Всё на земле — страница 4 из 9

1

Был день двадцать девятого июня. Для Рокотова денек что надо. С утра исполком. В два часа совещание с секретарями промышленных парткомов по обмену партдокументов. В пять часов выступление на занятиях университета марксизма-ленинизма. Потом подготовка к разговору, для которого вызывали его назавтра в обком. Причем заместитель заведующего отделом, с которым происходил телефонный разговор на эту тему, предупредил:

— Будь готов по всем вопросам, в особенности по сельскому хозяйству. Что-то сводки вы не очень крепкие даете.

Все надо, а времени где брать? Где его найти, золотое, прямо скажем, времечко, когда часы, тик-так, минуту за минутой вычеркивают. И везде хочется успеть самому, Хоть руки уже болят от руля и скорости газика не хватает.

В девять утра начало исполкома, а в половине восьмого вылез перед зданием райкома из роскошной своей «двадцатьчетверки» Насонов. Потоптался перед крыльцом, сокрушенно вздохнул и полез на третий этаж по крутой лестнице, хоть и устланной ковром, да не такой уж легкой по теперешним насоновским годам. Стукнул в дверь рокотовского кабинета и, не дожидаясь приглашения, всей своей нескладной широкоплечей фигурой втиснулся в комнату.

— Рановато, Иван Иванович.

— Извиняй, Владимир Алексеевич, — Насонов шумно вздохнул, перевел дух, — извиняй., Ночь, понимаешь, не спал, мозги наизнанку выкручивал. Никогда Иван Насонов в делах разных замешан не был. Повиниться приехал, товарищ первый секретарь.

— Та-ак… Предисловие веселое. Ну давай.

— Так я о бумаге.

— О какой бумаге?

— Да о той, что у Дорошина… О выписке.

— О постановлении общего собрания?

— В том-то и коленкор, что не было общего собрания.

Рокотов встал из-за стола, медленно обошел его, стал напротив Насонова:

— Что же было?

— А что? Дорошин приехал, пообещал свинарник новый на полторы тысячи голов силами стройуправления комбината построить., Ну, мы собрали восьмерых членов правления, кто был на тот час, посоветовались и бумагу сочинили.

— У вас же двенадцать членов правления?

— Остальные в отсутствии были.

— А документ написан от имени общего собрания?

— То-то и оно. Мы сразу Дорошину справку не дали, а вот когда свинарник сделал — вручили.

— Свинарник какой, где?

— В Ильинке.

Хитровато поглядывал Насонов на Рокотова, хоть и старательно морщил красный крутой лбище, всем своим видом показывая, как он страдает от собственной своей мужицкой хитрости и желания получить для колхоза как можно больше прибытку. И было в его лице открытое: ну чего же ты думаешь, соображаешь чего? Я тебе прямо все выложил: решение незаконное, теперь тебе карты в руки, а за мою хитрость готов хоть сейчас выслушать ругань любую, мы, председатели, народ к ней привычный. Ну, уж коль ты такой кровожадный, так за всю мою неразумность могу принять и выговор, только лучше, чтоб без занесения: за общее дело страдал, за резкий и неуклонный подъем сельского хозяйства. А для Дорошина тоже все как надо: ну прости, ну не знал, что это дело голосами всех колхозников решается. Коли начальство скажет, так мы со всей нашей душой соберем собрание и будем решать этот вопрос заново.

— Что еще скажешь? — сухо спросил Рокотов, а в мыслях — сплошной круговорот: ах, сукин сын, вот это подстроил, вот это удружил.

Да как же тут быть, как же выходить из положения До сих пор все было предельно ясным: исполком начнет обсуждение вопроса и на нем Рокотов выступит с обоснованием своей идеи — новые скважины на бросовых землях с подключением всех возможных сил для скорейшего выхода к руде. И Дорошин никуда не денется — умный же он человек и всегда отличался умением ориентироваться.

Насонов глядел тревожно, последняя фраза Рокотова прозвучала почти зловеще. Уж он-то, с опытом прожитых лет, мог разобраться, что к чему, и в сдержанной сухости секретаря райкома видел, прежде всего, растерянность, желание выиграть для размышления минуты, чтобы определить свое отношение к неожиданной вести. И ему нечего было напоминать, как не любит начальство тех, кто ставит его в подобное положение. Да и будучи на месте Рокотова, думать иначе невозможно. Весть-то сообщил за час до исполкома. Все было Насоновым твердо взвешено, даже время, а нет, вот не учел того, что Рокотов мог растеряться.

Глядел Насонов на пальцы начальства, вроде бы бездумно перебиравшие лежащие на столе бумаги, и пытался прикинуть, что может быть? Выговор без занесения— нет, тут не вытанцуешь! Как бы строгачом не запахло… Ой-ей, не нравится ему красное пятно, которое появилось на щеке Рокотова. И глаза кровью наливаются… Да что он так? Или впервой слышит про такие штуки? Ну покричит Дорошин, ну арбитраж привлечет. Ну возьмут с Насонова стоимость свинарника… Так ведь не в деньгах дело. Он готов три стоимости этого самого свинарника отдать, слава богу, урожай в прошлом году, в отличие от других хозяйств района, более или менее неплохой взяли. Дело в том, что строителей, подрядчиков найти сейчас невозможно. А Дорошин построил своими силами. У него стройуправление— что твой трест по мощности. Вот за это ему и спасибо.

— Так что мне говорить? — Насонов честно глядел в глаза Рокотову. — Готов понести ответственность… Хотя прошу учесть, что не для себя делали все… Для общества… Дорошину этот свинарник — раз плюнуть. Он такие объемы строит.

— Поговорим на исполкоме, — сказал Рокотов. — Можете быть свободны.

Насонов поднялся, сокрушенно вздохнул; почесал затылок, пошел к двери. Чувствовал на спине своей взгляд секретаря, поэтому, прежде чем выйти, головой покачал, будто осуждая себя: «Ах ты, старый, ну как же ты проморгал такое дело, а?»

А в приемной, присев на диван, прикинул: «А ничего… Вроде и полегче стало. Пусть теперь у Рокотова голова болит. Кисляков из «Салюта» небось позавидует… А то донимал все: «Землицу за свинарник уступил… Хозяин». А теперь как узнает, что придумал Насонов, небось позвонит с извинениями. А вдруг все ж оттяпают землю? Ведь у Дорошина бумага с печатью. Какое ему дело до того, как решали вопрос? Основание имеется? Согласие колхоза. Одна надежда на законника Рокотова. Ох и закрутил ты историю, Иван Иванович… Но, с другой стороны, если б знать, что удастся Рокотову дело с пастбищными землями? А с Дорошиным у них уже стычка состоялась. Иначе не было б днями звонка Павла Никифоровича. Ночью, когда люди добрые уже сны двадцатые видят… Никак часа в три ночи. Вскочил тогда Насонов от резких звонков, лапнул по столику, отыскивая трубку телефонную… А в голове уже варианты: пожар на откормочнике — сухота стоит жуткая три дня… Падеж на свиноферме — рыбу с душком вчера завезли, а ну как отравились свиньи? Или еще хуже — инфекция какая… Не дождался, пока собеседник слово скажет, почти закричал: «Ну, что там, говори!»

А в трубке, сквозь легкий треск, полунасмешливый голос Дорошина:

— Во-во, не спишь спокойно… Чуешь грех на душе?

— Никак ты, Павел Никифорович?

— Я. Ты что ж это, Ванька, со мной комедию ломаешь?

— Я? Да бог с тобой?

— Ты чего ж это через Рокотова норовишь опять идейку свою протолкнуть? Насчет бросовых земель?

— Не было такого, Павел Никифорович. Ей-богу, не было.

Дорошин покашлял:

— Ладно, не заливай… Только помни, пустые хлопоты. Ты меня знаешь. Ежли со мной человеком быть, так и я человек. А по другому закону жить не хочу. Ясно выражаюсь?

— Да уж куда ясней… — хмуро признал Насонов.

— Вот и гляди, — почти добродушно посоветовал Дорошин. И добавил: — Карасей в пруду еще не дергал?

И пошел у них мирный разговор относительно карасей и того, какой все-таки отдохновительный момент для руководителя рыбалка, ежли она организована со знанием дела. И тут же договорились, что днями Дорошин с ребятами выскочит в гости к Насонову и они доброй компанией посидят за удочками и обговорят кое-какие деловые вопросы относительно газовой магистрали, которую надо подбросить к двум селам колхоза. И Дорошин добавил, что визит этот будет только после того, как решатся на исполкоме общие вопросы, и Насонов уловил, что Павел Никифорович все ж побаивается за окончательный исход дела. И эта тщательно скрываемая неуверенность Павла Никифоровича и поздний ночной звонок больше всего убедили Насонова, что не все удачно складывается у всесильного Дорошина с его выдвиженцем.

И еще одно обстоятельство было в активе у Насонова. Докторша Вера Николаевна… Ай да секретарь… Таки приметил лучшую девку в колхозе. И кого думал провести? Старого, опытного охотника, который все следы на территории колхоза распутать в два счета может. Неужто симпатий секретаря райкома не уследил бы… Это уж извиняйте нас, Владимир Алексеевич. Уж мы понимаем, для каких таких целей мотается каждый день по темноте по селам вверенного нам колхоза хорошо известная в районе машина. Сказать мы вам, конечно, в глаза этого не скажем, а вот вывод сделали, уж тут вы будьте уверены. Дипломатами мы тоже можем быть, хоть за плечами у нас всего-навсего техникум сельскохозяйственный да партшкола.

Давеча нанес визит Насонов в больницу колхоза. Походил по двору, пощупал пальцем краску в коридоре, а потом прямо в кабинет к Вере Николаевне, которую много лет знал как Верку, поначалу худую и молчаливую— подростка-девчонку, а потом как первую в селе девушку-певунью, подругу Ольги, дочки своей. Планировал Насонов хитрую комбинацию, надеясь задержать в колхозе Виктора Николаевича — выпускника сельскохозяйственной академии, отработавшего в колхозе два года и уже вострившего лыжи в родные тамбовские края. А парень был деловой, и Насонов прикидывал, что неплохо было бы оженить его на бойкой докторше и таким образом привязать к колхозу. Свел их как-то вместе, да дела не получилось. Тогда решил председатель наказать непокорную девку и отказался отдать больнице старый сарай в больничном саду, который Вера Николаевна планировала под склад инвентаря. А тут, прознав про ее знакомство с Рокотовым и очень перспективные отношения, решил круто изменить политику и, зайдя в кабинет, начал разговор не традиционным приветом от Виктора Николаевича, который сохнет по докторше с того момента, как увидал ее, а с сообщения, что решил он окончательно и бесповоротно отдать сарай больнице, потому что видит все трудности, стоящие перед сельской медициной в ее благородном деле.

И не успела докторша опомниться от столь многообещающего начала, как Насонов уже энергично одобрил ее отношение к Виктору Николаевичу, который и видом неказист и стеснителен, будто девок в своей жизни не видал, и хоть агроном из него получается настоящий, замуж-то за него выходить не председателю, а девке. Значит, по всем статьям получается, что выбирать дорожку в этом важном деле — прямое право самой Веры Николаевны, которая верно смотрит на вопросы жизни и кое в чем так разумно все распределила, что даже он не сразу ее понял. И хотя докторша глядела на него непонимающими глазами, он подмигнул ей заговорщицки и сказал, что она должна быть патриоткой своего села, которому угрожает снос, и что только самый черствый, бездушный человек смог бы отдать для этой чертовой ямы такую красоту, и что коли она посодействует делу сохранения села, так ей благодарные сельчане спасибо за это скажут.

Проницательным человеком считал себя Насонов, а тут даже он диву дался. Ну и выдержка у девки. Хоть бы глазом моргнула. На лице удивление, глядит так, будто он с луны свалился или предстал перед нею в непотребном виде. Вот артистка. Однако ушел он в уверенности, что теперь у него могучий союзник в лице Веры Николаевны. И когда решал вопрос с явкой к Рокотову с повинной, учитывал и этот фактор…

Да, сидеть долго здесь, на диване в приемной, было ни к чему. Вот-вот могла прийти секретарша, и Насонов и этом неприятном случае выглядел бы в ее глазах совсем не так, как хотелось. А ему еще думалось о том, что надо б в исполкоме побывать да с председателем парой слов перекинуться. Ох, что же будет нынче, что же будет?

2

Гуторов постучал карандашом по столу:

Товарищи члены исполкома, прошу высказываться. Дело важное, и со временем у нас туговато.

Дорошин рисовал на бумажке квадратики, кружочки, треугольнички — почти пол-листа заполнил всяческими геометрическими фигурами. Хоть и старался держать себя в руках, а волнения скрыть не мог. Как оно выйдет, дело-то? Обычно это формальность просто. Самое главное — уломать колхозников, чтоб они вынесли решение, а уж потом все проще. Этот этап им, Дорошиным, пройден успешно.

Ждал подвоха Дорошин со стороны Володьки… Фу ты черт, не Володьки, а первого секретаря райкома товарища Рокотова. Даже сейчас, в мыслях, Дорошин не мог отказать себе в возможности съязвить. Сидел товарищ Рокотов у торцовой части стола, за которым председательствовал Гуторов, и будто не слышал всего, что говорилось. Что-то неторопливо записывал в блокнот четким и ровным своим почерком.

А рядом с Дорошиным вертелся на месте Насонов. Уж как вертелся, будто не мягкий, с поролоном, стул под ним, а доска, утыканная гвоздями. И вздыхал жалобно так, что у Дорошина сердце покалывать стало.

— Ты что, Иван? — шепотом спросил он, уловив пристальный, неотрывный взгляд Насонова в сторону первого секретаря.

Насонов горестно махнул рукой и вновь вперился в чисто выбритую шею Рокотова.

Да, тяжко было Насонову. Зайдя в зал заседаний и присаживаясь к столу, пожал он руку каждому из членов исполкома. Рокотов отвернулся от него. А Гуторов, видно, ничего не знал, потому что доброжелательным голосом поинтересовался у Насонова, как доставляется свежая почта в села колхоза. Когда Гуторов зачитывал документы, секретарь райкома не обронил ни слова, будто и не было утреннего насоновского признания. И это было горше всего, потому что выскажи свое мнение Рокотов — и сразу все стало бы ясным. А тут думай, догадывайся, что у него на уме. А ну как определил он провести всю процедуру так, как будто и не было утреннего разговора? В дорошинскую пользу? А может, ждет, пока сам Насонов встанет и признается во всем? Ох, знать бы. А у Рокотова на лице даже мускул не дрогнет. Не человек, а чурка с глазами. Нервов у него нет, что ли?

— Прошу высказываться, — повторил Гуторов.

Дорошин глянул по сторонам, кашлянул, басом загудел:

— Мне вроде высказываться не к чему, я тут сторона заинтересованная, однако скажу пару слов. Район наш в перспективе горнорудный союзного значения… И не в перспективе даже, оговорился, по старой привычке, а сегодня, когда мы для Липецка, да и для Урала миллионы тонн руды даем. А когда будет наш собственный электрометаллургический, тогда уж и говорить нечего. А я хочу вам напомнить, товарищи, один тезис из решений Двадцать четвертого съезда партии о том, что электрометаллургический начнут строить в теперешней, девятой пятилетке… Мне в министерстве по секрету сказали, что уже вот-вот будет назначен начальник строительства и директор будущего комбината… Мы здесь все народ партийный, ответственный и понимаем: комбинат, как первостепенное государственное дело, будет возводиться от силы пять — семь лет. К тому времени имеющиеся мощности, нами освоенные, будут давать тридцать процентов нужной руды. А где взять остальные семьдесят? А? И вопрос, который мы сегодня обсуждаем, — вопрос государственный, товарищи… Даже, если хотите, политический. И решать его нужно не затягивая, без бюрократии. Вот вся моя речь.

