Лес смешанный. Глядя на желтый вершинник березняка, можно подумать, что это из-за тумана солнце встает.

Сырая, холодная заря. Озимь — хоть выжми ее от сырости. На жнивье — прихваченный морозцем осот, а на дороге — одна пушистая, обрызганная росой головка одуванчика.


***

Над поздними бороздами в аккуратно запаханном садике — молодые яблоньки, голые перед зимой. Уже такие, чтобы их обвязывать соломой.

Красноватая, как будто квелая кора. Ветви — потолще, толстые и тоненькие — растут, куда хотят и как себе хотят. И в этой свободе, которая не повторяется,— именно та красота, которую мне хочется назвать бесформенной.

Так и на других деревьях — уйма такой же бесформенности. И в этой неповторяемости ее, нигде и никогда, есть какая-то и таинственная, и вместе с тем очень простая, строгая закономерность.


***

Неман собирается под лед. По тихой ртути воды идут льдины — большими кругами с окантовкой, как экзотические листья виктории-регии. И трутся и шумят, и хочется стоять да слушать...

Долго я жил, но далеко от реки, не слышал такого.

Посмотрел еще и на светлое небо сквозь хвою. От души, от горестей и тревог нашей работы, сказал другу, соавтору по трудной трагической коллективной книге:

— Может, лучше музыку будем писать? Такую добрую, сердечную, для всех на свете и надолго, навсегда понятную...

И не прибавил: как этот шум зеленый вверху и серебристый шорох на течении...


***

Одинокая стежка в заснеженном лесу, вдоль Немана.

На хвое сегодня капельки. А тронул одну — льдинка. Готовая и замерзнуть, и капнуть на снег.

Как неповторимо свежо, как здорово все то простое, обычное, что окружало нас, маленьких, в деревенской действительности, звучало тогда в поэзии, которую мы брали с книжных страниц. Я, в западнобелорусской деревне,— с польских и белорусских в школе, а дома — еще и с русских. Брали и носим до сих пор. Дички на межах — у Мицкевича, цветистое лето — у Купалы, звезды, что меркнут и гаснут,— у Никитина...

Только о капельках-льдинках, кажется, не было.


***

Молодой, густой сосонник, который еще хочется называть не лесом, а кустарником, покрылся серой пылью инея. Кажется, так ему теплей.

На опушке леса, куда я вышел просекой, на самой вершине старой, уже редкой сосны трудится дятел. Рано завтракает. Солнце еще только ярится, восходя, заря чуть не потрескивает от мороза.

И про это записываю?.. А что ж, если мне даже кажется, что я — пою от хорошей работы, от счастья жизни.


***

После оттепели — мороз и ветер. Снег попримерз на елях и соснах, и ветер его не стряхивает.

И как-то странно, почти жутковато, что эти ели и сосны беспомощно колышутся. Такие крепкие, нерушимые, когда тихо.


***

Утро в лесу. Мороз. Снег прямо скворчит под валенками, поскрипывает даже от торкания палочкой на ходу.

Над озерцом остановился. Нет никакого озерца. Вместо него — белая, меж елок и ольх, поляна.

Тишина. Чем ниже оседаешь в эту тишину, тем она делается более тихой. Приподняв ухо кроличьей шапки, я исподволь настроился на колыбельную чуть слышимого шевеления в вершинах.

Иных звуков нет, не слыхать их ни с неба, ни с шоссе. Воскресенье.

Может, разрешу и себе выходной?


***

Свет идет всегда сверху. А вот сквозь тучи вдруг выглянуло солнце, и свет засиял снизу, отразившись от земли, застланной первым снегом.

Улыбка неожиданности.


***

Елово-сосновая чащоба. Много снега держится в тени на елях и елочках. От солнца, которое уже не по-зимнему пригревает, с облитых солнцем вершин и ветвей время от времени опадают горсти и горсточки снега. Потом он еще и сеется, в лучах искрятся снежинки.

От естественной путаницы линий в сучьях и ветвях почти подсознательно потянуло начертить палочкой снегу правильный полукруг. Припомнился восход — солнце, наполовину вышедшее из земли. Все мои радуги припомнились...

Когда сказал об этом другу, с которым забрел в чащобу, он мне начал толковать это по Плеханову, а я уже знал, что как домой придем — запишу. Свое, о том, что почувствовал.


