Не проворонь ты, батька, чего-то в его воспитании, не разрушай того, что сам возводишь — чтением, разговором, примером.
***
Девочка так и стережет, когда он, ее отец, снова будет закуривать. Она тогда задувает спичку. Забавно и то, как она фукает, не в силах согнать с конца тонюсенькой палочки пушинку пламени, и — еще больше — ее совсем серьезная уверенность в том, что она помогает.
Утром, как только он, молодой поэт — когда с удовольствием, а когда беспощадно облившись до пояса холодной водой, — заходил в свою рабочую комнатушку (все еще смешно ему называть этот закуток кабинетом), сразу его встречала дочь — ее портрет на окне, за письменным столом.
Подперла кулачком лицо, загрустила. Такие серьезные глаза. А губки умеют так забавно надуваться. Не сердито, от озабоченности.
И подпись под фото: «Помогаю папе думать».
В кислом настроении он даже фыркал: «Сентиментальность! Бабьи штучки!»
Но чаще все же здоровался с «соавторшей», и работалось веселее.
***
Из письма.
«...Моего малыша дико и без всякой вины побили на днях два восьмиклассника. Какими-то «спортивными приемами», а когда упал — ногами. И дома он пересиливал свой плач значительно старшей обидой: «Как они могли меня бить — лежачего?!»
Услышал я это от жены, когда ездил домой, но особенно больно стало вчера, здесь, в нашей лесной одинокости. И ночью думал, и утром с этим проснулся. Боль отца и боль человека: какая молодежь растет!..
Успокаивал себя тем, что хуже будет, если и мой станет после таким молодчиком со спортивными приемами.
Но и это, браток, не успокаивает...»
***
Он обидел ее, свою девочку, и горько думал, что теперь надо найти какой-нибудь ход, чтобы помириться.
А она поплакала немного и вечером, возвращаясь из школы, купила там, в школьном киоске, два листа зеленой бумаги. На его и свой письменные столы. Чистой, зеленой, как молоденькая озимь.
Что это, отчего от мыслей ее, восьмилетнего человека? Или «просто любовь»?..
***
Бедный человек обслуживает богатых. А вместе с ним пришел сынок — маленький молчаливый свидетель, наблюдатель от имени Большой Справедливости...
Тема эта - давно не новая. Но я как-то по-новому для самого себя почувствовал это, даже увидел глаза мальчика.
***
Взрослую, самостоятельную и, кажется, неприступную модницу нарочно ударили по ноге.
Держалась она, держалась, а потом все же доковыляла до стены, присела на выступе — совсем одна — и тихо заплакала. Как в детстве.
Да, я это... вообразил.
***
Худой и веселый собачий подросток, спущенный с цепи, лаем да тормошением поднимает корову, что отдыхала себе на дворе, вернувшись с пастбища, беспокоит свинью, что возмущенно хрюкает на него, молокососа,— скачет цуцик, не может натешиться.
Гости из города, мальчик и отец, смотрят на собаку, стоя у плетня. Мальчик любуется, звонко смеется. Отец понуро молчит: натура ли такая, забота ли какая у человека.
Вот по двору пошла кошка. Чинно и тихо, задумавшись о своих котятах, что спят на чердаке.
Щенок подскочил к ней, чтобы рвануть. Видать, незлобливо, не по извечной традиции, опять же от радости.
Но кошка возмущенно фыркнула, сиганула на плетень, там выгнула хребет, начала хулигана отчитывать — сипением да фырканьем.
Понурый отец мальчика тут-то захохотал. Вместе с сыном. И в нем проснулось детство.
***
Отпевают старого Наума. В избе, где уже пели — по радио — и Робсон, и Козловский, и Лоретти, гудит старенький поп, а две певчие тянут когда-то красивыми голосами про «житейское море» и «тихое пристанище».
И все это звучит как не с того, не с нашего света.
А потом — тихая пауза, и из сеней, тоже набитых людьми, слышится голос ребенка, с отцовых рук:
— А где мой дед Аюм?
И по людям-соседям, что знают маленького Колю, который очень дружил с покойным, прошел тихонький, только в мыслях, смешок.
Или это, может, мне просто показалось?
***
И до сих пор люблю смотреть в вагонное окно, как поезд на поворотах извивается ужом.
Теперь вот, утром второго дорожного дня, малая светлая девчурка увидела это чудо в окно и закричала из коридора в купе:
— Мама, а нас везет паровоз!
И мы, кто был в коридоре, засмеялись. Какое милое открытие!
***
Чудесный день — с глубоким снегом, что лег вчера, с морозцем, солнцем, с привольем, которым я только что любовался с горы, с тишиной, что так хорошо ложится на душу,— чудесный!..
Зашел на гнездовище бывшего придорожного хутора. Стоял в зарослях татарника. Он — как итальянские пинии, разлапистый и высокий, в рост человека.
Думалось о счастье узнавания мира, о моем сынишке с его бесконечными, неуемными «почему?». Как он смотрел бы на многокрасочное чудо — щегла или снегиря на этих щедрых шишках!..
Хорошо, что и мне еще хочется так смотреть — его глазами, с его улыбкой. Не боясь, что «стыдно», если кто увидел, «не солидно» мне лезть сюда через глубокий, заваленный снегом мелиоративный ров.