Говорил Дорошин вроде для всех членов исполкома, а предназначал Рокотову. И все так и поняли эту страстную дорошинскую предварительную отповедь будущему оппоненту: дескать, знай, против чего собираешься выступать, против чего намереваешься бороться. А коли не настроен воевать с этой идеей, так усвой, что не блажь это стариковская генерального директора комбината, а дело государственное, ради которого он, Дорошин, готов на все пойти.

А Насонов в этот самый миг обмозговывал проблему другую. Уловив на себе быстрый взгляд Рокотова, будто мимолетный, но на самом деле словно не поглядел, а током ударил… И понял Насонов, что надо вот тут, сейчас, вставать и начинать во всем признаваться самому, не дожидаясь, пока сделает свое спокойное и убийственное заявление секретарь райкома, и тогда это уже будет совсем другое дело, за которое и наказание будет иное; и поэтому, решившись, Насонов теперь караулил момент, не слушая слов Дорошина, ждал, когда смолкнет громкий и пронзительный голос Павла Никифоровича, чтобы сразу же втиснуться самому с покаянной своей речью. Потому что кто его знает, а вдруг, сразу за Дорошиным, заговорит Рокотов — и тогда уж держись, Иван Насонов.

Не успел Гуторов слова сказать после эффектного выступления Павла Никифоровича, а уж Насонов встал из-за стола. Член исполкома, прокурор районный Дмитрий Саввич, частый гость на насоновских прудах, полушутливо сказал:

— Да ты садись, Иван Иванович… Вид у тебя, будто каяться собрался.

— А я и каяться, — взволнованным голосом, не узнавая сам себя, произнес Насонов и в душе, не показывая это выражением лица, одобрил свое давнишнее, по-мужицки удобное умение иногда прикинуться этаким простаком, а то и в грудь себя кулаком хряснуть, чтоб аж слушателям больно стало. А внутри какой-то второй голос похвалил: «Ай да Ванька, ай да молодец. Душевно получается все…»

Дорошин забеспокоился. По пальцам его увидал это Насонов, по тому нетерпеливому жесту, каким директор комбината достал из нагрудного кармана совершенно ненужные ему в данный текущий момент очки.

— Говори, Иван Иванович, — строго разрешил Гуторов.

— Виноватый я крепко, Василий Прохорович… Виноватый. — Голос Насонова дрогнул. — Бумагу, которую вы зачитывали только что, государственной, ответственной считать никак нельзя… Да-а-а… Наказывайте меня, снимайте с председательства или еще что… Влюбленный я тогда был, когда эту бумагу печатью штамповал… Вот именно влюбленный. В свинарник новый, про который мне тогда так красиво рассказывал Павел Никифорович. Да как же я тогда мог от дела этого отказаться, когда свинарник этот меня на первое место в районе по поголовью свиному выводил? Ну собрал я кто был в селе из членов правления — и отштамповали бумагу. Восемь душ членов правления и было.

— А собрание? — Гуторов с места приподнялся.

— Да какое же собрание? Не было собрания., Отштамповали, и все.

— Ты понимаешь, что ты говоришь? Отдаешь себе отчет в этом?

— Так и было, — Насонов кивнул головой и сел.

Тишина стояла. Кашлянул Гусаков, первый заместитель Гуторова, зашелестела бумагами Марья Дмитриевна, которой поручено было вести протокол исполкома.

— Сукин ты сын, Ванька, — хрипло сказал Дорошин и даже локтем больно толкнул Насонова под бок.

Встал Гуторов:

— Я прошу членов исполкома высказываться, — и голос его был демонстративно спокойным, хотя обстановка обещала и ему немало неприятностей.

— Исключать из партии за это надо! — выкрикнул Дорошин.

— Обман… преднамеренный обман, — подтвердил прокурор. — Ты ж колхозников, понимаешь, обманул… Их именем, понимаешь, распорядился. Не по-партийному.

Кулачкин — начальник управления сельского хозяйства — сокрушенно головой покачал:

— Шуму теперь в колхозе будет.

Кисляков только, старый соперник Насонова, директор совхоза «Салют», усмехнулся понимающе и сочувственно. Уж он-то оценил ситуацию сразу, прикинул степень риска насоновского, уважительно и даже чуть восхищенно головой кивнул:

— А что ему делать оставалось? Свинарник надо… А где подрядчика найдешь? Они все, строители, вон только по комплексам и работают… А в наших рядовых условиях, чтобы построить что-нибудь, надо черту душу запродать. Я вон леваков нанимал, бродячих строителей… Хоть шкуру снимут, зато построят. А теперь, когда и такое запретили, хоть в петлю лезь… Где строителей взять? Вот у меня деньги сколько лет лежат на новый клуб. А кто его строить будет?

— Ты, Роман Васильевич, эти разговоры прекрати, — оборвал его Гуторов. — Законы не нами писаны.

— Тогда и ножки по одежке надо протягивать..

Поднялся Рокотов:

— Мы ушли в сторону от вопроса. Проступок товарища Насонова будет по заслугам оценен районным комитетом партии и, я полагаю, исполкомом районного Совета... Управлению сельского хозяйства, исполкому и бюро райкома, вероятно, следует подумать над тем, справляется ли товарищ Насонов со своими обязанностями председателя колхоза. Может быть, подумать о его замене., Чистое дело нужно делать чистыми руками.

— Правильно, — сказал Дорошин и ладонью хлопнул по столу, — правильно говорите, Владимир Алексеевич… Прямо с ума сойти можно, жулье какое-то. Вокруг пальца обвели. Серьезные люди.

— В ближайшие дни нужно собрать в колхозе общее собрание. Вынести для обсуждения этот вопрос. Отчуждение земель — дело действительно государственное., Все, что говорил здесь Павел Никифорович, не нуждается в дополнительных пояснениях. Но мы должны исходить из соображений комплексных… Что значит снести два села? Это миллионы государственных средств, это разрушение построенного потом и кровью в течение десятилетий…

— Все это возместится, — вмешался Дорошин.

— Возместится? Да… Из того же государственного кармана, Павел Никифорович. Это не выход.

— Позвольте, — вскочил Дорошин, — позвольте, товарищ Рокотов… Вы сами горный инженер… Я задаю вам вопрос: а сколько времени и средств будет стоить новый проект и новый комплекс изысканий? Сколько стоил старый проект, который теперь, по вашим словам, надо коту под хвост, простите, отправить?.. Или это меньше тех миллионов, о которых вы говорите? А фактор времени? Еще надо подумать, в какие миллионы он государству обойдется. Через несколько месяцев начнется строительство электрометаллургического… Я не думаю, что вы будете сомневаться в том, что к восьмидесятому — восемьдесят второму году он будет готов… А теперь скажите, товарищ горный инженер, за сколько лет по готовому проекту вы введете в строй на полную мощность новый карьер? Четыре-пять лет, не так ли? Так вот, с учетом изысканий и подготовки нового проекта вы потеряете еще три-четыре года… А сейчас, позволю себе заметить, на календаре июнь тысяча девятьсот семьдесят третьего года… Так что ж вы собираетесь делать, многоуважаемый Владимир Алексеевич? А? Я понимаю, у вас глобальные, мировые проблемы… А у меня одна голова и доброе имя. Да-да, Владимир Алексеевич… Я не стесняюсь об этом говорить…

— Я прошу вас, товарищ Дорошин, не забываться… — голос Рокотова ровен и даже тих, только лицо побелело.

И опять пауза и тишина. Тяжело дышит Дорошин.

— Прошу прощения, — негромко сказал директор комбината. — Прошу прощения, Владимир Алексеевич… Хотя и я такой же член областного комитета партии, как и вы… Я еще один раз обращаюсь к вам как к горному инженеру: то решение, к которому вы предлагаете прибегнуть, приведет к срыву государственных планов и отразится на экономике всей страны… Вы знаете, что я называю вещи своими именами и ничуть не жонглирую высокими словами. Где выход, который вы нам всем укажете?

Рокотов чувствовал на себе взгляды всех присутствующих. Вот они, знаменитые дорошинские психологические «клещи», из которых дано вырваться не всякому. Сколько раз, сопровождая Дорошина на дискуссии с академиками и старыми битыми волками-хозяйственниками, видел он действие этих «клещей» со стороны… И потом, в каком-либо ресторанчике на Сретенке, перед стаканом «Посольской», Дорошин, хитро улыбаясь, спрашивал его:

— Ну как я зажал этого академика, а? Черта с два выкрутится. Учись.

А пауза затягивается. А затягивать ее нельзя, потому что сейчас все ждут его ответа, потому что — вне зависимости от того, кто недруг Дорошина, а кто друг — сейчас все видели в нем полемиста, чья логика подтверждалась им же, секретарем райкома партии Рокотовым, оппонентом всесильного генерального директора, и все ждут сейчас его, рокотовского слова. Потому что только они двое здесь — специалисты, горные инженеры и спор идет именно в этой плоскости…

— Я пока что не вижу выхода, — сказал Рокотов и увидел, как по лицу Дорошина промелькнула победная улыбка, как опустились и обмякли плечи Гуторова, как закачали головами, переглянувшись, Гусаков и прокурор. — Я пока что не знаю выхода… Но он есть, и я очень скоро сообщу его вам, Павел Никифорович… И вам и присутствующим здесь товарищам.

Он сел и, не думая ни о чем, будто где-то далеко-далеко слышал слова Гуторова, торопливо завершавшего заседание исполкома, слышал, как вставали и выходили люди, переговариваясь негромко. Услышал, как кто-то громко засмеялся в приемной. Словно очнувшись, увидал перед собой лицо Гуторова:

— Ну что, Василий Прохорович?

Тот глянул на него с улыбкой:

— Слушай, Рокотов, а ты мне нравишься… Ей-богу… Глупостей ты, видать, делаешь немало, а вот нравишься, и все…

— Скажи, Василий Прохорович, проиграл я?

— Если честно, то да… Но Дорошин был на пределе. Я ж его давно изучил. По пустякам с главного калибра начинать не будет. Значит, ты где-то рядом с истиной, он же мудрейший мужик и поклоняется правде…

Они помолчали, глядя в лицо друг другу, будто впервые увидались. Потом Гуторов полез в шкафчик, вынул бутылку минеральной воды:

— Давай по стакану, а?

Выпили. Гуторов торопливо порезал лимон, разложил на тарелочке:

— Пить мне нельзя ничего, кроме минеральной, а лимон уважаю… Черт его знает, и кислятина, и прочее, а вот люблю… То ли тоска по экзотике, то ли по коньяку… Когда-то употреблял. Потом врачи по поводу печенки запретили… Ну, считай, что мы с тобой коньяка по рюмашке взяли.

А Рокотову говорить не хотелось. Бывает у него часто такое. Вот пошла вроде беседа. Тут бы душу свою на ладони — и на, гляди на нее, родимую. Вся в ссадинах, за то, что когда-то подлецу открылся, за то, что женщине когда-то раз и на всю жизнь поверил, а она над тобой посмеялась, за то, что друг тебя вот так, походя, взял и обманул, за то, что писатель, написавший твою любимую во все годы книгу, при знакомстве личном вдруг оказался неприятным скрягой, — все это било и пинало твою душу. И вот тут знаешь, что человек перед тобой добрый и, может, такой же, как и ты, потерпевший от ошибок, душевный, а вот не можешь ты ему слова нужного сказать и только глядишь и улыбаешься. Добро, коли улыбку твою примет он залогом будущей твоей открытости и дружбы, а коли поймет не так и нахмурится душой — и тогда получится, что не принял ты протянутой тебе руки, оттолкнул ее и сам же нанес человеку обиду.

Нет, вроде понял его Гуторов. Кивнул головой и, положив руку на плечо, сказал:

— Слушай, а тебя люди поймут. Ей-богу. И знаешь за что? За то, что прямо сказал: выхода пока не знаю… У нас же, у партийных и советских работников, ох часто бывает, что простых этих человеческих слов не услышишь… Будто мы семи пядей во лбу и на все у нас ответ готов. Потом, чуток поздней, поймут они тебя, когда подумают про все, что ты сказал. Коли такое услышишь, значит, человек не стесняется учиться… Значит, умен и богом себя никогда не сделает…

3

В приемной сидел Сашка Григорьев. В самом начале Рокотов даже не заметил его, потому что толкалось здесь много народу, на удивление много, откуда только столько собралось. Мельком глянул на присутствующих, узнал Рокотов Сашину полосатую рубаху, в которой глава дорошинской «мыслительной» выбирался на самые торжественные мероприятия. Сев за стол и вызвав секретаршу, Рокотов велел пригласить товарища Григорьева из комбината.

Сашка явился с богатой кожаной папкой в руках. Оглядев обстановку, покачал головой:

— У шефа кабинет лучше… Слушай, тебя ведь народ в приемной ждет.

Рокотов молча встал, вышел в приемную:

— Товарищи, я не смогу никого принять… Если вопросы, с которыми вы пришли, можно решить в отделах, прошу вас зайти туда. Если нет — готов выслушать вас завтра с девяти утра. Если по личным делам — у меня приемный день в понедельник.

И все. Ни слова больше. Григорьев топтался за спиной, вздыхал и поскрипывал новыми сандалиями.

Сели друг против друга у журнального столика.

— Ну? — спросил Рокотов.

— А чего? — Сашка затеял старую игру, в которую они поигрывали в давние времена, когда в мыслительной от табачного дыма силуэты едва проглядывались, и они садились в разные углы, и обычно Петя Ряднов начинал разговор с какого-то глупейшего вопроса и дальше все шло на одних односложных вопросах, которые они предлагали друг за другом, и тот, кто пропускал свою очередь, шел за чаем на четвертый этаж.

Рокотов улыбнулся:

— Говори… со временем плохо.

Сашка вздохнул, почесал переносицу, медленно раскрыл папку:

— Я знал, что эта бумага есть, понимаешь, у меня дурацкая память на все бумаги… Я помнил, что она должна где-то быть, но я не был уверен, А потом я покопался в архиве и нашел.

— Что нашел?

— Понимаешь, в Кореневке уже бурили шесть скважин., Это было в пятьдесят шестом году. Тогда напланировались горно-обогатительные комбинаты, искали только богатую руду для открытого способа разработки… А там богатой руды мало, и на довольно большой глубине она. А кварцитов полно. Я нашел все материалы.

Рокотов почти вырвал из рук Григорьева пухлую пачку бумаг, развернул карту. Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы понять смысл всего происшедшего. Он отодвинул ее в сторону и вдруг облапил Сашку:

— Слушай, да ты понимаешь, что ты сделал? А? Черт очкастый… Да тебя ж за это…

— Бить не надо… Ужасно не люблю, когда больно… Вот если б ты мне премию подбросил рубликов в двести… Понимаешь, жена сервант покупать собирается и жмет на меня… Или подписку на Дюма, а?. Властью первого секретаря.

— Примитивный вымогатель, вот ты кто… Подожди, здесь не сплошное рудное тело?

— Именно сплошное, только под углом к поверхности… Чуть смещено. Просто в этом месте они не стали бурить… Здесь холм. Ребята подумали: зачем делать мартышкин труд, когда с двух сторон рудное тело обозначено четко?

