1
Было накурено. Старался в основном Петя Ряднов. Часа за два искурил десяток сигарет. Когда открыли окно, покрутил головой:
— Радетели за здоровьечко свое. Плюну на вас и уйду в быткомбинат. Приглашали проектировать кровати нового образца. Деревянные.
Сашка хмыкнул насмешливо. Петя уйдет проектировать кровати. Смех. Помрет на руднике или где-то около.
Рокотов поотвык уже от инструментов. Циркуль в руке пляшет. Линейка тоже как-то не приспосабливается. Целый день за рулем, по полям ездил, а вечерами вот такая нагрузочка. Григорьев нет-нет да и бросит свой стол и подкатится к нему. Постоит минут пять и лохматый затылок чешет:
— Да, не тот почерк, Володька…
Вообще Сашка ведет себя развязно. В самом начале высказал мысль, что не следует начинать работы, пока не будет точно известен исход борьбы мнений. А вдруг решился вопрос с готовым проектом? Вот придет бумага о том, что все утверждено, обговорено, финансирование открыто: начинайте, рабы божии, рыть ямку. Что тогда?
— Тогда? — отвечал Рокотов. — Тогда мы с тобой и с Петей поедем в Москву. По командировочным удостоверениям, не за свой счет. Тебя это волнует?
— Я не поеду, — бурчал Петя.
— Поедешь.
— Не заставишь. Я беспартийный. Меня выговором с занесением не испугаешь.
Рокотов сел за стол, как бывало тогда, когда он готовился сообщить что-то важное… Давно были и прошли те времена…
— Ребята… Ну, а если без дураков. Ну хватит этой игры или дури, не знаю, как точнее назвать. Мы делаем великое дело…
— Мы пахали… — обронил Петя, не поднимая головы.
Он все еще не может простить Рокотову сердечного приступа Дорошина. Сейчас старик уже пришел малость в себя, хотя у его постели для страховки продолжает сидеть медсестра. Потребовал что-нибудь смешное почитать… Принесли ему все, что нашлось в библиотеке. Рокотов отослал даже кое-что из подписных изданий своих, а в ответ получил их обратно, аккуратно перевязанные веревочкой, а к ним приложена записка, написанная угловатым почерком Дорошина: «Уважаемый Владимир Алексеевич! Тронут Вашим вниманием и заботой. Возвращаю принадлежащие Вам лично книги за ненадобностью. Дорошин».
— Блажит старик, — сказал Михайлов, прочитав записку. — Это уж совсем детские штуки.
Несколько раз Рокотов разговаривал по телефону с Ольгой Васильевной. Тревожило его состояние Павла Никифоровича, потому что на следующий день после приступа Косолапов позвонил ему и сообщил, что предположение подтвердилось — инфаркт. Нужен абсолютный покой и никаких тревог. Больного даже транспортировать в больницу он пока не разрешает.
— Что нужно из лекарств? — спросил Рокотов. — Может быть, надо послать в областной центр?
— Благодарю вас, — в церемонной своей манере заявил по телефону Косолапов. — Все, что нужно, больной уже имеет.
А дела стояли. И ждать уже больше нельзя было, и Рокотов вызвал заместителя Дорошина Павла Ивановича Крутова — добрейшего человека, обликом и манерой своей похожего на старых русских интеллигентов, с голосом тихим и внятным. Знали они друг друга еще с той поры, когда Павел Иванович был главным инженером, а Рокотов работал на руднике и очень часто встречались они на карьере. Крутов обладал уникальнейшей способностью работать чуть ли не круглосуточно и при этом умудрился быть совершенно в стороне от шума и суеты всевозможных заседаний. Практически в его руках были все дела, но определял все Дорошин. А Павла Ивановича в комбинате за глаза звали просто Пашей, и он знал об этом и нисколько не обижался, Когда вдруг слышал в коридоре мощный бас какого-либо начальника участка: «Дорошина нет, пойду подписывать бумагу к Паше». Знал он и озорную рифмовку, пущенную кем-то из инженеров КБ: «За Дорошина пашет Паша». Знал, и его беспокоило только одно: как бы шутка эта не долетела до шефа.
— Вы знаете, — говорил он Рокотову еще тогда, когда тот был у него в подчинении, — вы знаете, самое ужасное в том, что Павел Никифорович может очень расстроиться из-за этого озорства (он имел в виду рифмовку). Это совершенно не соответствует действительности. Я понимаю, что молодежь очень часто может быть совершенно беспощадной к людям более пожилого возраста, но зачем же так?
С той поры Дорошин поменял уже трех главных инженеров, двух заместителей, а Паша все сидел в своем кабинете и занимался текущими делами. Шеф изолировал его от всех треволнений представительства, чем наверняка доставил ему величайшее удовольствие.
Самое удивительное было в том, что Пашу слушали все. Даже самые отъявленные крикуны, которые гордились тем, что могли возразить самому Дорошину, совершенно покорно выполняли распоряжения Крутова. То ли играли свою роль многочисленные вводные слова, которые расточительно использовал Паша («Я был бы вам чрезвычайно признателен, Василий Павлович, если бы вы выбрали возможность каким-либо образом забросить мне в кабинет самые свежие данные по производству… Мне завтра сообщать их в Москву»), то ли умение надолго запомнить невыполненную его просьбу, то ли то обстоятельство, что он никогда не отказывал всем желающим получше уйти в отпуск, и многие ждали, когда Дорошин хоть на денек куда-либо исчезнет, чтобы подсунуть заявление Паше.