***
Где бы я ни был, какая бы это ни была далекая, чудесная страна, всюду для матерей, бабушек, отцов — одинаково простые человеческие обязанности и хлопоты.
И все это делает ту экзотику так приятно, так нечеловечески обычной и простой, как мое родное Загорье.
***
Равнее, серое утро. Дворничиха, пожилая, грустно озабоченная женщина, лопатит снег с широкого тротуара. Равномерное, однообразное шарканье, которого хватит надолго.
Навстречу старухе, по ночной еще, неприбраннои, чистенькой белизне идут на первую прогулку ясельные дети. Как всегда, за ручки, потешные в своей миниатюрной похожести на взрослых.
Первый мальчик, что не держится за руку с напарником, а идет как будто впереди, остановился и сам себя спросил:
— Что это бабуля делает? — И радостно догадался: — Дорогу для нас!
Дворничиха перестала лопатить, выпрямилась и уже улыбается — словно хочет сказать: «Да, правда, для вас».
Так улыбаются только детям.
***
Осло. Порт. К нашему теплоходу пришел потешным парадом детский духовой оркестр. В городе началась традиционная неделя музыки. Концерт, который мы слушаем с нижней палубы.
Дебелый брюнет, дирижер, аж приседает, чтобы быть ближе к своим малым да маленьким трубачам и барабанщикам, и подпевает им, размахивая длинными руками в белых перчатках. Учитель!
Хорошо вблизи смотреть на лица, будто расшифровывая еще один народ.
И как-то по-новому странно, что вот и нельзя же пробиться словами из тех языков, кои ты знаешь, в чистую душу, которой любуешься через детские глаза, детскую улыбку.
Космос, галактика, межпланетные связи... А на земле еще столько великой работы!..
***
Воспоминания — как ячейки той сетки, которую мы плетем всю жизнь, единственной сетки, единственного дела жизни.
Утром снова меня навестило неожиданное воспоминание. О том, как я когда-то возвращался зимой из деревни, где много писал в тихой хате брата, и как дома, еще во дворе встретил мой малыш. Не шел, а бежал передо мной на пятый этаж, сам позвонил, сам кричал маме, что я приехал, спешил раздеваться и — сразу потребовал своего, по чему затосковал в месячной разлуке.
Мы с ним легли на ковре, поставили возле себя, на полу, лампу под зеленым абажуром и читали. Перро, Андерсена, Толстого, Носова, народные сказки... Не всё сразу, конечно, а что-то из названного.
Не проходит такое бесследно. Не потому ли он на днях, уже юноша, прилег вечером на тахте, где я сидел, голову положил на мои колени, будто так себе, будто между прочим, и долго не высвобождал чуприну из-под моей руки?..
Не верти головой, когда будешь это читать. И мне писать такое вроде неловко. Как будто это — только наше с тобой, не больше.
***
С нами тут, в деревне, маленькая Дануся, которая вся живет в сказочном мире, заражая этим и нас.
Вчера под вечер вдвоем с сыном-студентом проходили около знакомой сосны, странно наклоненной над рекою, с гривой ветвей, только у воды. На опустевшем гнезда аиста, которое венчает сосну, мародерили вороны, что-то там рвали. Без аистов и лягушкам живется вольней и смелей. Над самым берегом, где он отлогий, много их удирает из-под ног или жирно шмякается в воду.
И мы смеялись, словно в детство впали, что у лягушек, чего доброго, и праздник есть такой — «отлет аистов».
— В ладоши плещут,— говорю, представив, как бы это выглядело в мультфильме. А физик мой добавляет:
— Еще тому аисту и платочками машут.
***
Утром мы с нею встретились у столовой дома отдыха. Завтракать было еще рано, никто не шел. Но она уже сидела на скамейке.
— Здорово, Алеся! Ты уже, видать, позавтракала?
И здороваться и отвечать — много сразу, и она только отвечает:
— Позавтракала.
Мать малышки работает здесь на кухне. У Алеси румяные, полные щеки, а солидность — на пятом году,— как у взрослой. Даже и платок завязан «под бороду», как у бабуси-колхозницы, воспитывающей малышку.
Вокруг — сосны.
— Вон там белочка. Видишь?
Белочки нет, но мне ведь хочется поговорить.
— Я вчера видела. Она там вчера прыгала.
— А ты хотела бы так, как она, попрыгать на сосне?
— Что я, дура, по деревьям прыгать?
Дома, в городе, есть у меня такая же соседочка. Только более деликатно, чувствительно воспитана другой бабушкой, артисткой на пенсии.
Однажды, в дачном лесочке, топает она по дорожке в одних трусиках, нежно-беленькая, полненькая.
— Муравей меня укусил. Но и я ему сделала неприятность.
— Какую?
Подержала за ножку вниз головой.
***
Разговаривал по междугородному телефону с сыном. У него большая забота. Завтра надо с мамой ехать за грибами, потому что его не с кем оставить дома. И надо очень раненько встать... Голос — почти сквозь слезы.
А причина, конечно, не в этом. На соседний двор, место их баталий, пришел экскаватор. И до чего же интересно смотреть, как он копает канаву! Смотреть — не так себе, не как-нибудь, а с крыши гаража. Хотя мать и ругает за это, хотя отец — по телефону сейчас — уговаривает быть осторожным и послушным.