— Карьер… Именно здесь большой карьер… Гигантский карьер. Новый горно-обогатительный комбинат будет только километра на три дальше, чем планировалось… Это чепуха.

Сашка сидел и со снисходительной улыбкой наблюдал, как Рокотов линейкой вымеряет масштаб.

— Вот что, — сказал Рокотов, — сейчас мы с тобой сядем в машину и вместе проедем в Кореневку.

— Я там был вчера.

— А сегодня поглядишь еще раз.

Рокотов аккуратно сложил все бумаги в портфель, подхватил Сашку под руку:

— Идем!

Григорьев шел сзади и тихо бурчал что-то относительно рабочего времени, не спрошенного разрешения на отлучку и совершеннейшей бесцеремонности некоторых партийных работников, которые не учитывают специфики горно-проектировочных работ.

Пока ехали до Кореневки, успели поговорить о замысле Дорошина со Сладковским карьером. Сашка тихо поругивал Рокотова за излишнюю ретивость в результате которой оказался негодным только что законченный цикл работ.

— Тебе что, — говорил он, — ты ушел… А для меня этот проект — перспектива… Шаг к самостоятельному делу… Ты что думаешь, мне охота всю жизнь идеи подавать? Я хочу на себя поработать, а не на дядю.

— Зачем же ты искал кореневские бумаги?

— А черт его знает… Вечное стремление к самому рациональному. Понимал, что себе поджилки пилю. А вот сейчас пожалел… Слышь, Володька, отдай, а? Все равно тебе шеф не разрешит это дело.

— Поглядим… Я ведь недаром у него науку проходил. Высший курс. И он сам говорил, что я способный ученик. И ты со мной пойдешь.

Сашка хмыкнул:

— Счастливый у тебя характер, старик… Меня всегда поражала твоя уверенность… Я перед тобой как кролик перед удавом. Вот понимаю, что ты примитивный фанфарон, как говорит наш друг Петя Ряднов, на арапа прешь, а вот ничего с собой не могу сделать… Стадный инстинкт, стремление быть рядом с сильным… Слушай, а ты уверен, что созрел для того, чтобы заводить собственную школу?

— Мне не школа нужна, Саша… Мне нужны верные помощники…

— И ты не вернешься в комбинат, когда старик захочет уйти?

— Я не думал об этом.

Они выбрались к развилке дорог, вышли из машины. Два оврага, сливаясь в один, разрезали поле на неравные части. То там, то здесь толпились невысокие курганы. На их склонах едва обозначались редкие тропинки. Мощные меловые пласты выходили на поверхность. Жесткая рыжая трава, прижившаяся на этом гигантском пустыре, цепко держалась у обрывов. Только на дне оврага густо зеленели и кустились низкорослые деревца.

Было тихо, и только ветер легко посвистывал в ветвях стоящих у обочины березок.

— Я мерял, — сказал Сашка, — от склона до склона двести шестьдесят метров. Карьер можно начинать прямо в овраге и расширять к северу… От дна оврага до руды семьдесят метров. Это нормальные, даже если хочешь привычные условия… Два водоносных горизонта… Надо продумать хороший дренаж… Кто его будет делать, Володька? Ты ж теперь фигура… Небось за проект не сядешь?

— Если ты окажешься человеком и возьмешься за проект — сяду… Но это при одном условии, что кроме тебя об этом никто не будет знать.

Сашка почесал лоб:

— Бес-искуситель… И я — автор проекта?

— Самодержавнейший… И один из твоих рабов-исполнителей — некто инженер Рокотов.

— Ха-ха… А Петька Ряднов — бог коммуникаций?

— Ты с ним поговоришь?

— Он пойдет к шефу. Это я — молчальник. Но я тоже хочу получать зарплату.

Рокотов сел на край откоса. Сорвал травинку, пожевал ее:

— А тебе не кажется, Сашка, что на двух стульях трудно сидеть? И не то что неудобно, а иногда просто некрасиво на душе от мысли, что на тебя рассчитывают и сосед слева, и сосед справа, а?

Сашка лег на землю прямо в своей нарядной, кобеднешней, как он часто говорил, рубашке. Положил голову на руки, затих. Рокотов видел его плешку, пробившуюся сквозь лохматую шевелюру, и маленькое до удивления ухо:

— А я вчера отличное издание Толстого достал… Алексей который. А ты думал иногда, великий человек, что я уже устал проигрывать, а? Шеф меня вытащил из очередного дерьма, в котором я засел на три года… Он приехал и сказал: «Ты получишь двести восемьдесят рэ зарплаты и будешь сидеть в КБ… И гнусные сводки по пустым разработкам и ответы инстанциям будут писать другие, а ты, Григорьев, из некоего полузабытого хутора, обладающий способностями русского человека работать по целым суткам без перерыва, если идея греет твою душу, ты будешь через пять лет лауреатом… Это я тебе твердо обещаю. А дальше свое КБ и так далее…» И я шел с ним, но чувствую, что старик устал. Он на изломе. Ты меня прости, Володька, я говорю подлые вещи. Вот так. У меня ощущение, что шеф теряет чутье.

Какая-то птаха взвилась в небо прямо над головами и закатила такую арию, что Рокотов даже голову поднял к небу, разглядывая маленький серый комочек, тающий в пронзительной голубизне, Не хотелось ни о чем говорить, даже думать не хотелось; мысли и тело окутала этакая истома, непреодолимая лень, которая стала теснить все заботы и тревоги, собравшиеся за последние дни. Все-таки какому-то философу надо было заняться изучением взаимоотношений человека и земли, какого-то языка, существующего между ними, потому что он существует, этот язык. Иначе как понять то чувство, которое возникает у тебя, когда ты, прикоснувшись к природе, вдруг ощущаешь, как она снимает с души боль и усталость. Именно она говорит тебе о вечности, о том, что не уходит с твоей жизнью, а остается навсегда. Потому что земля хранит несбывшиеся мечты дедов и отцов и именно она доносит их до тебя, она, хранительница и утешительница, мать-земля. Она прячет от войн и пожаров следы целых эпох, чтобы сохранить их грядущим поколениям, чтобы рассказать внукам и правнукам то, что свершили их деды и прадеды. Время сгладило их могилы, свалило надгробия, но земля говорит тебе об их жизни, и ты слышишь ее голос и понимаешь его. Ты не чужак на этой земле, ты ее сын… Прислушайся — и поймешь, о чем говорят тебе героические века жизни твоего народа, его величайшей культуры.

— Поехали! — сказал Рокотов Сашке; расслабленный мыслями, он хотел сейчас вернуться к делу. Будто в другой мир ушел. — И вот что: кровь из носа, а разработки к проекту надо сделать за месяцы. Я прошу тебя об этом… Тебя и хуторянина… Без вас я ничего не смогу.

Сашка подумал еще раз о том, что у Рокотова прирожденные способности организатора, но преданных друзей у него не будет никогда потому, что он жесток ко всем, кто его окружает. Дорошин — тот умеет влюбить в себя ближних. Рокотов лишен этого качества.

И еще Дорошин и Рокотов отличались друг от друга тем, что первый умел ценить сделанное для него лично. С ним интересно было работать потому, что Павел Никифорович никогда не забывал о заслугах человека. Рокотов, и это хорошо знал Сашка, оценивал окружающих по сиюминутным заслугам и тотчас же забывал сделанное вчера. Но зато с ним можно было показать себя, проявить свои возможности и он не делал попытки все достигнутое прикрыть своим авторитетом, оставив помощникам лишь право на ассистентство.

Много мыслей блуждало в Сашкиной голове, пока газик вертелся по проселочным дорогам, срезая напрямую путь к городу. Надо было решать все непременно, это было понятно по тому, как Рокотов иногда бросал на него быстрый нетерпеливый взгляд. Когда подъехали к райкому, Григорьев медленно вылез из машины, прихватил опустевшую папку:

— Я тебе позвоню, ладно? Может быть, даже сегодня.

И пошел через площадь, прямо к большому серому зданию комбината. Он знал о том, что Дорошин наверняка уже информирован о его визите к Рокотову, что с почти стопроцентной вероятностью ждет его возвращения, что предстоит неприятный разговор, и на душе было тоскливо, будто опять, в очередной раз, делал он неразумный шаг — и за это предстояло платить несколькими годами прозябания на случайных должностях. Может быть, покаяться, отрешиться от всего, чем уже зажегся, поговорив с Рокотовым? Знать бы, как поступить!

Ступени лестницы были трудными, будто за спиной висел тяжкий груз. Он знал, что не удастся проскочить по коридору мимо кабинета Дорошина, потому что наверняка его встретит дорошинская секретарша. И хотя до окончания лестницы оставались считанные метры, в мыслях его не было никакой ясности…

Едва только Рокотов вошел в приемную, ему навстречу, из-за стола секретарши, встал взволнованный Михайлов. Молча протянул бумагу, на которой несколько строчек, написанных секретаршей.

Звонил первый секретарь обкома. Просил быть в Славгороде к четырем часам дня. На сборы не оставалось и минуты.

4

Уже через полчаса после завершения заседания исполкома Михайлов знал о его результатах. Позвонил прокурор и очень коротко изложил ход событий.

— Молодой он, Владимир Алексеевич… Дорошин — зубр опытный. Он знает, как супротивников ломать. А для меня, ей-богу, было неожиданностью, ты слышишь меня, Дмитрий Васильевич… неожиданностью, говорю, было то, что Рокотов против Дорошина выступит.

— То ли еще будет, — загадочно пообещал Михайлов. — Ты мне лучше вот что скажи, Дмитрий Саввич… Дорошин как? С сердцем-то у него не в порядке. Небось с таблетками?

— Да нет… Орлом был… Значит, вечерком у меня с супругой? В джокера сгоняем… Прошлый раз ты меня крепко наказал. Реванша жажду. Да, еще вот что… По Насонову, видно, что-то серьезное планирует Владимир Алексеевич. Голос у него был довольно суровый, понимаешь, когда он говорил о нем.

Распрощавшись с прокурором, Михайлов позвонил Дорошину. На работе Павла Никифоровича не оказалось. Значит, дома. Вызвав машину, Михайлов поехал прямо к нему домой.

Ольга Васильевна, жена Дорошина, возилась в садике. Увидав Михайлова, пошла ему навстречу:

— Дома он, Дима… Только ты мне скажи, Дима… что у вас там происходит? Он что, с Володей повздорил? Почему Володя не приходит?

— Это сложная история, Ольга Васильевна… Если можно, я вам потом ее расскажу в подробностях. А сейчас мне очень срочно нужно видеть Павла Никифоровича.

Он прошел в кабинет Дорошина, потому что знал: каждую свободную минуту старик любит проводить на своем обширнейшем диване, у открытого окна, выходящего в сад. Человек, которого во всем окрестном районе называли погубителем деревьев, нежно ухаживал за привезенными из Саратова, с родины своей, яблоньками. Вырастил их за долгие годы жизни в Васильевке и теперь каждый раз по весне, вооружившись садовыми ножницами, обрезал их, опылял химикатами от вредителей и считал главной своей гордостью угощать частых и многочисленных гостей собственными яблоками.

Но Дорошин был не в кабинете. Он сидел за столом в прихожей и, отставив далеко раненную во время войны ногу, просматривал газеты. Увидав Михайлова, замахал рукой:

— Иди сюда… Ишь, маршрут уточнил. Прямо через веранду…

Они перешли в гостиную, сели в кресла. Глаза Дорошина сияли:

— Ну, ты уж, конечно, знаешь, как я твоего шефа прижучил? Лихо… Мальчишка… Старого бойца хотел на мякине провести. Да-а-а., Пусть учится. Думая, что закончил мою академию, ан слабоват оказался.

Он был весел, и глаза улыбались.

— Что, небось в трауре ходит? Надо позвонить, успокоить… Ведь мы всегда с ним язык находили… Молодой, горячий…

— У него был Григорьев. А теперь они вместе уехали в Радугу».

Дорошин поморщился:

— Пацаны… И Сашка тоже… Ладно. Поговорю с ним. Эту фронду кончать надо. А ты чего ко мне?

Михайлов пожал плечами, дескать, чего спрашивать, и так ясно, пришел проведать. Может, трудная минута, так поддержать.

— Ладно, ладно, — Дорошин грузно поднялся, вынул из холодильника большую миску с окрошкой, поставил на стол. — Давай-ка мы с тобой перекусим малость, упарился я, а окрошечку моя Васильевна уж как сконструирует, так удивляться приходится… Уж в этой области человечество себя, на мой взгляд, исчерпало полностью… Нет резервов мысли. А она такое вдруг сообразит… Ну прямо диву даешься. Я полагаю, что ежели нашему брату мужику да предложить выбор: или первую в мире раскрасавицу, или первую в мире умелицу кухонную в жены, то наверняка восемьдесят процентов мужского сословия умелицу предпочтут.

Они молча поели, изредка поглядывая друг на друга, и Михайлов понимал, что старику приятно его посещение, что именно сегодня нужно было, чтобы кто-то из бывших птенцов его оказался рядом. Тем более ценно то, что приехал именно он, человек, зависящий от Рокотова по службе; и выглядит это сейчас в глазах Дорошина как наглядная демонстрация преданности его, Михайлова, старому своему шефу. А Дорошин думал о том, что Дима хорош именно пониманием многого из того, что пока что не могут осмыслить ни Рокотов, ни Сашка. Они никак не дойдут своим умом до той истины, что нельзя кусать руку, которая вывела тебя в люди, хоть и считаешь, что владелец этой руки постарел, поглупел, а ты можешь и обойти его на каком-то участке жизни, потому как то, что ты получил от него в готовом виде, он зарабатывал битыми боками.

— Суета, — сказал Дорошин, — точная суета, Кореневка — это чепуха. Покрутится Володька и признает, что старик Дорошин еще кумекает кое-что.

— Признает? Не думаю, чтоб это скоро было. У него ж характер. Вот если б ему из обкома звоночек, тогда б другое дело.

— Кляузничать на него я не буду, — Дорошин посуровел, руки его твердо легли на подлокотники кресла. — Слушай, чего ты его так не любишь? К тебе, по моим сведениям, относится прилично, уважает… Непонятно.

— Я к Владимиру Алексеевичу отношусь с большим уважением, — Михайлов покраснел, дрогнувшей рукой снял и протер очки, — я думаю о вас, Павел Никифорович… Резон в доводах Рокотова есть. Посудите сами: отказаться от сноса сел — экономия не только средств, но и земли, богатейшего чернозема, который может продолжать давать урожаи. В связи с последними постановлениями по охране природы и окружающей среды, он может найти немало сторонников, и даже очень влиятельных. И Кореневка, если посмотреть хорошо, не столь уже безнадежный вариант. Во всяком случае, кварциты там наверняка есть. А для того чтобы подкрепить ваши доводы, достаточно одного звонка в обком, скажем, того же Комолова; звонок этот может быть совершенно нейтральным, просто просьба как можно скорее решить вопрос на месте с отчуждением земли, И никаких жалоб. Все это честно.

Дорошин сидел в кресле, глядя в сторону окна, брови его сдвинулись к переносице, и был он сейчас похож на старого усталого филина. Это сходство было обнаружено Михайловым настолько неожиданно, что он не выдержал и хмыкнул. Дорошин резко повернул к нему голому и глаза его подозрительно сверкнули:

— Ты чего?

— Икота… — сказал Михайлов и снова покраснел.