Так вот этого самого Павла Ивановича Крутова и вызвал через два дня после несчастья с Дорошиным Рокотов. Сели они друг против друга за столом для совещаний в кабинете первого секретаря райкома, и Рокотов, без всяких околичностей, приступил к разговору: Павел Никифорович волей медиков выбывает из активной жизни на месяц-два. Никаких производственных дел ему велено не сообщать. Но есть вопросы, которые не терпят отлагательства. Я хотел бы надеяться на то, что вы сможете ими заняться.
— Я весь внимание, — сказал Паша.
— Мне нужно, чтобы Григорьев и Ряднов прекратили работу над проектом и занялись разработкой новой темы.
Крутов покачал головой:
— Увы, Владимир Алексеевич, это вне моей компетенции. Вы же сами прекрасно знаете, что дела мыслительной решал только Павел Никифорович… Когда-то, когда вы там работали, я не мог и вам ничего приказать без его ведома.
— И тем не менее.
— Боюсь, что я не могу вам помочь.
— Павел Иванович, речь идет о серьезном партийном деле.
— Я все понимаю, но…
— Я вас предупреждаю, если моя настоятельная просьба не будет выполнена, мы поговорим с вами о партийной дисциплине.
Рокотову тяжело было говорить добрейшему Паше такие вещи. Но время не ждало, время неслось галопом, как пришпоренная лошадь, убегали дни, потерянные в важных и неотложных делах, а у него было задание, которое надо было выполнять, кроме всех обязательных служебных дел. Приходилось иногда, как говаривал в добрые старые времена Саша Григорьев, перегибать.
Крутов мял в тонких бледных пальцах лист бумаги из стопки, лежащей на столе. Рокотов не спешил, он понимал, что старику надо привести все в соответствие, вычислить степень потерь в случае исполнения того или другого варианта. Наконец Паша поднял на него глаза и сказал, глядя в сторону, куда-то мимо рокотовского лица:
— Я понимаю… все, что я скажу сейчас, это глупость… но я надеюсь, Владимир Алексеевич, что вы меня поймете… Мы с ними давно знаем друг друга, и я вас всегда уважал. Это не пустые слова. Я вас очень прошу, поймите старика правильно… Не смогли ли бы вы написать мне несколько слов на бумажке… Вот то, что вы мне сказали. Ваше требование дать новую работу двум инженерам. Эту бумагу я должен иметь в качестве… Вы понимаете меня, надеюсь, Владимир Алексеевич?
Еще бы Рокотов не понимал сейчас Крутова! Он взял лист бумаги и стал искать ручку.
— Простите, Владимир Алексеевич… Если можно, на бланке райкома. Вам это ничего не стоит, а для меня… Ну прошу вас.
Рокотов вынул из сейфа райкомовский бланк, написал несколько строк, протянул бумагу Паше. Тот перечитал ее, аккуратно сложил вчетверо, выудил откуда-то из дальних внутренних карманов старенькое, потертое портмоне и затолкал бумагу туда. Затем поднял со стола скомканную бумажку, которую до этого вертел в руках, и сказал:
— Я сейчас же пришлю к вам Григорьева. Вы скажете, какого рода задание необходимо выполнять.
Он снова был спокоен и отменно вежлив.
Ровно через полчаса после его ухода пришел Саша. Сел.
— Ну?
— Откладывай все дела по старому карьеру… Начинайте новый.
Сашка почесал шею:
— А Петька?
— Ты главный в мыслительной?
— Ладно. Только ты мне скажи: Дорошин в курсе? Только для меня для одного… Петьке не скажу.
— Нет.
— Неужто Паша на себя взял? Вот чудеса… — Сашка даже привстал. — Ну и ну. Так когда шеф выйдет — от него перья полетят.
— Делай, что сказано.
— Ладно. Я солдат. Дипломатией вы занимаетесь, а Григорьев работу будет делать.
Вечером того же дня они все втроем скатывали рулоны проекта и складывали их в угол. Петька был злой и ни с того ни с сего разбил фарфоровую кружку, которую когда-то подарили «мыслителям» женщины из планово-экономического отдела. Кружку эту берегли как реликвию, потому что пивали из нее чай и Рокотов и Михайлов, в бытность свою приобщенный к этим стенам, да и предшественники их, в числе которых было целых два доктора наук и аж шесть кандидатов.
И вот теперь кружка осколками лежала на полу, а Петька стоял над ней и ругался:
— Черт с ней… Завтра оловянную куплю… Как в стеклянной лавке все натыкано… Бьется, ломается.
Упреков ему не было. Промолчали Рокотов с Сашкой. Потому что Петька был сейчас слабым звеном коллектива, которое нужно было всячески укреплять. А руганью и скандалом этого не сделаешь, потому что черт его знает, этого самого хуторянина, возьмет и уйдет куда-нибудь или откажется делать проект — и тогда ищи-свищи кого-либо на замену. Да и найдешь ли кого, потому что Ряднова и впрямь не на словах, а на деле можно было признать богом коммуникаций.
В тот день они начали работу. Разошлись по домам где-то около одиннадцати. Назавтра, вернувшись с полей и наскоро помывшись, Рокотов прибежал в мыслительную. Было около восьми вечера, и в коллективе был разлад: Сашка со злым лицом сидел за чертежной доской, а Петька, насвистывая, решал шахматную задачу.
— Та-ак… — сказал Рокотов, — хуторянин бунтует?
— Я тоже хуторянин, — сказал Сашка, — но только таких пижонов я не встречал. Он считает, что через две недели выйдет шеф и прикроет нашу новую работу.