***

Как это здорово — читать живую карту родной земли, «напейзаживаться» в запас, заряжаться живой, образной любовью к этой земле, чтобы потом писать, не выдумывая пейзаж, а вспоминая его из запаса отснятых памятью кадров.


***

От деревни, что осталась в долине, белое поле поднимается на запад исподволь — выше, выше, вплоть до самых Балкан. Такое громкое название дали этим пригоркам. Видать в прошлом столетии, когда наши деды вернулись из-под Плевны...

Думаю об этом, идя по искристому хрусткому снежному сплошняку.

Местами, очень уж редко, стоят старые, испокон веку терпеливые дикие груши.

Кусты шиповника встречаются на склонах оврагов да на взлобках, никогда не паханных, похожих на огромные ковриги хлеба. На колючих серебряных ветвях все еще держатся, также заиндевелые, оранжевые сморщенные ягоды.

Как светлый сон, вспоминается здесь, возле них, мотыльковая розовость лепестков, пчелиный гуд и ласковое счлнце...

Волчий след. Серый пошел над обрывом и, выбрав место, спустился в овраг, увязая на глубоком незатверделом снегу. На дне оврага зеленовато-синими пятнами проглядывает совсем свежий, еще не побежденный снегом ледок неукрощенной криницы.

Высоко на юге — покааа что неспелая, бледная краюшка месяца.

Сначала, пока идешь, только как будто ощущаешь его присутствие над собой, а потом так и не выдержишь, оглянешься вверх. С какой-то детской приятностью.


***

На горе за деревней, любуясь родным, давно знакомым и все еще новым миром — таким белым, чистым в вечернем освещении, помимо воли, живо и радостно вообразил себя муравьишкой на необъятно огромном арбузе Земли... Вспомнил, как видел ее под крылом высокого самолета. Представил, как видели ее, в тихом сиянии наши космонавты...

Сейчас в деревне ночь. Вышел на воздух — и опять подумал, что приеду, буду здесь много хорошо работать. Чтобы свет моих окон так вот ложился на новый снег.


1947-1979


О ГЛАВНОМ


Ночь у костра над рекой. Комары, холод, птичий концерт. Беседа с другом. Потом — раздумие...

Ох, недаром человек назвал себя только гостем на этой земле, и несладко было прийти ему к этой мысли. Вспоминается одно из недавних стихотворений Маршака, где есть мудрые и, видимо, также в муках рожденные строки (не помню дословно): «Когда мне было четыре года, когда я был еще бессмертный...»

Моему меньшому пять. Зимой, когда в соседнем доме умер старичок, сын долго не давал мне покоя: а что, а как, а почему?.. Однако для него это — самое первое начало мучительного раздумья над тем, что жизнь человека — ох как далеко и как безжалостно, жестоко не вечная. Малыш будет еще долго думать, что люди умирают, а потом придет время для мыслей — что и я также умру...

А я уже думаю и за себя, и за него, и вообще за человека. И думать так под звездами, в одиночестве, бывает все же тяжело.

Упадок сил? Возможно. Гони такие мысли работой? Это хорошо!

Но ведь и тогда, когда человек наконец будет жить по-человечески, мысли такие не оставят его.

Они и должны были бы подсказать нам мудрейшую из мудростей — о мире, в котором нам надо наиболее разумно прожить те считанные годы, что отпущены каждому из нас природой.


***

Страшно бывает от мысли, что родные, друзья, что твой чудесный сынок — только встречные на бесконечной дороге времени, между небытием, которое было, и небытием, которое будет. Что мы не виделись с сыном, с другом миллионы лет и скоро снова не будем видеться — никогда!..

Какие жутко счастливые годы и дни нашей любви, дружбы, и как же часто мы тратим их впустую!..


***

Вот проблема — знать, что ты живешь только сегодня, что незачем откладывать многое на завтра, незачем все куда-то спешить... А зачем? Чтоб потом оглянуться и заплакать? Что бежал, да не добежал, а многое упустил...


***

Ветер будет куда-то гнать облака, месяц — прятаться за соснами, когда и меня уже не будет. И кто-то другой станет думать да думать, что так ему и суждено, видно, сомневаться, горько тужить и плакать без слез, и часто искать опоры, и горячо любить — жизнь, добро, людей, поэзию!..