— Не объедайся, — добродушно усмехнулся Дорошин и качнул головой с видом чрезвычайно довольным, — вот тебе и Ольга Васильевна… Даже тебя по части обжорства с пути сбила... Твоя Жанна небось такого и в помине не сообразит… Кормишься, конечно, в столовках? Зато жена все по парикмахерским… Я вот что тебе скажу, Дима. Комолову позвонить нетрудно, да ведь что толку? На наш проект пока что даже отзывов нет, рецензий, Уж не говоря об утверждении. Чего воду мутить, когда карась в норе?

Михайлов плечами пожал: дескать, вам виднее. Ох, как хорошо он знал старика. Сейчас в его мозгу идет интенсивная обработка предложения: взвешиваются все «за» и «против». И «за» гораздо больше. Надо только подождать.

И они начали неторопливый разговор по делам почти пустяковым: о нынешних погодах, об урожае, о последнем многосерийном телевизионном фильме. Потом Дорошин встал, прошелся по комнате, потоптался у раскрытого окна и вдруг резко шагнул к тумбочке, на которой стоял телефон.

— Ладно, — будто извиняясь, сказал он Михайлову, — позвоню Комолову. Просто так, в порядке информации. Кстати, он просил позванивать ему почаще… А желание начальства, как известно, закон для подчиненных.

Он все время поглядывал на Михайлова, словно ожидал от него поддержки своим будущим поступкам, но Михайлов уже листал последний номер «Советского экрана» и делал вид, что чрезвычайно увлечен этим занятием.

Заказав Москву, Дорошин позвонил секретарше и поинтересовался, на месте ли товарищ Григорьев? Получив ответ, он сокрушенно покачал головой:

— Вот мудрец, а…

И только положил трубку, как дали Москву.

— Геннадий Андреевич? Здравствуйте… Дорошин. Да вот решил побеспокоить… Да. Все в порядке. Четверых отправляем. Лучших, конечно. Чтобы нашу область достойно представить. Двух Героев Труда… Да ничего в общем… Воюем. Накладка тут одна есть, пока что не вредная, но может потом нам дорого обойтись. С райкомом партии контакт хороший, но вопрос об отчуждении земель, видимо, будет решаться трудно. Есть такие прогнозы… Мне трудно сказать… а впрочем, пожалуй, есть смысл. Не помешает. Лучше, конечно, говорить с первым секретарем обкома, с хозяином. Спасибо, передам… обязательно… Она сейчас в саду возится… Спасибо большое, Геннадий Андреевич… Доложите шефу, что славгородцы не посрамят… Квартал, полагаю, выдадим с перевыполнением. До свиданья.

Положив трубку, он посидел с минуту неподвижно, почесывая тыльной стороной ладони чисто выскобленный подбородок, как-то рассеянно поглядывая при этом на Михайлова, потом тяжело встал:

— На работу надо… Перерыв обеденный уже закончился давно, а мы с тобой все митингуем, а?

Они распрощались у ворот дорошинского особняка, и Михайлов, неуклюже забираясь на заднее сиденье «Волги», видел, как старик медленно двинулся по тихому переулку к центру: на работу и с работы в любую погоду и при любых обстоятельствах Дорошин ходил только пешком.

В кабинете было тихо и прохладно. Предупредив секретаршу о том, что хочет поработать, Михайлов сел в углу, в уютное кресло у журнального столика. Иногда надо было обдумать дела житейские и он любил делать это в одиночестве и полной тишине.

Все считают, что он не любит Рокотова. Исходят из того, что для такого умозаключения есть все основания. И Дорошин тоже… Если б он знал, что Михайлов гораздо больше уважает Владимира Алексеевича, чем его. Рокотов весь на виду, во всех его поступках ищи самый прямой ход. А вот угадать, как поступит Дорошин, — это сложнее. Он всегда делает ставку на молодых, которые на него работают, а плоды пожинает шеф. Если же случится беда, неприятность, то можешь быть уверен, что стрелочником окажется не он. Но Михайлов всегда будет сторонником Дорошина потому, что Павел Никифорович вознаграждает за услуги самым ценным — своей постоянной и весомой поддержкой. А Рокотов со своих ближних спрашивает еще строже, чем с тех, кто от него и стороне. Трудно с ним, но уважения к нему больше. Когда-то детстве Димка дружил с Генкой Курочкиным, одним из шести детей туберкулезного сторожа лесосклада. Время было послевоенное, суровое… И с продуктами было тогда не густо и с одеждой. Генка никогда не простуживался, а иногда, на спор, брался босиком пройтись по снегу целых десять шагов. Это стоило Димке бутерброда с маргарином. И после такой экскурсии Генка даже не кашлял. Михайлов уважал приятеля за храбрость и еще за то, что тот мог совершить поступок, совершенно невозможный для других. Но это уважение было в чем-то снисходительным, будто речь шла о чело-иске, способном хоть и на героический, но нелогичный, неразумный поступок. И вот сейчас Михайлов очень часто ловил себя на мысли, что его уважение к Рокотову чем-то похоже на то детское уважение к Генке, который мог ходить босиком по снегу.

Жанна… Михайлов относился к ее взаимоотношениям с Рокотовым с гораздо большим юмором, чем это предполагали посторонние. Был момент, когда у него на душе было тяжко. Это сразу после того, как приехал Рокотов. А потом Михайлов очень быстро понял смысл его характера: этот человек не будет прятать свои отношения с женщиной. Если бы у них что-либо было, уж наверняка б Жанна перешла к Рокотову. Взрываясь иногда не столько от каких-то конкретных поступков жены, сколько от двусмысленности своего положения, он в то же время иногда посмеивался про себя по поводу обилия мелодрамы в действиях Жанны. От ее поступков, всегда излишне торопливых и пронизанных той незатейливой хитростью, которая обычно видна каждому человеку, наблюдающему со стороны, чувства к ней стали в последние годы ослабевать, и он иногда, разглядывая себя в зеркало, стал подумывать о том, что еще не стар. И тут же мысль, которая, правда, никогда не задерживалась надолго, а вспыхивала и сразу же исчезала, как свет в неисправной лампочке, — а что, он еще хоть куда… И чуть раздраженно он думал в такие минуты, что в случае развода ему, конечно, придется уйти с партийной работы, но он инженер и всегда найдет приложение своим знаниям и опыту. А следом шла обычно некая облегченная мысль о том, что было бы даже лучше, если б Жанна бросилась наконец на шею Рокотову и все встало бы на свои места…

Тут вошла секретарша и взволнованно сообщила ему о том, что Владимир Алексеевич еще не вернулся, а ему звонил первый секретарь обкома и велел немедля быть в Славгороде, а она, его дожидаясь, не ходила на обеденный перерыв, а дочка наверняка сидит по этому случаю голодная, и она не знает, что же теперь делать.

— Идите на обед, — отпустил ее Михайлов, решив сам дождаться Рокотова.

5

Еще лет пятнадцать назад Славгород был обычным районным центром. А потом, когда стране стало невмоготу без славгородской руды, в Москве решили создать новую область, включив в нее большинство районов с богатейшими запасами руды. Да и сам Славгород стоял на руде, разбросав свои улицы по склонам меловых гор. Красивый уютный городок на берегу реки в короткий срок вырос в промышленную громадину с новыми микрорайонами, с десятками заводов с новыми площадями и скверами. В меловые горы над рекой вцепился стальными зубами экскаваторов комбинат строительных материалов; пережевывал их круглосуточно годами, и горы таяли, становились меньше и меньше, и сейчас оставались над долиной лишь неровные бугристые наросты с остатками жухлого кустарника. Река обмелела, заросла илом и почти затерялась в бесконечном камышовом море.

Рокотов любил приезжать в Славгород. Ему нравилась задумчивая тишина Старого города, тополиный пух июльских вечеров, шумная разноголосица улиц, на которых много молодежи.

В обкомовских коридорах было пусто и прохладно. Толстая ковровая дорожка глушила шаги. Косые солнечные лучи, врываясь через окна, плели на паркете холлов причудливые узоры. Ветер шевелил ветви деревьев за окнами. В такт порывам узоры эти судорожно передвигались по полу, ежесекундно меняясь.

Было без пяти минут четыре, когда Рокотов появился в приемной первого секретаря. Его уже ждали. Он торопливо причесал волосы, подхватил папку с документами и толкнул тяжелую красного дерева дверь.

Биографию человека, который встал ему навстречу из-за письменного стола, он знал досконально. Выпускник Тимирязевской академии. Рядовой агроном. Потом секретарь парткома колхоза. Потом секретарь райкома партии. Потом председатель райисполкома. Первый секретарь райкома партии. Второй секретарь обкома партии, потом председатель облисполкома. И вот уже несколько лет — первый секретарь областного комитета партии. Рокотов знал, что этот человек самый молодой первый секретарь в республике, однако он знал и то, что Дронов — один из самых способных организаторов.

Невысокого роста, широкоплечий, зачесанные назад жесткие волосы, светлые внимательные глаза. Он сделал несколько шагов навстречу Рокотову, пожал ему руку, кивнул на кресло у стола:

— Садись…

Несколько секунд он глядел на Владимира, словно восстанавливая в памяти выражение его лица во время предыдущей встречи, потом протянул пачку сигарет:

— Кури…

А Рокотов ждал начала разговора, приготовившись отвечать сразу и по поводу сельскохозяйственных дел, и по поводу хода кампании по обмену партийных документов, и по промышленности. Цифры и факты были все в папке, однако он помнил их наизусть и знал, что именно этого требует от первых секретарей райкомов Михаил Николаевич, и ждал вопроса, с ответа на который и начнет он свой доклад. Однако Дронов не торопился задавать этот вопрос. Закурил, неторопливо поглядывая чуть искоса на Рокотова, и это нервировало, заставляло волноваться, потому что лучше б уж самое страшное, но только напрямик, без этих долгих пауз между словами.

— Ну, как работа? Получается или не очень?

Вот и вопрос. Да еще какой. Надо самому себе давать оценки.

— Пока не очень.

Дронов засмеялся:

— А ты сразу все хотел? А что не получается, и сам вижу. Сводку каждый день читаю. Ну ладно, ты молодой секретарь. Но Гуторов? Куда он смотрит? Впрочем, об этом особый разговор будет. А сейчас ты мне ответь вот что: как решается вопрос с карьером? Мне тут из министерства сегодня звонок был. У тебя с Дорошиным разногласия обнаружились?

— Разногласия есть. Я возражаю против сноса сел.

Дронов медленно погасил сигарету, встал, подошел к окну:

— Возражаешь, значит? А предлагаешь что?

— Сместить будущий карьер на шесть километров в сторону. На основе Кореневского месторождения. Там бесплодные земли. Мел.

— А если там запасы не те… Имей в виду, что через семь-восемь лет у нас будет электрометаллургический. Ты все обсчитал?

Рокотов придвинул к себе папку. Раскрыл ее:

— Вот результаты изысканий… Они проводились давно. Мне их достали из архива. Здесь мало богатых руд — это единственный козырь против моих доводов. Но ведь сейчас строится второй горно-обогатительный комбинат… Это раз… Богатых руд, по теперешнему, готовому проекту, хватит не больше чем на пять-восемь лет, а потом все равно переходить на кварциты. Но зато мы угробим шестьсот — восемьсот гектаров первосортного чернозема, снесем два села… А сколько домов нужно будет построить для переселения? Если все это посчитать…

— Вот ты и посчитай, — Дронов вернулся к столу, раскрыл блокнот, сделал там короткую запись. — Посчитай… Привлеки специалистов, проанализируйте все… Ты говоришь верно, но имей в виду: карьер нужно начать готовить не позже, чем через год. Справишься?

Рокотов понимал: ошибиться теперь нельзя. Это не праздный разговор. Дронов хочет определить: достаточно ли уверен он, Рокотов, в обоснованности своей задумки? Не простое ли это нежелание следовать готовым, выверенным рецептам Дорошина? Чувствовал, что и ответ затягивать нельзя, и поэтому мысли его двоились. Ясно было, что Дронов давал ему сейчас последнюю возможность признать торопливость своих выводов и вернуться к спасительному дорошинскому варианту, который снимал с него всю ответственность за все, что может потом произойти: проект готов, менять его поздно — время поджимает. Ну что с того, что Дорошина величают сейчас погубителем природы? Разве от этого что-либо изменилось в беспокойной дорошинской жизни? Ровным счетом ничего. А дай сейчас Дронову ответ утвердительный — и, в противовес дорошинскому, появится рокотовский проект, за который с этого дня он, Рокотов, должен отвечать и жизнью своей и партийным билетом.

— Я думаю, что справлюсь.

Дронов глядел на него внимательно и спокойно. Потом сказал:

Имей в виду, ты не горный инженер, а первый секретарь райкома. У тебя сейчас другие обязанности, чем прежде. Ты это крепко запомни. — И после паузы: — Жениться тебе надо.

Рокотов хотел ответить, что нынешнее его положение холостяка ни в какой мере не мешает ему исполнять обязанности секретаря райкома, но подумал, что Дронов может это воспринять как его желание превратить разговор в спор, и промолчал, потому что искренне уважал этого человека, ценил его доброе расположение к себе. Вспомнил, как на бюро обкома, при утверждении, один из членов бюро усомнился: справится ли Рокотов со своими новыми обязанностями по молодости да и по неопытности? Не лучше ли ему предварительно начать с поста второго секретаря свою райкомовскую карьеру? И Дронов ответил коротко: «В таком возрасте назад не оглядываются, решая вопросы. А это одно из главных качеств партийного работника… — И после короткой паузы добавил: — Я думаю, что у Рокотова есть перспектива…» Сегодняшний разговор еще раз доказал ему, что в него верят, и за это он был благодарен Дронову, потому что события последних дней как-то поколебали его уверенность в себе.

— Ты обедал? — спросил Дронов.

— Да, в общем-то…

— Ясно. Я тоже нынче подзадержался… Ну-ка пошли в нашу столовую, чуток закусим.

Они прошли несколькими коридорами, спустились на первый этаж. В небольшой комнатушке они мирно поели, разговаривая о вещах совершенно посторонних. Дронов спросил Рокотова об отце, погибшем при атаке земельного эшелона, сказал, что надо бы поручить пропагандистам, то бишь отделу пропаганды обкома, продумать вопрос с памятником.

— Кто-нибудь жив из товарищей отца?

— Мартынов жив… бывший командир отряда.

— Я в те времена совсем мальчишкой был, — задумчиво сказал Дронов. — А ты лет на десяток моложе. Те, кто воевал, они сейчас вправе с нас, представителей другого поколения, спросить за все, как живем, как хозяйствуем, как дело наше святое ведем? Так же как с тебя отец твой спросил бы. Недавно прочитал я, что группа ученых не то в Австралии, не то еще где-то обсуждала вопрос о том, как связаться с другими мирами. И вот один из них высказал такую идею: сигналы к нам с других планет идут, да вот только слой озона, который землю окружает, служит, дескать, препятствием. И предложил: давайте сделаем в этом озоновом покрывале этакую дыру размером километров в десять, сейчас это не проблема, взорвал пару ракет с соответствующей начинкой в озоновом поясе — и весь вопрос. Так вот его идея: сжечь часть озонового пояса и ждать сигналов из Вселенной… Дыра, дескать, через несколько часов затянется, зато мы узнаем, есть ли у нас соседи? Ну, а чтобы солнечная радиация, которая смертоносным потоком на землю хлынет в эти часы, не натворила лишнего чего, так предложил весь этот опыт над океаном провести. Вот какие проекты всерьез обсуждаются. А земля-то у нас у всех одна и на ней еще нашим сыновьям, и внукам жить, и правнукам.