— Вот именно, — сказал Ряднов, — именно прикроет. Потому что надо быть круглыми идиотами, чтобы нашими прикладными средствами сделать что-нибудь серьезное за такое время, которое нам любезно выделил вождь и учитель (кивок в сторону Рокотова)… А у меня в жизни не так уж много лишних лет, чтобы терять их на развлечения и маниловские мосты. У меня из-за вас, шизофреников, даже семьи не предвидится. Все другие порядочные холостяки ходят на танцы или еще куда… Я же с вами целые годы теряю. А мне уже не семнадцать и даже не двадцать семь. И вообще, это порочная практика — экономить деньги. Дали бы задание проектному институту, там бы все сделали…
— Его давно били, — Рокотов снял пиджак, распустил на шее галстук. — Ладно, Саша, пусть идет гулять. Вон, глянь, у кинотеатра девиц сколько собралось. Иди и делай предложение. Только с ходу, а то разглядит, какая у тебя унылая физиономия.
Петька потоптался в полной тишине, наблюдая, как Рокотов и Сашка корпят над расчетами, сделал пару кругов около своего стола и, вздохнув, уселся за него.
И покатились дни. Теперь Рокотов спал по пять-шесть часов в сутки. Проводил совещания, ездил по полям, добивался в областном центре сотни комбайнов на уборочную для района, ругался с военкомом области, прижавшим на переподготовку двух инструкторов райкома. Однажды хотел поехать в знакомое село, но раздумал. Был еще свеж в памяти тот разговор, когда после дорошинского приступа помчался он к ней.
Я не знаю, что будет, если вы не согласитесь, — сказал тогда он.
Она поняла это совсем не так, как ему хотелось.
— А что будет? — спросила она. — Вы меня накажете? Вы же секретарь райкома! Одного вашего слова будет достаточно, чтобы меня заклеймили позором. Нет, вы, конечно, гораздо великодушнее… И так ли я вам нужна, уважаемый Владимир Алексеевич? Ведь вы решаете такие вопросы, как быть или не быть селу? Как полководец… А может, вы и есть стратег? Во всяком случае, со мной вы действуете именно таким образом: пришел, увидел, победил. А если мне хочется, чтобы вы поговорили со мной спокойно, без директив и натиска… Эх, вы!
Она повернулась и пошла к дому, а он стоял у машины и никак не мог понять, почему не бежит, не останавливает, не объясняет, что он имел в виду… Почему не говорит, что думает только о ней и никого другого ему не надо?
Он дождался, пока хлопнула калитка, медленно сел в машину, включил зажигание.
— Все, хватит, — сказал он вслух, и голос его был насмешливым, потому что сейчас он видал себя ее глазами, и картина была не очень для него утешительная, и вот это самое последнее обстоятельство, кроме всего прочего, вызывало у него желание показать характер, и хотя он прекрасно понимал, что в этом случае все будет очень смахивать на довольно дешевую и пошлую мелодраму, отказаться от мысли уже не мог.
И все последующие дни он просто старался не допускать мыслей о Вере, и если все же вспоминал, то старался оправдать себя молчанием во время ее гневной и насмешливой тирады, и это было его единственным утешением, потому что при последующем воспроизведении в мыслях всей сцены он пришел к выводу, что был не просто смешным, а убогим в своей примитивности, и постепенно он приучал себя к мысли, что теперь-то ей будет даже неудобно встретиться с ним. Еще бы, пять вечеров легких разговоров — и предложение руки и сердца. Ай да мы, ай да парень-хват. Подумать можно, что он уже раз в третий выходит на женитьбу. Такие темпы. Прилетел на машине, задал два легких кавалерийских вопроса — и нате предложеньице…
Заболела голова. Этот табачный дым, что ли? Передохнуть бы. Вот так, голову на руку, как в студенчестве на лекциях, когда ночь поработаешь на железнодорожной станции, зарабатывая на театр и кое-что из одежды разгрузкой четырехосных вагонов с гравием. Чудесное было время, мечталось тогда замечательно. И жизнь была доступной во всем, протяни руку — и дотронешься до самого главного счастья.
Медленно поворачивается мир, нехотя, словно корабль, который взбирается на волну. А когда-то он хотел быть моряком и даже собрался после восьмого класса в мореходную школу, чтобы стать матросом.
Не вышло. Не было педагогических навыков у брата. С семнадцати лет шоферит.
Устал все-таки. Вот так еще минут пять посидит — и снова за расчеты. А институту, если задание на разработку выдать, это в крупные тысячи обойдется. У Петьки отличная поговорка раньше проскальзывала: «Система-то у меня нервная». То ли интеллектуалом совсем стал и застеснялся в последнее время, то ли забыл ее.
А вправду, почему все раскачивается? Ясно, это он стабилизируется после сумасшедшего дня. Сашка в институте говорил: «Ну ладно, ребята, я на пару часов стабилизируюсь, а потом пойдем опять в науку».
Будто дорога бежит перед глазами: с выбоинами, промоинами, бугорками. И он несется по ней и в самый последний момент умудряется повернуть руль, чтобы объехать колдобину. И так каждую секунду, а скорость все растет и растет, и вот уже дорога превращается и сплошную серую ленту, на которой не видно ничего, по которая несется навстречу так быстро, что он слышит даже свист ветра…
— Пижон ты, Петька, — слышит он Сашкин голос, — человек из последних сил здесь вкалывает, а ты?.,
2
Телеграмму из Москвы, адресованную Рокотову, принесли вечером, когда Владимира Алексеевича уже не было на месте. Вручили ее Михайлову, который в тот день решил задержаться: надо было подготовить речь на городском хозяйственном активе.