А Рокотов думал о своем, о том, что новый карьер — это сооружение, равное двум хорошим заводам. Когда-то в институте профессор Лещинский говорил на лекции о том, что открытая разработка месторождений — это то же самое, что дома из самана и соломы. Жить можно, но временно. А постоянное — это шахты. Потому что землю кромсать бесконечно нельзя, потому что каждый карьер — это десятки километров обезвоженного вокруг него пространства, загубленные леса, исчезнувшие реки. Да, дорога шахта по стоимости, но зато останется вокруг природа, земля и, в конечном счете, окупится все. Как бы сказать об этом Дронову?

И не решился, потому что понял: сейчас пока нужны карьеры. Говорить о шахтах рано: стране необходим металл — и вот опять надо строить хату с соломенной крышей. Но завтра будет по-другому. Завтра — это тогда, когда много людей задумаются о будущем Земли.

Они попрощались в приемной у Дронова. Михаил Николаевич пожал ему руку, напомнил, что через два месяца ждет точнейших обоснований рокотовского замысла.

И еще вот что… помни о сельскохозяйственных делах… Понимаю, и твоем положении трудно все совмещать… Однако нас, партийных работников, никто не спрашивает, сколько часов в сутки мы можем заниматься служебными делами. Спрос с тебя за сельское хозяйство будет без скидок. Делай выводы.

Уже потом, в машине, Рокотов прошелся мысленно заново по всему разговору, и только для того, чтобы еще один раз осознать: да, ему дали «добро» на эксперемент, но без возможности, без шанса на ошибку.

6

Теперь он знал, что будет делать. Он знал, как будет делать. Встреча с Дорошиным. Разговор с Сашкой. Поездка в Москву. Может быть, вместе с Григорьевым. И время, время. Каждый час, каждая минута должна быть на счету.

Дорошин… Если б удалось включить его в общее дело. Обидно, что могучий дорошинский «движок», его энергия и ум будут работать против. А если б удалось заключить пусть не союз, пусть хотя бы обычное перемирие, но чтобы старик понял его, поддержал, хотя бы словом одобрил. Только теперь Рокотов понял, как не хватает ему мыслительной с ее атмосферой доверия и шутки, пусть грубоватой и соленой мужской шутки, но с верой и уважением друг к другу. Не хватает мрачноватого Ряднова, открыто ставшего на сторону Дорошина. А где он, Рокотов, найдет такого специалиста по коммуникациям? И такого работягу? Сашка вспыхнет, озарится идеей, зажжет всех, а черную работу тянет ворчливый Петя Ряднов, который и спать-то, наверное, не научился. Прикорнет, бывало, в углу, на облезлом диване, стоявшем поочередно во всех возможных приемных комбината и выброшенном затем по негодности отовсюду и самолично притащенном «мыслителями» в свои апартаменты, а через два часа снова пыхтит над чертежами.

Да, надо говорить с Дорошиным. Говорить прямо и открыто. Нужна его помощь, его поддержка, его совет, наконец. И даже немного смешное, ребячливое выражение по поводу «дела — жуть».

Может быть, в чем-то виноват Рокотов? Пока он точно не знает, в чем именно. Но может быть. Что ж, тогда извинится. Искренне извинится. Теперь его идея — это не престижное возражение авторитету. Это цель. Это — жизнь.

Вечером того же дня Владимир зашел к Дорошину. Ольга Васильевна на веранде варила варенье в большом эмалированном тазу. Увидав гостя, она отложила в сторону громадную деревянную ложку и поспешила ему навстречу:

— Володя… боже мой, ты за последнее время совсем нас забыл… Павлик, ты глянь, кто к нам пришел? А ты говорил, что Володя больше не заглянет… Павлик!

Дорошин вышел на веранду в обычном своем пижамном костюме с широченными брюками. Видно, читал газету, потому что так с ней в руках и появился. На носу очки.

— Здравствуйте, Павел Никифорович.

— Здорово, — Дорошин чуть заметно усмехнулся. — Заходи, коли пришел. А то мы все с тобой за последнее время в самой что ни на есть официальной обстановке встречаемся. А в этот дом ты и дорогу забыл.

Дорошин уже знал о вызове Рокотова в обком и с нетерпением ждал его возвращения. Для того чтобы быть в курсе событий, он попросил Михайлова сразу же известить его о приезде шефа, а по возможности сообщить и о его настроении. Звонок Димы раздался уже в восьмом часу. Михайлов сообщил, что Рокотов только что вернулся, особого траура не заметно, но и веселья тоже. «Жди от него траура, — подумал Дорошин о Рокотове, — характер такой…» Оставался спорным один момент: когда появится Володя, сегодня или завтра. Когда пошел девятый час, Павел Никифорович решил, что визит домой Рокотов забраковал. А жаль… Дома обстановка лучше, располагает к свободе в разговоре, а хозяину, кроме того, дает преимущества в выборе темы для беседы.

И все же Рокотов пришел к нему домой. Что ж, это лучше. Вон как гордеца проняло: на щеках пятна розовые… Понял, паршивец, что без старика Дорошина ты телок двухмесячный, а не деятель. Эх, всыпать бы тебе по первое число по тому месту…

Дорошин уже чувствовал к Володьке нечто похожее на нежность. Любил все ж его, чертова сына. И не за то, что умен, нет, дураков около себя Дорошин отродясь не держал. За то, что Володька прирожденный организатор, языком зря болтать не любит, а если за дело берется, то берется крепко, надежно. Верит в его планиду Павел Никифорович и огорчен был, когда между ними кошки пробежала. Слава богу, кажись, все к концу идет. Должен был понять Рокотов, что им двоим делить нечего. Союзники они, а не враги.

Может, есть хочешь? — спросил Дорошин, когда они уселись в кресла. — Ты ж холостячина неухоженная.

— Я уже поужинал.

— Ну гляди, — Дорошин протянул руку к транзистору, откуда доносилась бодрая темповая мелодия: разговор важный, музыка здесь ни к чему. — Слушаю тебя, Володя.

Ох, тяжело было начинать разговор Рокотову. Будто камень висел на душе. Читал он все мысли Павла Никифоровича будто по бумаге. Радуется старик, потому что думает: дали в обкоме Рокотову нагоняй — и вот пришел блудный сын с повинной. А разговор будет совсем другим.

— Я пришел сказать, Павел Никифорович… я не могу без вашей помощи…

Дорошин покачал головой, положил ему руку на колено:

— Пустяки, парень… пустяки. Люблю я тебя, сукина сына. А помощь тебе моя всегда была и будет. А то, что прошло, — забудем.

Умница старик. Как бы обижен ни был, а коли ради дела — все списывает. А он, Владимир, дулся на него, как гимназист.

В эти минуты им даже говорить не хотелось. Дорошин с удовлетворением думал о том, что не ошибся-таки в Володьке, что не к посту рвался парень, а просто вырос из той роли, которая была ему отведена, и сейчас ему самому нужно свое дело с возможностью рисковать и ошибаться, драться и защищать выстраданное, и очень хорошо, что он, Павел Никифорович, это понимает. Надо парню сказать все как есть, чтобы он знал: очень скоро здесь начнется его, рокотовское дело — и тогда пенсионер Дорошин будет опорой Володькиной во всех житейских драках.

— Послушай меня, Володя… Я не говорил тебе этого. Ждал, когда время наступит. Сейчас хотел бы тебе кое-что сказать из вещей масштабных. То, что тебе просто необходимо знать. Иначе твоя оценка обстановки всегда будет неверной.

Он глядел на Рокотова и видел, что Володька что-то хочет сказать, но то ли слова подбирает, то ли не решается. Чудак… Да старику Дорошину надо только одно: в глаза твои глянуть и увидеть в них то, что раньше находил: доверие, дружбу. Ах, мальчишки, мальчишки… Все-то вы крушите на своем пути, во всем вы однозначны. Что такое тридцать с хвостиком? Младенчество. Есть силы, есть хватка, а мудрости, умения рассчитывать все до мелочи, запрограммировать события — у вас не получается. И терпите вы неудачи из-за этой своей торопливости и категоричности. А ты создай себе запас прочности, актив, а потом и считай: а что же крепче, твой авторитет или то, что замыслил, — с сомнениями, с противодействием должностных лиц, которым неохота рисковать, с организационными неурядицами? Потому что тут все решается напрочь: или люди верят в тебя, надеясь на твою прочность, и тогда на твоей стороне их поддержка, участие. Или же они оставляют тебя одного; барахтайся как хочешь, а мы потом глянем, что из твоего опыта получится? Тогда — провал. Вот ведь как в жизни. И говори тебе сейчас все это или не говори — теорию не поймешь. Вот когда по бокам пару раз перепадет — осмыслишь. Опыт — он самый лучший учитель.

Все это думал, глядя на похудевшее лицо Володьки.

— Я тебе о нашем деле. Ты ж знаешь, добыча руды — в ведении Министерства черной металлургии… Вроде бы и верно, да вот накладки существенные возникают. Минчермет в первую очередь заботится о металлургии, о выпуске конечного продукта. Тут и технология отрабатывается до мелочей, и техника создается дай боже… Если за рубежом какая новинка появилась, так у нас технари ночами спать не будут, а перещеголяют — принцип… А мы, горняки, тут вроде, при Минчермете, и с боку припека… Даже вот бумаги наши министерские почитать, письма инструктивные… Поначалу обращения к руководителям металлургических комбинатов, потом к науке, а потом уж к горнякам. Скажешь, мелочь? Да нет. Мало специальной карьерной техники создается. Мало. А было бы горное министерство — другое дело… Один мудрый человек когда-то говаривал: чем уже специализация, тем выше квалификация. Есть же Министерство угольной промышленности. И ты глянь, какая у них степень механизации, как они весь цикл продумали. И по качеству, и по быту шахтеров. А ты в нашу шахту загляни! Минимумом обходимся, потому что главное идет на металлургию. Вот в чем секрет. А руды добываем все больше и больше. ГОКоз по стране не мало. Кровь из носа, нужно горнорудное министерство.

— Я уже думал об этом, — сказал Рокотов. — Думал… Но в Москве, наверное, знают, как лучше… Металлургия не будет без руды. А сейчас все в одних руках.

— Во-во… — оживился Дорошин. — Именно… Руда любой ценой. Ну мы ж с тобой друг друга понимаем. Помню, ты все на парткоме воевал за рекультивацию земель, занятых под карьеры. Так что ж ты думаешь? Минчермет, добывая руду и выплавляя металл, будет тебе еще и рекультивацией заниматься? Дудки. Если б и хотели — не получится. Сколько лишних надстроек… Фу, черт, давит в груди, и все… Душно, что ли… Окно бы открыл, Володя.

Владимир подошел к окну, распахнул его. Жара с улицы волнами хлынула в комнату вместе со звуками дня, запахом раскаленной земли и умирающих цветов.

— А если создать трест в области, который принимал бы у нас землю после рекультивации… Чтоб был он подчинен облисполкому. Комбинат делает рекультивацию, а трест принимает… Или еще лучше… Делает работы трест по заказу комбината… И финансирует, его комбинат.

Павел Никифорович засмеялся:

— Володя, ты умница… Только все это будет потом. После меня. А сейчас заботы другие. Жилье надо форсировать. Работы по проекту. Мы должны выдать заказ институту. А я не хочу ошибаться, Володька. Да ты меня понимаешь, чертов сын. Мне нужен карьер.

Рокотов молчал. Вот сейчас надо сказать старику все. А как? Как ему объяснить, что не будет сноса сел… Не должно быть. Если б он понял!

— Сегодня, Павел Никифорович, — каким-то чужим голосом начал Рокотов, — я получил задание первого секретаря обкома партии подготовить все соображения по Кореневскому варианту. Срок — один месяц. Дело сложное, без вас я не могу сделать ничего.

Дорошин начал медленно багроветь. Задрожали руки и тоже покрылись красными пятнами. На лбу вздулись жилы. Пальцы вцепились в подлокотники кресла.

— Вот с чем ты ко мне… — каким-то сиплым голосом сказал он, — Издеваться? Ты, мальчишка, которого я из дерьма выволок… Ты теперь мне диктуешь… Ты рано пришел диктовать Дорошину. Рано!

Лицо его менялось на глазах. Краска, едва успев залить щеки и лоб, начала отступать. Глаза Дорошина заслезились. Руки вздрагивали.

Владимир кинулся к нему со стаканом воды, но Дорошин резко оттолкнул его, отчего вода плеснулась на ковер, а стакан Рокотов едва удержал. Он крикнул Ольгу Васильевну: та прибежала и стала поднимать за плечи тяжелое тело мужа, как-то сразу осевшее в глубоком кресле. Дорошин бесшумно открывал рот, пытался что-то сказать, но получалось глухое грозное мычание, и только глаза его смотрели на Рокотова яростно, будто во всем мире для Дорошина был только один человек, которому он предназначал все свои проклятия, и этот человек стоял сейчас перед ним, и достать его руками было невозможно. Ольга Васильевна испуганно пыталась поддержать его за плечо, но ей это не удавалось, и она негромко вскрикивала: «Володя, да что же это? Что это, Володя?» А Рокотов стоял рядом и никак не мог понять, что ему делать: то ли помогать Ольге Васильевне, то ли звонить в «Скорую»? Наконец он взял себя в руки, кинулся к телефону и набрал нужный номер. «Скорая» откликнулась мирным уютным голосом дежурной медсестры, он знал ее, эта женщина проработала в городе много лет и была депутатом городского Совета, и жила она по соседству с Рокотовым, дома через два, и часто встречалась ему на улице. Но от того, что она спокойно спросила у него: «Я вас слушаю… В чем дело?», от этого мирного, но нестандартного ответа душу его вдруг захлестнул гнев — и он крикнул: «Прекратите болтовню! Немедленно на квартиру Дорошина… Самого лучшего врача… Вы слышите, самого лучшего!» И бросил трубку так, что в телефоне что-то жалобно звякнуло.

Больница была недалеко, и уже через несколько минут за окном завизжали тормоза двух машин и в дом торопливо прошел сам Косолапов— местное медицинское светило, худой длинноголовый мужчина в вечно коротком халате, с хмурым рябоватым лицом. Он приходил как-то на прием к Рокотову по поводу комплекта рентгеновской аппаратуры, которая нужна больнице и которую вот уже третий год зажимает какой-то Рябов из облздравотдела; на этого самого Рябова совершенно ист никакой управы, он распределяет дефицитную аппаратуру по собственному наитию, а не по действительным нуждам, и поэтому он, Косолапов, хоть он всего лишь навсего заведующий терапевтическим отделением больницы, а не главный врач, однако именно он решил прийти на прием и попросить у товарища Рокотова, как у первого секретаря, вмешательства в этот совершеннейший произвол. И Рокотов тут же звонил заведующему облздравотделом, и тот пообещал разобраться с этим делом. А потом, через неделю, ему вдруг сообщили, что с ним хочет говорить Косолапов, и в трубке раздался хриплый голос врача, и он пробубнил о том, что благодарит от имени пациентов больницы за присланную аппаратуру, и еще добавил, что звонит не потому, что хочет сказать комплимент начальству, а потому, что сделано доброе дело и он констатирует это, а что касается вышеупомянутого начальства, то его глубочайшее убеждение в том, что люди подразделяются на здоровых и больных и что с первыми он счастлив, так как не имеет контакта, а вот что касается больных, то его лично не интересует, какие они посты занимают. И, не дослушав ответной реплики Рокотова, положил трубку. Помнится, этот разговор настолько насмешил Владимира, что он поинтересовался у сидевшего в тот самый момент у него в кабинете Михайлова на предмет краткой характеристики Косолапова. И тот сказал, что человек этот слывет в городе, мягко выражаясь, странным, но специалист отменный, особенно по делам, связанным с заболеваниями сердца. Даже из других районов к нему, бывает, приезжают за консультацией. А Рокотов сразу же спросил, а не заменить ли Косолаповым нынешнего главного врача больницы, человека слабохарактерного, не имеющего на многие вещи своего собственного взгляда и находящегося, по всеобщему мнению, под влиянием своего заместителя по хозяйственным вопросам, бывшего военного. А Михайлов ответил, что этого, на его взгляд, делать нельзя, потому что Косолапов ведет неправильный образ жизни, оставил семью с двумя взрослыми дочерьми и сожительствует со своей собственной медсестрой, которая тоже бросила мужа, правда, пьяницу, но это не имеет значения, потому что ей уже давно за пятьдесят и в этом возрасте уже пора угомониться. А потом разговор о Косолапове затих из-за дел более срочных, хотя где-то в подсознании у Рокотова эта фамилия застряла прочно.