Прочитав ее и определив, что ничего срочного в ней нет, Михайлов тем не менее подумал о том, что, может быть, воспользоваться оказией и заглянуть в мыслительную. Рокотов наивно полагал, что от ближайших помощников можно скрыть его регулярные отлучки в здание комбината, да еще после рабочего дня. Наивное заблуждение. Будто Михайлов не знал, что означают освещенные окна на третьем этаже в нерабочее время. Идет штурм, и Рокотов, не первый секретарь, а инженер Рокотов, — активный его участник.
А вообще задумано здорово. Дорошин на месяц-два выведен из игры. Рокотов включил в дело двух асов: Григорьева и Ряднова. Братья хуторяне могут делать такие рывки, они приучены. А когда Дорошин станет в строй, в руках у Владимира Алексеевича уже будет кое-что, с чем можно начинать игру. Только как придется потом крутиться мудрецам из мыслительной? Шеф им этого не простит.
Удобная позиция у Михайлова. Сам вроде бы в стороне, а видит все. И чем больше видит, тем большим уважением проникается к Рокотову: крупно играет. В случае выигрыша — дорога перед ним прямая. А в случае, если все ж одолеет Дорошин, что ж, вернется на рудник. Хуже, но даже при этом варианте Михайлов не видит иной фигуры, которая заменила бы со временем шефа.
Когда-то давно услышал Михайлов поговорку, которую запомнил и которой неуклонно потом следовал: я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак. Да здравствует начальник, которому все почести от твоего труда, но да здравствует и начальник, которому все шишки от твоих ошибок. Мудро устроена жизнь. При Михайлове сменилось уже два первых секретаря, с третьим работает, глядишь, переживет и этого. Славы ему не надо, лишь бы не мешали спокойно делать свое дело, за которое с него спрос.
Иногда подмывало набрать номер телефона и сообщить Дорошину, что его орлы из мыслительной делают будущую карьеру Рокотову. Но, во-первых, шефу не дадут трубку, там сейчас Ольга Васильевна на страже, а во-вторых, это будет подножка Рокотову. А этого сейчас, после того как обком партии совершенно недвусмысленно принял сторону Владимира Алексеевича в схватке Дорошин — Рокотов, он, Михайлов, позволить себе не может.
Не любил Михайлов товарища Григорьева. Еще когда Дорошин привез его в первый раз, с поста младшего научного сотрудника института ВИОГЕМ в областном центре, и сразу определил в мыслительную. Когда Михайлов пивал чаи из фарфоровой кружки, был главой мыслительной товарищ Дворников, который сейчас доктор наук и прочее и прочее… И вот случилось так, что Григорьеву дали довести до ума расчет, над которым Михайлов бился почти неделю. И этот вундеркинд сделал его за день. И мало того, позволил себе заметить при всех, что работу эту сделал «левой ногой», потому что это не задание для инженера, а тренаж для студента третьего курса. Все было потом: и дружба, и совместные «мероприятия» в лесу под открытым небом, когда за рюмкой все любят друг другу приятные вещи говорить, но вот этого Михайлов Сашке простить не мог. И не забыл. Карьере его не мешал, считал это нечестным, но где мог, при разговоре о Григорьеве, добродушно улыбался: «А-а, Саша… Доморощенный Архимед? Как же, знаю… Работали вместе». И все. Ни слова осуждения. А у собеседника уже мнение. Ах, великий, могучий, правдивый и свободный… Как много можно сказать с твоей помощью, не вступая в криминал.
Вчера явился Насонов. Похудел, лицо желтым как лимон стало. Ждет разговора с Рокотовым, мучается, а тот не зовет. И не едет больше в насоновский колхоз. Будто и нет Ивана Ивановича Насонова. А что это может обозначать? Всех председателей и директоров совхозов обзванивает самолично по молоку, а его не трогает. Сам позвонил секретарше, спросил, у себя ли Владимир Алексеевич? Ответила, что посмотрит. Была в отлучке с минуту, потом приходит и ангельским голосом: «Нет Владимира Алексеевича». Будто не знает и не видит, когда он проходит мимо.
А Насонов это понял так: не желает Владимир Алексеевич с ним даже разговаривать. А как же работать? Лучше пусть накажет, пусть хоть с работы снимет, но нельзя же долго вот так, в подвешенном состоянии, когда не знаешь, чего завтра ждать, а может, и не завтра, а сегодня?
Пришел мудрец, чтобы поразведать у Михайлова обстановку. Ушел ни с чем, потому что никто не мог предсказать, чем кончится эпопея, заваренная Насоновым. Даже прокурор перестал ездить рыбачить на насоновские пруды. А ну как потом придется выслушивать просьбы всякие о заступничестве? И прокурор это прекрасно понимал.
При первой же оказии Михайлов сообщил Владимиру Алексеевичу о посещении Насонова. Тот промолчал, а потом спросил:
— Переживает, говорите? Ничего, то ли еще будет ему, когда перед общим собранием колхозников его поставим. Комбинатор.
И тут же позвонил Гуторову и спросил совета, когда лучше провести собрание у Насонова, потому что дело это надо кончать… По району слухи всякие, домыслы. Как бы последователи не обнаружились, потому что уже пару случаев было, когда председатели восхищались поступком коллеги.
Уйдя к себе, Михайлов позвонил Насонову:
— По секрету скажу, ничего серьезного тебе не будет. Хочет шеф собрание у тебя устроить. Общее. Ну что ж, покраснеешь, в грудь себя пару раз ударишь. Зла на тебя он не держит, зря ты… Так что спи, брат, спокойно.
Насонов благодарил за добрую весть, видно сразу смекнув, что надо делать. А Михайлов прикинул, что на собрании этом надо б и ему побывать. Назавтра узнал, что собрание назначено на вторник. И сразу отметил ошибку Владимира Алексеевича: время горячее, не сейчас нужно отвлекать людей на разговоры и обсуждения. Прополка свеклы горит по швам, ежедневно для поддержки колхозников вывозится из города вся медицина и культура. Домоуправления мобилизовали, даже аппарат райкома и тот два раза выезжал, а тут собрание… Это ж не простое дело — из нескольких сел людей привозить. А если что, как же потом Насонову в поле перед людьми появляться?
Он не мог не предупредить по всем этим моментам Владимира Алексеевича, хоть и знал заранее, что с доводами его Рокотов не согласится. Но он хотел хотя бы для самого себя быть уверенным в том, что поступает порядочно. Зашел с разговором. Все получилось, как и предполагал. Рокотов не хотел и слушать о переносе собрания. Что ж, Михайлов сделал то, что обязан был сделать, и теперь мог переходить в зрители.
Во вторник после обеда приехал Гуторов. Только что из областного центра. В облисполкоме созывали всех по свекле. Район упомянули в качестве одного из отстающих. В общем, настроение испортили. И тут Михайлов попросил разрешения присутствовать на собрании у Насонова. Было ясно, что Гуторов именно к тому и клонил, что, может быть, ему не обязательно, после поездки в Славгород, снова ехать куда-то. После слов Михайлова Гуторов обрадовался даже:
— И вправду, Владимир Алексеевич, какой смысл мне ехать? Что это мы таким косяком на собрание в колхоз: первый секретарь, председатель исполкома, второй секретарь… Будто важнейшее событие в районе, торжество с фанфарами.
На том и порешили: едут Рокотов с Михайловым, а Гуторов остается на хозяйстве. Вдруг кто из области позвонит?
Рокотов похудел, стал раздражительным. Симптомы известные. Михайлову они тоже знакомы. Такой период в жизни разве пройдет стороной? Когда зачислял его Дорошин в «мыслители», то предупредил:
— Имей в виду, здесь законодательство о труде не действует. Не согласен — уходи сразу. Потому что работать в основном вечерами придется. Будь к этому готов и не проси покоя.
И Михайлов выдержал два года. Два года. А уж потом получил от Дорошина благословение на дальнейший путь-дорожку. Помнит этот разговор. Позвал его шеф к себе, усадил напротив:
— Вот что, просят дать тебе рекомендацию развернутую и все характеристики… Предлагают на партийную работу. Метил я тебя на рудник новый… Понимаешь, вот два года гляжу я на тебя. Инженер ты хреновый. Не жмурься, сам знаешь, что прав я. И вот, понимаешь, парадокс, а исполнитель образцовый. Если тебе поручишь, можешь ехать на рыбалку. Так как же мне с тобой быть? У меня твой потолок такой: дальше начальника производственного отдела не пойдешь. Да и то, когда Лукин на пенсию соберется. А это лет через шесть. Решай. Могу характеризовать самым лучшим образом.
Он размышлял быстро. Знал, что Дорошин прав. Что хорошо для Дорошина — быть бессловесным исполнителем, то может быть плохим качеством для того, кто заменит потом шефа.
И дал согласие. А дальше в действие уже вступила дорошинская система. Шеф поехал в райком, наговорил там о нем столько лестного. Он так умеет расхвалить, не покривив при этом ни на йоту душой, как никто.
Михайлов стал партийным работником. И при всех первых секретарях он был только исполнителем. Правда, Логунову эта его роль, видимо, была не совсем по душе. Несколько раз в разговорах требовал от Михайлова самостоятельности. Тот обещал, а через несколько дней как ни в чем не бывало заходил к первому в кабинет и аккуратненько спрашивал:
— Я вот задумался тут, Василий Степанович… Надо бы определиться по такому вопросу…
И все начиналось сначала.
На собрание ехали в одной машине. Рокотов за рулем. Михайлов не возражал: раз начальству так удобнее.
— Послушайте, Дмитрий Васильевич… — Рокотов глядел вперед, на дорогу, — я уже несколько раз думал вот о чем… Работаем вместе, дело общее делаем, а разговора у нас так и не было. Иной раз мне кажется, что я вас принимаю за другого человека… Высказались бы как-нибудь.
Да, мудрец товарищ Рокотов. Так ему Дмитрий Васильевич Михайлов выложит свою душу. Как будто существует искренность по вопросу: вот так, потребовал собеседник от тебя душу ему выложить — и нате. Все по самому первому запросу.
Ответил мирно:
— Видите ли, Владимир Алексеевич, я не знаю, какие частности вас интересуют? Я с большим уважением отношусь к вашим качествам… Многого из того, чем вы обладаете, я лишен… И мне хотелось бы работать с вами в контакте. Если что не так, я надеюсь, вы подскажете.
Разговор не получался, и это было ясным не только Михайлову, но и Рокотову.
Клуб в Красном был полон. Мужики сидели по углам и на задних скамейках. Насонов, в праздничной рубахе и кримпленовом пиджаке с галстуком, который выглядел почти нелепо на его крепкой загорелой шее, прохаживался вместе с секретарем парткома по асфальтовой дорожке. Секретарь, бывший директор Красновской школы Лебедюк, худой, нервный, в больших круглых очках, мял в руках тощую кожаную папку.
Обменялись рукопожатиями. Лебедюк кинулся к Рокотову:
— Владимир Алексеевич, мы провели заседание. Пять членов парткома выступили. Осудили поступок председателя. Я вот о чем, Владимир Алексеевич… Может быть, на общем собрании не будем по этому вопросу говорить? Знаете, Насонову ведь еще работать… Трудно будет. Авторитет подорвем.
Насонов маячил в пяти шагах, призывно поглядывая на первого секретаря. То и дело рука его теребила узел галстука.
— Люди все в сборе? — спросил Рокотов.