И вот сейчас доктор Косолапов в сопровождении трех женщин в белых халатах и дюжего шофера «скорой помощи» почти ворвался в дом Дорошина и, не поздоровавшись ни с кем, присел у кресла, где полулежал Павел Никифорович. Вцепившись тонкими костлявыми пальцами в руку Дорошина, он застыл над ним как большая хищная птица, нахохлившаяся и сосредоточившаяся перед броском. Покачав головой, он пристроился с фонендоскопом на груди Дорошина, шепотом приговаривая: «Что ж ты, миленький, а? Да разве ж можно? Как же это ты?..» А потом вдруг заорал на Рокотова и Ольгу Васильевну:

— Почему больной не в постели?

И когда они оба кинулись к Дорошину, Косолапов вдруг замахал руками и встал на пути Рокотова:

— Стойте уж где стоите… Без вас обойдемся. Леня, бери.

Шофер бережно приподнял Павла Никифоровича за плечи, Косолапов взял его под колена. Задыхаясь от тяжести, крикнул пожилой медсестре:

— Нюра, возьми его под поясницу… только аккуратно, пожалуйста… Аккуратно.

Рокотов стал помогать шоферу. Объединенными усилиями они дотащили Дорошина до кровати, подложили под спину подушки. Седая Нюра стала обматывать его руку полотном прибора для измерения давления. Косолапов стоял над ней и негромко бормотал:

— Тихо, Нюрочка, тихо… Тихо, пожалуйста.

За спиной у него всхлипывала Ольга Васильевна.

Дорошин открыл глаза, долго смотрел на Косолапова, потом с трудом разлепил губы:

— Ты чего здесь?

Косолапов глянул на него сурово:

— А вы разговоры прекратите. Тут я командую.

Дорошин отыскал взглядом Ольгу Васильевну, дружески, ободряюще улыбнулся ей, потом сказал негромко, как-то уважительно:

— Ишь ты… — и вновь закрыл глаза.

Когда Косолапов закончил осмотр, он подошел к Рокотову и Ольге Васильевне, стоящим у порога.

— Похоже, инфаркт… — негромко сказал он. — Имейте в виду, дело серьезное. Никаких общений, никаких разговоров. Я оставлю здесь сестру. В случае чего — вызовет меня. Без ее разрешения не заходить в комнату. Лекарства я пришлю… Ах, беда-то… Разве они, — он кивнул на молоденьких медсестер, — разве они знают, что такое уход за тяжелыми больными?

Он подошел к седой медсестре, собиравшей инструменты, обнял ее за плечи:

— Нюрочка, придется посидеть тебе… Только до утра…

— Я знаю, Вася. Ты, пожалуйста, поужинай… Там в холодильнике борщ и котлеты. Обязательно разогрей… И макароны в маленькой кастрюльке. Бросишь на сковородку масла кусочек…

— Да-да… — говорил Косолапов. — Ты мне немедленно звони… В случае чего — еще один укол платифилина… Пульс сообщай через каждые два часа.

— Ты поспи, Вася…

Рокотов вышел вместе с Косолаповым:

— Может быть, отправить в больницу, в Славгород?

Врач остановился:

— А это уж, друг мой, буду решать я, а не вы… Вот так. Если хотите его загубить — отправляйте. Но имейте в виду, мои коллеги в области еще считают пока что Косолапова неплохим врачом. Вот так-то.

Начинало темнеть. Рокотов стоял на крыльце дорошинского дома и глядел, как пылили к перекрестку две санитарные машины. За спиной тихо плакала Ольга Васильевна. Он повернулся к ней, тихо прикоснулся рукой к плечу:

— Я не хотел этого, Ольга Васильевна… Я пришел сказать ему, что не могу так… Я очень его люблю. Я шел к нему за помощью.

— Он еще неделю назад жаловался на боли в сердце… Говорила ему: уходи на пенсию… Нет, он хочет еще один карьер… И вот так всю жизнь, Володя, вы уж поберегите его… Я вас очень прошу.

— Я обещаю, — сказал Рокотов, — я обещаю, Ольга Васильевна. Простите меня.

Вечер наступал медленно, словно нехотя. Сумерки, вначале лиловые, становились все темнее. Они терпеливо ждали в пустых переулках, когда уставшее за день солнце сонно пересчитает верхние этажи домов, задержится на остроконечных верхушках тополей и начнет где-то там, за горизонтом, укладываться в мягкую постель из облаков, и вот тогда-то, когда его последние лучи окрасят лишь дальний кусочек неба, сумерки выбираются из своих убежищ и заполняют все вокруг длинными тягучими тенями, которые все густеют и густеют, обволакивая все вокруг темнотой. И вот уже в бездонном небе алмазом сверкнула первая, пока еще несмелая звезда и скрылась опять, словно убоявшись своей торопливости, но уже то там, то здесь начинали хоровод ее подруги, и вот уже весь небосвод заиграл, заискрился миллионами далеких огней. Пришла ночь.

… Долго сидел в кабинете, не зажигая огня. На душе было больно. Он, именно он виноват в истории со стариком. Знал же, что он болен. Надо было отменить этот разговор, провести его позже. Но ведь нельзя терять времени. Сколько дней у него для решения всех проблем? Можно на пальцах сосчитать. А без согласия Павла Никифоровича он не сделает и шага. Ведь шел к нему для того, чтобы разъяснить все, убедить его, сделать своим союзником. И вот что случилось… Как же мы живем? Как мы не щадим друг друга, мы, люди, единомышленники… Как мы укорачиваем друг другу жизнь… Чепуха. А как же иначе? Мы привыкли к тому, что наше дело — это смысл жизни. И вот перед тобой человек, который отрицает заведомую истину. Как тебе с ним говорить? И все ж в чем-то мы не правы. В отношении к тому, кто сидит напротив тебя и возражает. А почему он должен быть твоим недругом? Почему ты уверен, что у него нет своей заведомой истины? Ты же понимаешь смысл всего в дорошинской логике. Ему нужен карьер, последний карьер. Разве всей своей жизнью он не заслужил этот заключительный аккорд? Да, заслужил… Но цена какова? Как соразмерить все: и право Павла Никифоровича на последний рывок, и право тех, кто живет в Красном и Матвеевке… Где найти эти весы?

Нет, надо куда-нибудь к людям. К Сашке, что ли? Нет, у него жена дома. Втроем — это не разговор. Петя? Да нет. Дуется. К Вере бы… Ну просто так, хотя бы о чем-то постороннем поговорить.

Набрал номер дорошинской квартиры. Ольга Васильевна откликнулась сразу, будто сидела рядом с аппаратом.

— Ну как? — спросил он.

— Уколы делают. — тихо ответила она, и голос ее был дрожащим. А потом, после паузы, вдруг сказала как-то просительно: — Вы уж больше не звоните, Володя… Не надо.

Да, виноват он… Он, Владимир Рокотов. Он никогда не считался ни с чем. А старик столько сделал для него. Хотя бы понять сумел, что значит для него существование на свете Павла Никифоровича Дорошина.

Рокотов знал, что будет делать. Машина стоит во дворе райкома. Поздновато, правда.

Обычного круга по площади делать не стал. Свернул на скорости в первый же переулок и ближним путем выбрался на трассу.

Ах, Насонов, Насонов… Умом только трудно тебя понять. Зачем тянул признание до дня исполкома? Эти хитрости понять можно, попробуй колхоз найди подрядчика для строительства. Все мощности, которые возможны, брошены сейчас на спецхозы. Именно они сейчас ударный фронт. А председателю, чтобы построить что-нибудь в обычном, рядовом колхозе, нужно либо искать «шабашников», либо химичить, как Насонов. А деньги в колхозах сейчас есть. И люди ждут улучшения условий труда и жизни, о которых так много пишем и говорим, да вот где строителей взять? Но вина Насонова не в том, что обвел вокруг пальца Дорошина, пусть через арбитраж теперь разбираются, а в том, что сразу после завершения строительства не признал своей вины, не сказал всей правды. Что же теперь с ним делать? Наказывать надо, это обман, это гнусная ложь… Но в то же время не дачу же себе строил? А председатель хороший. Даже в прошлый засушливый год и то выдюжил. А ведь сельского хозяйства в районе осталось с гулькин нос. Рубить сплеча одного из лучших руководителей?

Мелькали по сторонам черные кусты, с протяжным шелестом проносились мимо ивы, склонившиеся над прудами. Выползли из-за косогора огни села. Спит уже, наверное, Вера? А поговорить так надо.

Завизжали тормоза около домика рядом с больницей. Вместе со шлейфом пыли, гнавшимся за машиной по проселку, хлынула в лицо тишина.

В доме нет света. Наверное, лучше в окно постучать, чем в дверь. Ах ты ж черт, здесь палисадник. Не доберешься. А если через него? Во дворе может быть пес… Еще не хватало, чтобы у первого секретаря райкома собаки брюки порвали, а то и искусали. Взять да перемахнуть палисадниковую изгородь… Та-ак…

— Ты куды, лешак тебя забери, лезешь? — старушечий голос звучал спокойно и чуть насмешливо. — А?

Только тут заметил Рокотов в тени акации скамейку и на ней темную человеческую фигуру.

— Мне Веру Николаевну, — сконфуженным голосом сказал он, на чем свет стоит ругая свою торопливость.

— Ну-ка подь сюды.

Он подошел к скамейке. Белый платочек, завязанный под подбородком, крохотное тщедушное тельце.

— Садись.

Вот те на. Попался. Допрос будет или задушевный разговор?

— Мне нужно Веру Николаевну.

— А ты сиди, милай, сиди… Ишь какой прыткий. О себе обскажи, а то ведь я про тебя ничего не знаю, акромя того, что ты по ночам ездишь. Зовут-то как?

— Владимир.

— Верно. Так и внучка говорила. Холостой?

— Конечно.

— Знаю я вас… Все холостые, когда до девки лезете. А там, глядишь, и семья обнаружится… Ладно… Нету Веры зараз. Апосля будет.

— Скоро?

— Да скоро должна. Ты сиди, сиди… мне ведь и поговорить не с кем. Все в поле днем, а вечером тоже одна, внучка-то молодая. Что ей со мной? Ты вот мне что, милок, скажи: село наше, говорят, сносить будут. Чи правду народ балакаить? Ты-то у начальства поближе небось… Шофера — они завсегда все знають. Небось большого начальника возишь?

Рокотов улыбнулся:

— Когда как придется.

— Значит, на подхвате., Так ты мне, милок, про село обскажи.

— Наверное, не будут трогать вашего села.

— А председатель наш, Насонов, давеча приезжал к нам и Вере говорил, что дюже строгий секретарь новый. Как бы село не порушил. А Насонов — он все как есть знает.

— Как он у вас, председатель?

— Люди говорят: хозяин.

Помолчали. Глядел Рокотов на меловые откосы над прудом, на ивы вдоль берега, острые верхушки тополей и думал о том, что все здесь ухожено, доведено до совершенства трудом двух поколений людей, поднявших после войны это село. И как убедить тех, кто живет здесь, что у них под ногами лежит несметное богатство, которое может дать стране новые силы. Раньше, даже десять лет назад, Рокотов и слова не сказал бы против сноса села. Тогда все объяснялось одним емким понятием: «Надо». Не до сантиментов было. Но сейчас, сейчас не то время. Людям надо отдохнуть от мобилизационных слов. Людям нужно отдохнуть от терминологии «или-или». Нужно, если есть хоть какая-то возможность, постараться сохранить для человека его родной дом, воздвигнутый немалыми трудами, сохранить святые для него места, где лежат отцы и деды, потому что и в этом его жизнь. Потому что Родина — это совершенно конкретно, это, в первую очередь, тот клочок земли, к которому можно прийти в трудную минуту и посидеть у знакомой ветлы, вспоминая дни, когда узнавал свою причастность к великому народу с самой великой историей, когда слушал песни, до сих пор бередящие душу. Родина огромна, но сердце ее — на том кусочке планеты, где ты родился и сделал первые в жизни шаги босыми ногами по теплой ласковой земле. И более доброй земли ты не найдешь на всем земном шаре.

— Так что не волнуйтесь… будет, должно остаться ваше село, — сказал Рокотов и подумал о том, что говорит все это неуверенно и робко. — Зовут-то вас как?

— Кличут бабой Любой… А тебе-то боле ничего и не надо.

Не клеился разговор. И пауза затянулась до крайности, хотя Рокотов и пытался придумать, о чем бы спросить бабу Любу.

— А и не так уж чтобы разговорчивый ты был, голубок, — баба Люба поднялась со скамейки и оказалась еще меньше, чем можно было предполагать, — с тобой не устанешь балакать. Ладно, пойду спать. А ты вот что, иди внучке навстречу. Кажись, возвертается. Голос ее слышу. Да гляди не забижай ее. Она у меня девка правильная.

Заскрипела калитка, и баба Люба исчезла в темном дворе. Рокотов пристально вглядывался в темноту, пытаясь что-то разглядеть, однако ничего, кроме белеющей под луной дороги, ряда хат с светящимися окнами, не увидел. И вдруг явственно услышал девичий смех со стороны пруда. Вот оно что, он совсем забыл, что по берегу пруда идет узкая тропка, по которой обычно возвращается молодежь из клуба. Когда они с Верой гуляли у воды, то через каждые несколько шагов натыкались на парочку.

А вот и она. Прощается с целой компанией. Перебегает дорогу. Компания жизнерадостно ржет добрым десятком ребячьих глоток и топает дальше, отпуская какие-то замечания по поводу стоящего среди дороги газика. Она знает, что он здесь, и не спешит. Глядит по сторонам. А он не двигается с места на узкой скамейке и глядит на нее потому, что сейчас под луной, она похожа на русалку, только что покинувшую сказочный хоровод на дне пруда. И все же не выдерживает:

— Вера…

Она поворачивается к нему испуганно, потому что не ждала его с этой стороны. Он всегда ждет ее в машине. Она начинает что-то говорить ему о кино, о сеансе, который оказался продленным, о том, что он мог бы как-нибудь позвонить ей перед приездом, потому что в больнице постоянно дежурит медсестра. Он ее не слушал. Он берет ее руку в свои и говорит, прямо наклонив голову, глядя ей в глаза:

— Я вас очень прошу: выходите за меня замуж… Мне очень плохо без вас… Очень. И я не знаю, что будет, если вы не согласитесь.