— Да, Владимир Алексеевич. — Лебедюк двинулся за Рокотовым, за спиной первого секретаря разводя руками так красноречиво, что Насонов, поняв все, молча пошел следом.
Первым выступил Насонов. Тихим голосом рассказал о ходе прорывки свеклы, мягко пожурил отстающих, похвалил горожан, напомнил о сроках. Сел, вытирая со лба обильно выступивший пот.
В зале шептались. Собрание шло непривычно, не выбирали президиума, не несли к столу стопки бумаг для протокола и воду. Руководство колхоза было явно сконфужено, и это не укрылось от глаз присутствующих. В то же время приезд на собрание районного начальства говорил о том, что собрали людей в это горячее время совсем не для пустяковины.
И вот Лебедюк предоставил слово Рокотову. Сказал мягко:
— А сейчас, товарищи колхозники, перед вами с информацией по нашим делам выступит первый секретарь районного комитета партии товарищ Рокотов. Предлагаю послушать его внимательно.
Рокотов начал с положения по прорывке свеклы в районе. Зачитал сводку, где по итогам последних дней колхоз смотрелся неплохо. Потом отложил в сторону бумагу:
— А сейчас я хотел бы о другом… Мы приехали сюда для того, чтобы поговорить о вашем председателе Иване Ивановиче Насонове. Считался он у нас на неплохом счету. Да и вы его, насколько мне известно, уважаете. Но вот произошел случай, который руководство района считает очень тревожным. Вы знаете, что комбинат построил за свой счет вам новый свинарник. Хорошее дело сделано. Но вот оказывается, что сделано все это на одном обмане. Товарищ Насонов выдал руководству комбината бумагу, из которой явствовало, что вы, на таком же вот собрании, решили уступить землю, на которой расположены ваши села Матвеевка и Красное, для сооружения карьера. Теперь же, когда дело доходит до решения исполкома, ваш председатель является туда и заявляет, что бумага, которую он выдал, — подделка и не имеет силы. Мы еще будем обсуждать вопрос о поступке коммуниста Насонова, но предварительно мы хотели бы узнать, как смотрите на него вы?
По залу пошел шумок. Задвигались люди на проходе. У открытой входной двери задымились нетерпеливые цигарки.
Пожилой мрачноватый человек в первом ряду поднял руку. Лебедюк махнул рукой:
— Давай, Иван Ефремович… — Рокотову шепнул на ухо: — Гостев, кладовщик…
— Я вот что спросить… Так поскольку Иван Иванович признался во всем, бумага его силы не имеет?
— Да, конечно, — Рокотов поднялся, — я прошу вас, товарищи, понять одно: нельзя хорошее дело грязным методом делать. Кого обманул товарищ Насонов? Государство, Да-да, нашу страну, а значит, всех нас с вами.
Молчание в зале. Потом, с прохода, одинокий голос:
— Нехай Насонов скаже!
Лебедюк склонился к Рокотову:
— Как, Владимир Алексеевич?
— Вы ведете собрание, а не я.
Лебедюк от волнения снял очки, положил их перед собой на шикарную папку, которую так и не открыл, и объявил:
— Слово имеет председатель колхоза товарищ Насонов Иван Иванович.
Вот тут-то и стал ждать поворота Михайлов. Хоть и сидел с непроницаемым лицом, а дай бы волю, так за голову схватился бы. Что делает Рокотов? Что делает? Собрание не готовили, выступающих не предупредили. Тексты не проконтролировали. Все на самотек. Ай-яй-яй… Ну, Владимир Алексеевич, такого уж я от тебя не ждал. Не зря Гуторов отбивался из последних сил. Не желал быть замешанным в эту историю. Ну сейчас Иван Калита выкатит яблочко. А потом как оно все Пойдет дальше-то? Ай-яй-яй… Тут и ему, Михайлову, может перепасть. Спросят, а где же ты, товарищ Михайлов, был? Партийный работник со стажем? Первый секретарь молодой, а ведь ты ж с ним рядом? Ты его опора и поддержка? Куда же ты глядел? Вот беда-то.
Он схватил клок бумаги и, брызгая чернилами перьевой ручки, написал Лебедюку: «Ты что делаешь? Давай слово членам парткома, которые высказывались на заседании… Сейчас вразнос пойдет». Сделал торопливый росчерк и сунул записку в руку Лебедюку. Тот прочитал и тревожно воззрился на Михайлова: Насонов уже грузно вылезал из-за стола, готовясь идти к трибуне. Да, было поздно. Иван Иванович откашливался, будто в горле что-то мешало, а сам по залу так и шарил глазами. По лицам знакомым, будто определяя, кто как воспринял его вину? Ах, шельма… Ну, что будет дальше — Михайлов теперь уже знал. Сейчас соловьем споет арию. А что потом начнется? А у Рокотова Лицо совсем каменное, будто не понимает ничего.
— Я виноват, товарищи колхозники, — начал Насонов. — Вины с себя не складываю. Все, как обсказано, было в точности. Виноват на все сто. Только одно хочу сказать, не в оправдание, нет… Мы с вами сколько времени вопрос про тот свинарник решали? Ну, кто скажет? Ты, Коробков? Ну… Верно, с шестидесятого года, И перед кем же я только на коленках не стоял? Всех строительных начальников в области уговаривал. Что получил? Извиняюсь за грубость, дулю. Никто нам строить не берется. Нашел шабашников. С югу приехали. Молодец к молодцу. Переплата вдвое, ну да ладно, решили мы их подрядить. Помните, на собрании ихний бригадир выступил, клялся до Октябрьской свинарник в строй ввесть. Год сроку — красота. А тут что выходит? И в этот самый момент приезжает до меня Дорошин со своим разговором. Эх, думаю, Иван Насонов., Кто ты такой есть в своем существе? Разве в тебе вся заковырка? Ну сымут тебя, придет другой, зато Память по себе оставишь. Скажут, кто колхозникам доход поднял чуть не вдвое за три года? А ему в ответ! Иван Иванович Насонов старался, свинарник строил. За то и пострадал. Так что шел я, товарищи колхозники, на это ложное дело в самом полном сознании и в надежде, что для миру стараюсь. А теперь прошу меня простить, коли что не так сделал или сказал кому. Все. Больше балакать не к чему.
Десятки людей в зале завертели головами, обменивались мнениями. Шум стоял такой, что нельзя было услышать отдельных выкриков. Лебедюк вынул список членов парткома, перекрывая пронзительным тонким голосом всеобщий взволнованный разговор, объявил выступление механизатора товарища Куличкова. Огромный плечистый парень встал среди зала, недоуменно оглядывался по сторонам:
— Я ж слова не просил…
— Давай сюда, Куличков, — звал Лебедюк. — Ну, не задерживай… Приготовиться Андрею Насонову, старшему бухгалтеру.
Куличков выбрался к трибуне:
— Я хочу сказать так: ежели как полагается, то Насонову, конечно, надо было не так сделать… Чтоб по правде все. А с другой стороны, я понимаю таким вопрос… Кто же для колхоза строить должен? Кому только сказать, что денег в кассе полно, а построить ничего не можем. Не дело, если прямо, по правде говорить. А Насонов, он, конечно, неправильно сделал.
Да, дела… Михайлов лихорадочно набрасывал тезисы выступления. Если Рокотов разрешит, тогда он выступит. Тут же черт знает что… А завтра уже в обкоме знать будут.
Невысокий плотный старичок с тихим голосом уже шел к трибуне.
— Кто? — спросил Михайлов у Лебедюка.
— Насонов — старший бухгалтер.
— Родственник председателю?
— Однофамилец… У нас Насоновых сорок шесть семей.
— Вот такой кандибобер вышел с нашим Иван Иванычем, — начал старичок. — Грустно, товарищи. Обманываем. За такие дела, Иван Иваныч, хоть мы с тобой бок о бок уже сколь годов трудимся, я бы тебе строго выговорил. Понимаю, что ты о нашем, колхозном благе пекся. Все понимаю. А вот тут ты промашку дал. Да. А все ж, товарищи колхозники, свинарник-то есть. Да. Вот так-то. А каким кандибобером он построен, это, конечно, плохо.
И бегом-бегом к своему месту.
Собрание что надо. А Рокотов сидит точно идол неподвижный. Будто все идет самым лучшим образом.
А Лебедюк, хоть и видит, что все не тем путем движется, даже улыбается кому-то в зале. А Насонов, шельма, голову опустил, а в душе небось пританцовывает от радости. Как же, все к его пользе получается. Скандал какой…
Еще трое выступающих хитро эдак осудили Насонова, отметив его заслуги в возведении свинарника. А Гостев, в очередной раз подняв руку и получив от Лебедюка слово, подвел итог прениям:
— Я понимаю так… Одобрить строительство свинарника в нашем колхозе как заслугу товарища Насонова и взять с него слово, что в другой раз он так поступать не будет.
Зал ответил дружным хохотом. Гостев засмущался, попятился, сел на место и интенсивно завертел головой, поясняя ближайшим соседям свою идею.
А потом поднялся Рокотов:
— Ну что ж, товарищи колхозники. Нам было полезно выслушать ваше мнение. Хочется сказать только одно: мы с вами делаем очень большое дело. И каждый из нас должен понимать: ложь, хитрость — это не наши методы. Деньги за свинарник колхоз, конечно, уплатит комбинату. Но здесь дело в другом: я хотел, чтобы вы сами сказали председателю слово осуждения за то, что вашим именем совершена купеческая сделка. Вчера он от вашего имени уступил землю, а завтра продаст на сторону технику или поголовье… Не о доходе, не о выгоде нынче речь… Может быть, не так вы меня поняли? Я о честности нашей говорю, о том, что когда-то вас назовут поколением, поднявшим мощь страны до недосягаемых высот… Вот вы, молодые ребята… Когда-нибудь вас пионеры будут приглашать в школу, чтобы вы рассказали о каждом из сидящих здесь людей, о том, как в трудном каждодневном труде вы строили не только нашу страну и ее мощь, но и ту мораль, по которой завтра будут жить ваши дети. А вы аплодируете человеку, который во главу своих поступков ставит ложь, да, ложь, хотя на первый взгляд и ради доброго дела.
Рокотов пил воду, которую принесли в алюминиевой кружке от бачка в коридоре клуба, а зал молчал. И Михайлов, словно боясь спугнуть эту тишину, про себя торопил Рокотова: ну скорее, скорее начинай говорить дальше. Пользуйся моментом, раз удалось тебе схватить аудиторию. Ну чего ты тянешь?
А Рокотов был неопытен в этих вещах и пил долго и неторопливо. А зал ждал, и только в проходе кто-то гулко кашлянул в застоявшейся тишине.
— …Мы иногда снисходительны к людям, обманывающим ради дела. Не для себя же лично, говорим мы о том, кто совершил такое. И тем самым создаем пример для других. И вот уже вырабатывается тип руководителя, который совершает недозволенное открыто и смело, потому что у него в кармане палочка-выручалочка: не для себя. Вы простите меня, я немного отвлекся в сторону от дела, о котором мы сегодня много говорим. Я еще раз благодарю вас за высказанные мысли. Мы стараемся теперь более критически взглянуть на работу наших строительных организаций, специализирующихся на возведении объектов для села… И еще кое-что полезное лично для себя вынес я с этого собрания. Спасибо вам за это. Вы сегодня обсуждали поступок председателя Насонова. В ближайшие дни мы у себя в районном комитете партии обсудим поведение коммуниста Насонова. И я вам обещаю, что разговор этот будет более строгим, чем сегодняшний. У меня все.