7

В четверг утром, не известив никого, не прислав даже телеграммы, пешком пришла со станции Лида. Николай собирался на работу: раздевшись до пояса, поливая себя из большой кружки ледяной колодезной водой, поеживался, кряхтел, когда дух перехватывало, и вдруг, после скрипа калитки, увидал сестру. Стояла она перед ним в брюках, в коричневой мужицкой рубахе, подпоясанная широким поясом по самой что ни на есть последней с криком моде, лицо загорелое и шершавое, даже губы не накрашены, а волосы убраны в тугой узел на затылке. Чемодан стоял около, и Николай сразу же прикинул, что нести его от станции было для бабы не так уж просто, но все это было где-то в подсознании, а наяву он крупно шагнул навстречу, обхватил ее, и они, как принято на Руси, трижды поцеловались. Он вдруг почувствовал, что глаза как-то сами по себе затуманились, и она тоже из сумочки выхватила платочек, и так они стояли несколько минут, с улыбкой разглядывая друг друга, и говорили сущую чепуху про то, что он малость погрузнел, хотя и очень похож на отца, а тот всегда был худеньким, и еще про то, что жизнь таежная даже баб не портит, а придает им какой-то вид загадочный и силу, потому что хотя рука у сестренки и шершавая, рабочая, а силенку чувствуешь в пожатии, хотя и не бабье это дело по лесам шататься. Говорили сбивчиво и быстро, а думали оба о другом, и было видно обоим, что понимали они этот самый скрытый разговор, и он был важнее того, в котором принимали участие их голоса. «Постарел ты», — горькой жалобной улыбкой сказала она. И он головой покачал: «А что ж, жизнь, она не красит. Ты-то как?» — «А что я. Живу. Все вокруг дома да работы».

Мелькнул на крыльце Эдька и пошел навстречу как-то кособоко, стеснительно, на ходу, видно, соображая: целоваться с теткой или нет? Маша, услышав голоса, выглянула в окно, ойкнула и помчалась к двери, на ходу платок поправляя. И потом было много всяких отрывочных слов, объятий, пока все вместе не зашли в прихожую и Лида, сев на деревянный диванчик у стены, сколоченный когда-то Николаем, не сказала:

— Господи, неужто дома?

— Вот молодец, — говорил Николай. — Молодец… Как же ты надумала? Я уж вас с Володькой и ждать перестал. Домой заехать все времени нету.

— А я выбралась по делам, заскочила к дочери на денек… Благоверного-то все равно нет, в отъезде… Решила сюда, к вам. Хоть пару дней пожить тут.

— Игорь-то где? — поинтересовался Николай.

— В Чили. Так на его работе сказали.

— Живете, — покачал головой брат.

Он ушел на работу, погрозившись вырваться пораньше, хотя и знал, что навряд ли получится раньше восьми вечера, потому что полагалось два рейса сделать в райцентр, а потом возить обед в тракторные бригады, а вечером, к темну поближе, забирать с поля свекловичниц, и уже по этой прикидке было ясно, что денек выдается самый что ни на есть обычный и горячий, успевай только поворачиваться.

И все же целый день он прожил в каком-то ожидании, хотя и делал все как обычно и верст на спидометре больше сотни намотал к сумеркам. Будто жизнь свою заново перемерял годами, и было это и горько и радостно. Тяжело вышагивая к дому, вспомнил он слова свои после того, как принес домой партийный билет. Все тогда разглядывали тоненькую книжечку в его руках, а он сказал:

— Они батю убили… А мы заместо него втроем.

И никто не переспросил его, кто это такие «они», потому что все поняли его и пояснений не требовалось. И пришел день, когда Лида, вернувшись из первой своей экспедиции, как-то загадочно улыбаясь, протянула ему точно такой же билет, и он серьезно проглядел его от корки до корки, хотя он был выдан всего лишь три месяца назад, и, сурово сдвинув брови, сказал:

— Гляди…

И опять его все поняли. А потом наступило время Володьки. И снова собрались все. И его билет пошел по рукам, и каждый придирчиво глядел на младшего, будто хотел понять: а как он? И Володька волновался, так определил Николай по бурым пятнам на его лице.

Это было в те дни, когда он «воевал» с Родионовым. Из района жали на председателя, чтобы поспевал с севом, а сеять было нельзя, потому что земля еще не прогрелась как надо. А кому-то надо было доложить по форме в вышестоящие инстанции, что, дескать, так и так, с опережением графика… Николай работал тогда главным инженером колхоза… Образования никакого, практикой из шоферов вышел. И на правлении при всех срезался с Родионовым про то, что губит он зерно и будущий урожай ради того, чтоб начальство улыбнулось в его сторону. И хоть он неплохой мужик, Родионов, а вызвал из района комиссию и был бой по всем статьям. И нагорело, конечно, Николаю, да дело-то было сделано. Пока разбирались, и время сева приспело. С руководящим постом пришлось распрощаться. Тяжело было Родионову. Перевел поначалу в механики, а потом в шофера. А вот уже двенадцать лет прошло — и понял кое-что председатель. На одном застолье встал и при всех людях сказал про Николая:

— Рокотов — это мужик… По чести сказать, он вроде бы совесть моя. Войну я прошел, глядел смерти в бельма… Его уважаю. Не отступит.

Речи всегда не мастак был говорить Родионов, но Николай его понял. И многие поняли. И не то что увидели в этом желание Родионова грех давний прикрыть; ясно было другое: вроде бы извинялся председатель за то, что с правдой в угоду кому-то воевал. И тут уж не понять, то ли перед Николаем винился, то ли себе доказывал что-то.

Потом они виделись много раз, и только еще один случай был, когда они вдвоем ехали с районного совещания. Новенькая «Волга» Родионова в самые снега не могла до райцентра пройти, и пришлось председателю на Николаевом грузовике добираться. Дорогу туда все по колхозным делам говорили, а оттуда уж до живого, до больного добрались. Видно, стукнуло начальство Родионова, потому что то и дело качал головой сокрушенно, курил и вздыхал:

— Вот оно ведь как, а?

А потом не выдержал:

— Слушай, Коля… Сколько годов тебя знаю — все дивлюсь… Силу где берешь? Ведь начальство, оно тоже с людским характером… Что с него стребуешь? Не любит, когда ему насупротив… А ты, я помню, сколь раз в глаза резал кому ни глянь… Я понимаю, без должности тебе терять все не к чему… Из-за баранки тебя никто не уберет. И всё ж скажи, как ты все это…

— Я просто… Начальник, он, прежде всего, товарищ мой по партии. Ошибается — скажу в глаза. А коли обиду затаит, так гнать его с высокой должности надо. Еще Ленин про это говорил. Вот и весь секрет.

Сына проглядел. Тут бы понять все пораньше. За Володьку спокоен. Этот ни перед кем шапку ломать не будет. И себя и другого не пожалеет за правду. Крутоват. А может, и не так уж?.. В ребячестве душа у него добрая была. Садились, бывало, с ним на обрыве у речки вечерами и тянули в два голоса:

… Ой да ты, кали-и-инушка…

Страсть как петь любили. И все наши, русские. Потом, правда, чуток стесняться стал, когда басок полез. Ну, да это у них, у ребятни, бывает.

А у него вроде бы и детства не было. В четырнадцать годов винтовку взял. За войну — три медали. Оно ж ведь кому как выпадало в войну. Иному иконостас на грудь, а иному и не доходило. Да разве за это воевали? За Россию, за то, чтоб никто коваными сапожищами не ступал по земле ее святой. И завсегда так будет. Хотя и ордена приятно иметь: заслуги чего от людей прятать? Ни к чему.

После войны направляли его учиться. Одолел десятилетку вечернюю. Слали от военкомата в политехнический институт в Харькове. Все права у него на это дело были. Четыре ранения, награды. Не пошел. Брат и сестренка на руках были. И отец в отряде не раз говорил:

— Ты, Коля, за малышей в ответе… Если что со мной и с матерью произойдет — ты старший. За отца и мать сразу. Ты выдюжишь. Нам, Рокотовым, в самый тяжкий момент один выход: зубы стиснул — и свое делай. И тогда ничто тебя не сломает.

Так и жил. Всякое было. Иной раз и плакать хотелось, да что толку? Кому пожалуешься? И не умел, кстати, он жаловаться. И Володьку приучил. Только вот Лида… Когда была виноватой, можно было и за ремень взяться. Да так и не решился ни разу в жизни. Не мог руку ни на нее, ни на Володьку поднять. И сына вырастил так. А надо бы пороть. Вон они какие теперь. Ни голода, ни холода не знают. От безденежья не страдают. Одевается парень как самостоятельный. А толку — чуть. Институт, сукин сын, бросил. Видите ли, профессор ему что-то там не так сказал. Ишь, благородных кровей какой! Когда поступал в этот писательский институт, отца не спросил. Вожжа под хвост попала. Дюже самостоятельный. Гляди какой… Сам поступал, сам ушел. А теперь что? Валяется целыми днями на кровати, романы осваивает. Ничего, голубок. Вот техника новая в колхоз придет, пойдешь как миленький на трактор. Слава богу, хоть специальность получил в свое время. А там в армию. Ничего, на пользу таким лоботрясам.

Думал так, а сам понимал, что напрасно на сына так. Работы парень никогда не чурался. Только вот холили его да лелеяли. Сами тянулись как могли, а у сыночка чтоб все было как у других. Дурацкая психология. Уж он лучше других это понимает, а куда денешься, коли ему, сыну чертову, счастья хочешь. Мог бы, так спиной своей, а то и грудью от всего закрыл бы, что ему на пути попадается.

В армию, похоже, по осени заберут. Двадцать первый год хлопцу. В институте все освобождения получал. Теперь пусть служит. Там научат уму-разуму. Упрямых да с характером там быстро на путь истинный призовут.

А сохранил он семью. Что Володька, что Лида — как к отцу приезжают. А Володька вон какие посты занимает, а сюда нет-нет да и заявится. Уж его-то, брата, не обманешь. Все про дела рассказывает, а сам совета ждет. В прошлом году траву косить ходили. Лет тринадцать назад, еще пацаном совсем, брат за косу хватался. И ничего, крепко прошел полосой. Николай глядел на него и думал: нет, земля, она запросто человека не отпускает. Хоть ты в министрах ходи, а коли держал в руках траву луговую, коли пек картошку вечерами летними в жарком костре, коли ночевал на скирде, тобой сложенной, — так никуда тебе от земли твоей отеческой не деться. А еще коли припомнишь протяжные песни народа твоего, с кровью матери в тебя вошедшие, то поймешь всю гордость от того, что есть на огромном земном шаре такая страна Россия, за которую деды твои и отцы ложились в неуютные холодные могилы, которая смотрит на тебя глазами твоих детей и ясным июльским небом, и ты поймешь, что нет для тебя ничего на свете более святого, чем покой и счастье этой земли, ее языка и культуры, ее великого прошлого. И ты захочешь, чтобы и настоящее и будущее этой земли было таким же великим. И будешь стоять на этом до последнего своего вздоха.

8

Последнюю свою корреспонденцию из Чили Игорь передал четвертого июля. В ней он сообщал об очередной реорганизации правительства Альенде. А уже пятого вечером, пересев в Лондоне на рейсовый самолет Аэрофлота, летел в Москву.

Домой он приехал в третьем часу утра. Отпустил такси, посидел на лавочке у дома. Город спал, только иногда с мягким шелестом проносились по улицам случайные машины.

Он соскучился по дому, по этим акациям во дворе, по скрипящим от порывов ночного ветерка детским качелям. Он сам ремонтировал их, когда дочка захотела покататься. Забил с десяток гвоздей в перекладину, а через полчаса она снова отвалилась.

Медленно пошел по лестнице. Лифт не работал. Надо больше ходить, дорогой товарищ. Возраст подходящий. Возраст да, а жизнь по-прежнему кувырком. Ладно, завтра он будет спать до середины дня. К черту все. Устал. Наверное, есть письмо от Лиды. Вот так и общаются с помощью авиапочты. Где же ключ? Все время помнил о том, что ключ нельзя потерять, а сейчас что-то не находится в кармане. Ага, вот он.

В коридоре он по привычке снял туфли, хотя тотчас же подумал, что пыли в квартире собралось конечно же столько, что завтра придется производить аврал. Можно было бы и не снимать туфель. Но дело было сделано, и он пошлепал на кухню, припоминая, что в холодильнике должно быть что-то около десятка яиц. Так и есть, яйца были, а кроме этого еще и масло и ветчина. Видимо, мать приходила и в его отсутствие кое-что сделала, потому что в кухне образцовая чистота и даже скорлупа — напоминание о его утренних яичницах — исчезла.

Он загремел сковородкой, потом начал развязывать галстук, бросив пиджак на стул, и тут ему закрыли сзади ладонями глаза. Он ловил запах духов, пудры и еще чего-то знакомого, и ладони были твердые и жесткие, такие, какие были только у одной женщины на свете, и он сделал попытку вырваться, но потом сказал:

— Ладно, сдаюсь… Наверное, все-таки это моя блудная жена… Хочу есть, и в чемодане кое-что из подарков для тебя, поэтому отпускай немедля, иначе возьму и отдам подарки Фае Антоновой…

Она отпустила его и засмеялась, потому что Фая Антонова была их соседкой и по вечерам, где-то с половины десятого, включала транзистор и слушала румынскую джазовую музыку, а в это время как раз Игорь работал, и каждый раз поступок соседки вызывал в нем бешенство. Стены были из панелей, все, вплоть до мельчайшего шороха, слышно. Если Лида находилась дома, она шла уговаривать Фаю, а та выходила на площадку, и разговор был на высоких нотах, и в конце концов Фая уходила, чтобы чуть приглушить приемник, на прощанье выдав стандартную фразу:

— Подумаешь, обозреватель… Надо поглядеть еще, что ты там обозреваешь, когда жена в отъезде.

Фая прожила на свете почти пятьдесят лет и за это время поменяла нескольких мужей. Во всяком случае, Чугарин помнил трех последних, которые приходили и уходили в течение пятилетки.

Они обнялись, а потом, торопливо раскрыв чемодан, он вытащил настоящее чилийское пончо. А в таком в Москве щеголяли пока что только самые забубенные модницы. Это была мечта, и потому Чугарин ждал похвалы, благодарности. Лида повертела пончо в руках, равнодушно чмокнула его в щеку:

— Спасибо, милый… Только ты знаешь, я, ей-богу, не могу себя представить в этой штуке в тайге.

Она загорела, чуть похудела, но это ей шло. Волосы коротко подстрижены, и была она сейчас похожа на комсомолку тридцатых годов. Только прядь волос надо лбом была чуть поседевшей. Она приготовила ему ужин или завтрак, трудно было определить, что это, потому что уже был четвертый час, когда он принялся наконец за еду. Она сидела напротив, дымила сигаретой. Он указал взглядом:

— Начала курить?

— Единственное спасение от комаров и гнуса… Я брошу, это просто баловство.

— Ты надолго?

Она засмеялась:

— Вот как я тебя приучила… Надолго… На целый месяц. Вот напишу отчет, сдам его — и я свободна. И могу поехать с тобой в санаторий. Или к морю. Лучше дикарем.

— Ты похудела, — сказал он то, что давно уже хотел сказать, но не решался.

— Подурнела, да? Ды ты не бойся, я в тайге уже совсем женщиной перестала быть… Наслушалась такого… В партии нет мужчин и женщин, есть изыскатели. И груз поровну, и трудности, и работу. Да, была у Николая. Просит приехать хоть на недельку. Неладно с Эдькой. Бросил институт, вернулся в Лесное. Сидит сейчас дома.

— Я знаю. Он заходил.

Он говорил, а сам думал о том, что в его столе лежит письмо, написанное чужим твердым почерком, и это письмо, адресованное ей. И еще есть пометка «личное». И вот уже три месяца со времени ее отъезда он чуть ли не каждый день вынимал из стола это письмо и разглядывал его. И самым большим желанием было распечатать конверт, но все швы были плотно заклеены, и он не решался браться за ножницы. Зато он знал — многие одинокие свои вечера до деталей обдумывал весь процесс — что, когда она приедет, он отдаст ей это письмо, и, когда она прочтет, он спросит ее спокойным, взвешенным голосом:

— Кто-нибудь из знакомых?

И она вынуждена будет ответить ему, и в этот момент он будет смотреть ей в лицо, и ему сразу станет ясно: правду она говорит или лжет? И если лжет, то тогда он скажет ей о том, что надо наконец решать, как жить дальше, что дочь не видит родителей годами и семья под угрозой развала.

Он обдумал все, вплоть до мелочи, и сейчас решал лишь одну проблему: говорить обо всем сегодня или завтра?

— Был Володя, — сказал он совсем не то, что думал сказать.

— Как у него дела?

— Избрали первым секретарем райкома партии. Доволен, судя по всему.

— Он из всех нас самый способный, — она убрала стоящую перед ним сковородку, поставила чай. — Что ты на меня смотришь? Постарела?

— Нет. Просто давно тебя не видел. Иногда я вообще думаю, есть ли у меня жена? И все чаще прихожу к выводу, что, наверное, нет.

Она усмехнулась, глянула на него, потянулась:

— Есть предложение перенести прения на утро… Страшно хочу спать. Тебе где стелить? В кабинете или в спальне?

— В кабинете… — сказал он, и голос его прозвучал отчужденно, и она согласно кивнула головой, ушла стелить.

А он допивал чай, так и не заметив, что не клал туда сахара, и думал о том, что все складывается к лучшему и что завтра он внесет в план еще одну коррективу; после того как она прочтет письмо, он потребует его для просмотра, потому что имеет на это самое полное право. Жаль только, что придется теперь разъяснять все на работе, а это не хотелось бы делать, потому что развод на пятом десятке — это пошло.

Он пошел в кабинет, где на диване было постелено, быстро разделся и лег, думая о том, что в жизни, конечно, ему не повезло, но есть дочь, о которой он будет заботиться, есть работа, которую он любит… Боже мой, что нужно человеку еще?

Да, надо сказать Лиде, чтобы она разбудила его часам к десяти. Конечно, надо сказать, а то ведь ему предстоит кое-что сделать. Он встал и пошел в спальню и увидел, что Лида сидит на краю постели и всхлипывает. И это для него было совсем непривычно, чтобы Лида, его Лида, которая никогда не плакала, во всяком случае при нем, вдруг сидит и всхлипывает. А он слез женских не переносил вообще и, увидав такую картину, застрял на дороге и не мог сделать больше ни шага. И в эти мгновения он почувствовал себя такой сволочью, эгоистом, подлым ревнивцем, сокращающим жизнь близкого человека, троглодитом, бездушным негодяем и так далее, что самым логичным поступком для него оставалось только одно: подойти и попытаться утешить ее, в конце концов, попросить прощения, потому что он действительно думал о ней черт знает что…

Он обнял ее, поцеловал в мокрую щеку и почувствовал, что она, как когда-то очень давно, в забытой юности, всем своим тугим горячим телом приникла к нему. И он еще подумал о том, что в июле светает еще очень и очень рано…

9

— Это будет большая стройка… Гораздо больше, чем ты представляешь. Почти три тысячи километров железной дороги через тайгу. Сейчас завершается уточнение трассы. Раньше, когда мы работали на западном участке дороги, было труднее. Сейчас все-таки легче. А вообще устаешь. Тайга, мороз или грязь… Трудно.

Дела все закончены, вещи уложены. Отправлена телеграмма Николаю в Лесное, Володе в Васильевку. Все извещены о том, что девятого июля чета Чугариных имеет возможность быть в гостях у Рокотовых. И сейчас, в ожидании поезда, Игорь с женой прогуливаются по перрону.

Решено ехать в Лесное. Володя сможет подскочить на денек-два. Ничего, вырвется. Найдет время, чтобы увидать родную сестру. Николай жалуется, что вот уже около года не изволит младший брат появиться. А езды на машине ровно два часа.

Игорь думает о том, что его репортажи из Чили получили одобрение. Возможно, по этой причине генеральный так легко согласился на его незапланированный отпуск. Чилийские репортажи Чугарина прошли во многих социалистических странах. Особые похвалы вызвал репортаж из Эль-Конте со снимками. Друг Франсиско, дойдет ли до тебя какая-нибудь из газет с этим репортажем? И со снимком, где у тебя, как у солдата на передовой, голова затянута бинтами?

Жаль, если ему не доведется прочесть то, что о нем написано. Впрочем, за одно Игорь может поручиться: в следующую поездку в Чили он привезет Франсиско пачку газет, где тот сможет прочесть о себе. А то, что следующая поездка будет скоро, тоже не вызывает сомнений. Во время беседы у генерального Игорь подробно рассказал обо всем виденном. Шеф полистал текст репортажа, отложил его в сторону, сказал, глядя куда-то за окно:

— Да, боюсь, что там будет жарко… Что ж, идите отдыхайте. Когда вернетесь, возможно, придется ехать еще раз. Нужно больше писать о чилийских товарищах. Сейчас там фронт.

В редакции передали ему все письма, полученные на его имя за эти дни. Так, пустяки. Кто-то приезжает и просит организовать гостиницу в Москве, кому-то нужно помочь по части «проталкивания» материала в редакции; пару поздравлений с днем рождения от бывших случайных знакомых.

На перроне суета. Летом половина Москвы начинает кочевать на юг, к теплому морю, к ласковому солнышку. Хорошо, что удалось взять билеты именно на харьковский поезд, его хоть штурмом не берут пассажиры, потому что не к морю идет.

У Лиды настроение веселое. Отчет сдала благополучно. И кому: самому Любавину. Заодно подсунула заявку на два вездехода и грузовик. Подписал, только глянул мельком. А ожидала, что будет ругань. Быстренько схватила с его стола бумагу — и к снабженцам. А Коленькову телеграмму тут же отстучала: виза есть, торопите снабженцев. Теперь ребятам можно будет на участки по трактору дать, а то приходилось грузы в партию на них возить. А впереди осень и зима.

Думала о Николае. Самый старший из Рокотовых. Его дом стал и их с Володей домом. Никаких дипломов не успел получить Николай. Надо было сестру и брата в люди выводить.

Думала о том, что целый месяц можно будет ходить в лес, к речке, и обязательно босиком. И будет лежать на белом горячем песке; такой она видела в жизни только еще в одном месте, кроме Лесного, на берегу безымянной таежной речки, которую остряки-трактористы назвали Веселой. А веселого там было мало: бурелом на берегах, на подступах болота. А им нужно было спрямить трассу именно где-то здесь. И они две недели бродили по берегам речки, отыскивая всякие приемлемые варианты, и однажды она с Колей Гатаулиным вышла на чудное место, мысок, где был такой же песчаный пляжик, как в Лесном, и песок такой, что хоть считай каждую песчинку. Купаться, правда, не хотелось, потому что было всего восемь градусов плюс, а вода наверняка и того меньше, но день был солнечный, и они с Колей помечтали о том, что когда-нибудь где-то здесь построят мост и обязательно будку обходчика и кто-то обязательно будет приходить сюда купаться. И Коля, пока она переобувалась, перематывала портянки, успел по старой озорной школьной привычке вырезать на стволе огромной лиственницы перочинным ножичком— «Н. Гатаулин. 1972 год». А потом она, на правах старшего, более опытного и более умного человека, ругала его за такое варварство, а он молчал и сопел обиженно, потому что работал в экспедиции сразу после армии, и было ему от роду всего двадцать один, и жизнь казалась ему похожей на книгу, в которой прочитаны только первые страницы и впереди самое интересное и увлекательное.

Думала о муже. Все сложно в жизни, очень сложно. Коленьков говорил, что такую женщину, как она, нельзя отпускать в экспедицию. Она не красавица, в этом она отдает себе отчет много лет, но Коленьков считает, что она относится к категории баб с изюминкой. Он так и говорит: баб. И при этом кривит усмешкой всегда искусанное комарами и гнусом лицо. Да, кстати, просто удивительно, до чего его любит кусать таежная нечисть. Там, где других совершенно не трогает, до него обязательно доберется. А он специально без накомарника ходит да еще и шутит по поводу того, что считает это вниманием женского пола к своей особе. Дескать, каждому известно, что кусают не комары, а их подруги. Так вот это как раз и есть лучшее доказательство того, что он не безразличен особям пола противоположного. Впрочем, Лида получила многократные подтверждения этого тезиса, и не только со стороны комариного племени. Лаборантка Катюша, года два назад закончившая геологоразведочный техникум, без ума от Коленькова и тайком коллекционирует все его любительские фотографии, которые сама же и печатает в редкие часы отдыха. По Лидиным наблюдениям у нее есть даже специальный альбом, посвященный Коленькову. А он липнет к ней, к замужней женщине, злится на нее и все ж о всех трудных делах советуется именно с ней, хотя под боком у него есть старый черт Любимов, в прямом смысле съевший зубы на таежных маршрутах.

И ей нравится работать под его началом, потому что у Коленькова есть чутье, он прирожденный изыскатель, его решения всегда чуть припахивают сумасбродинкой, но в конце концов, при учете всех издержек, оказывается, что они наиболее верные. Он умеет найти общий язык буквально со всеми, даже с механизаторами, которые и по складу работы своей, и по нагрузке, и по условиям самый бунтарский народ в любой партии.

Когда-то у нее состоялся разговор с Коленьковым о ее муже.

— Фигура он у вас… — Коленьков смалил раз за разом сигарету, зажав ее в могучем кулаке. — Удивляюсь одному: почему вы здесь? Что, в Москве места не нашлось? Это уж нам, грешным, разведенным-переразведенным, терять нечего, а у вас семья, муж при должности, дочь… Романтика — не поверю. Возраст у вас не тот. Так что?

Было это сказано тоном спокойного рассуждения с самим собой, и Коленьков не требовал у нее ответа. И тогда она задумалась: а в самом деле, что? Что заставляет ее на четвертом десятке бродить по тайге? И к ужасу своему поняла, что ответить на этот вопрос прямыми обычными словами, без экскурса в психологию, в полутона, — не может. А что бы она ответила, если б этот вопрос задал Игорь? Но ведь он не задавал ей этого вопроса. Как-то у них уже повелось, что редкие месяцы вместе они проводили без трудных разговоров. А наступало время, и она начинала готовить свой чемодан, а он проглядывал карту: куда же теперь писать ей письма. Она сознавала, что является плохой матерью, потому что ее участие в воспитании дочери ограничивалось писанием длинных и нежных писем, а однажды дочь ответила ей, что эпизод с медвежонком, которого приручили в экспедиции, она сообщила в письме ей дважды: полгода назад и вот сейчас. После этого она долго не посылала дочери писем.

Она не сказала Игорю о последнем разговоре с Любавиным. Прочитав ее отчет, он глянул на нее сквозь толстые стекла очков и вдруг спросил:

Мы на магистрали уже четвертый год, если не ошибаюсь?

— Да, Валентин Карпович. Четвертый.

— Вы хороший работник, Чугарина… А что бы вы сказали, если б мы предложили вам работу в институте? Здесь, в Москве?

Если признаться, бывали моменты, когда она мечтала о таком предложении. И растерялась. Вспомнила, как под Тындой в шестьдесят девятом сушила зимой промокшие палатки над костром и Коленьков, заливая огонь соляркой, чтоб не погас под снежными зарядами, тихо матерился:

— Ну ладно… Я все ж прокачусь когда-нибудь по рельсам чугунным. От звонка до звонка, мать вашу так… И пусть на каждой станции дикторы объявляют, что я следую по маршруту, который почти на пузе прополз когда-то…

Почему-то припомнились весенние дни семидесятого, когда она провалилась на льду речки Утамыш и ребята ее отогревали, сняв свои телогрейки. А было совсем не жарко в те дни.

И представила, как будет получена в экспедиции телеграмма о том, что ее оставляют в Москве, и Котенок, пожав сутулыми плечами, скажет на пятиминутке:

— А чего тут судачить? Я всегда говорил, что у нее в столице лапа есть… Такая волосатая и мощная… Муж трубочку снял: «Иван Иваныч, тут вот просьбишка есть, женка у меня живет не по тому разряду… А мне без нее, понимаешь, не спится. Вы там порадейте…» И все, вопрос решен со всеми резолюциями. А Иван Иванычу тоже жить и в спокойствии зарплату получать требуется. А ну как рассердится корреспондент?

Все это она представила в считанные секунды. И сказала Любавину, вежливо ожидавшему ее ответа и уже почти уверенному в том, каким он будет:

— У нас остался двенадцатый участок… Я хотела бы закончить на нем работы. Если вы разрешите, я приду к вам в июне будущего года и напомню о нашем разговоре. Тогда еще не будет поздно?

Любавин с улыбкой глянул на нее:

— Ну что ж, согласен… Приходите в июне будущего года. Спасибо, Лидия Алексеевна. Можете быть свободны. Насколько я знаю, вы хотите отдохнуть? Что ж, возражений нет. Вообще-то мы летом отпусков не даем, сейчас самое рабочее время, но в виде исключения…

Она уже дошла до двери, когда Любавин вновь ее окликнул:

— Простите, я хотел вас давно спросить… Игорь Чугарин, обозреватель международный, вам никак не приходится? Вчера прочитал его великолепную статью о положении в Чили..

— Нет, — сказала она. — Нет. Это просто однофамилец.

— Благодарю вас. — Любавин покачал головой, прощаясь, и снова склонился над бумагами.

Спускаясь по лестнице, думала она над тем, почему не решилась сказать начальству правду: да, этот самый талантливый Игорь Чугарин — ее муж. И она годами бродит по тайге не из-за того, что ей нужны полевые и прочие надбавки к зарплате… Нет. Просто она не может быть другой, иной, не похожей на себя… «Рокотовская кровь», — смеется обычно Николай, когда при нем заходит разговор о нелогичных поступках его сестры, и вот уже много лет она не может понять: одобряет он ее или осуждает?

Если б знал о предложении Любавина Игорь? Но он узнает об этом не раньше, чем через год…

Бесшумно подошел состав. Открыли двери проводники. Началась посадка. Они зашли в купе, поставили вещи. Игорь сказал:

— Ты знаешь, я все время думаю о том, что все это мне приснилось. Что мы едем к Николаю, что нас там ждет дочь, что мы тридцать дней не будем думать ни о каких делах.

Не тридцать, я двадцать восемь… И потом еще, мне кажется, что даже сейчас ты думаешь не об отпуске.

Поезд двинулся. Игорь глядел, как уплывали назад мутные, расплывчатые огни, потом колеса на стыках застучали чище и громче и фонари на перроне уже не поплыли, а побежали назад, сливаясь в одну огненную полосу, и в этот момент Игорь вспомнил слова Олеанеса, сказанные ему на прощанье в аэропорту Сантьяго:

Если ты когда-нибудь услышишь, что они атаковали Ла-Монеду, можешь смело назвать двух из ее защитников, которые не выйдут оттуда живыми. Это Сальвадор и я. Клянусь тебе честью человека, который ни разу в жизни не держал в руках оружия.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