Лебедюк торопливо закрыл собрание. Пока люди выходили, Михайлов подошел к Рокотову:
— Владимир Алексеевич, я не ждал, что вы так скажете. Искренне, без выводов, как-то по-домашнему. Очень хорошо.
Насонов и Лебедюк проводили Рокотова и Михайлова к машине. Пока Михайлов давал Лебедюку наставления по ведению собрания, Насонов подошел к первому секретарю.
— Владимир Алексеевич, может, мне заявление подать?
— Ваше дело, — сухо сказал Рокотов. — Поговорим не здесь и не сейчас.
Он смотрел в темноту, и ему казалось, что видит он невдалеке тонкую девичью фигуру в знакомом белом платье. Но останавливаться не стал и полез в кабину газика. Машину рванул с места на скорости.
Михайлов молчал всю дорогу. Он знал: сейчас Рокотов анализирует собрание. Пусть увидит сам свои промахи. Но один вопрос он все-таки должен задать. Обязательно. Иначе не может быть. Не в самом же деле у него стальные нервы? Ведь это все из области беллетристики. А в жизни есть живой человек, пусть сильный, но живой. И у него есть слабости и есть вечное стремление подтвердить ошибку чьим-то мнением. И у Рокотова только один человек, который может ответить на его вопрос, это он, Дмитрий Михайлов.
И все же он не задал вопроса. Высадил Михайлова у дома, молча пожал руку.
— До завтра.
И уехал.
3
Рокотов обрадовался телеграмме от Игоря. Значит, увидятся, поговорят. Как в воду смотрел, чертушка, потому что в последние дни часто о нем подумывалось. Надо бы посоветоваться кое о чем. Ну а кроме этого, есть возможность съездить в Лесное, Николая обнять и вообще окунуться в ту обстановку, которая видится сейчас как что-то далекое-далекое, почти неправдоподобное, дымчато-романтичное.
Телеграмма получена вчера, значит, уже сегодня Игорь с Лидой на месте. В Лесном ждут его, это ясно. Николай ни за что не даст телеграмму, он больше всех носитель рокотовской гордости. Лет шесть назад схватило его сердце. Уложили в больницу, а брату хоть бы слово. Когда Рокотов возмутился столь явно выраженным пренебрежением к себе, Николай сказал совершенно спокойно:
— Ты вот что, Вовка, я тебе депеш посылать не буду. Может, только одну когда-нибудь получишь, если на похороны позовут. Здесь твой дом, и чтоб у тебя появилось желание проведать его — телеграмм не будет. Вот так, ты меня знаешь.
Да, Николая Рокотов знал, лучше, чем самого себя. В детстве мечтал быть таким же, как он, уверенно-неторопливым, сильным. Именно от него услышал впервые фразу, которую запомнил на всю жизнь и которую сделал потом девизом на многие годы: «Мы — Рокотовы. Нам нельзя быть хуже других». Потом только, через десятилетия, Рокотов уяснил, что ничего особого в звучании этой фразы не было еще тогда, и фамилия была точно такой же, как сотни и тысячи других русских фамилий, и как-то, в скептическом настрое, завел об этом разговор с братом. И увидел вдруг, как широкое лицо Николая покрылось пятнистым румянцем, как большая широкопалая рука его, лежащая на столе, вдруг дернулась и сжалась в кулак:
— Та-ак, — сказал он, — не понимаешь, значит?
Володька уже пожалел о том, что затеял разговор, потому что Николай не так давно в очередной раз вышел из больницы и расстраивать его именно сейчас было нечестно. Но слова уже были сказаны, и теперь оставалось ждать того, что готовился ответить Николай.
— Так… — повторил брат. — Ты знаешь, где и как погиб наш отец? Знаешь. Очень хорошо. Как умерла мать, тоже знаешь? Патроны подносила и раненых перевязывала. Так чем же мы годы, нам сохраненные, оплачивать будем? Отец мне говорил очень часто: «Николай… Если что, помни, мы, Рокотовы, всегда жили с поднятой головой. И не потому, что гордецами были, нет, просто вины нашей перед людьми не существовало. И помни, главное — это быть честным перед самим собой, тогда и люди тебя ценить и уважать будут. А если есть честность перед людьми и перед собой, значит, правильно живешь. И шапку не ломай ни перед кем, ты человек. Достоинство свое помни. Потому что льстецов терпят, но не уважают». Вот что говорил мне отец. И для меня его слова — закон. Так же, как и для тебя.
Тогда они не спорили. А в другой раз схватились покрепче, потому что для Володьки наступило время утверждать себя, так уже теперь он оценивал тот разговор. Было это на четвертом курсе института, когда он приехал в Лесное на каникулы. Помогал брату возить зерно от комбайна, уставал смертельно, но после каждого рейса бегал смотреть на график, у кого сколько зерна получалось? А возить приходилось за тридцать пять километров, и дорога была не так уж хороша, потому что грозы громыхали тогда и хоть не длинные, зато буйные дожди выливало небо на поля. И проселок быстро становился грязным, и Николай сам садился за руль, отдавая ему машину только на семикилометровом отрезке шоссе, перед самой станцией. А Володька уже к тому времени пятый год права имел шофера-профессионала, и это недоверие его злило.
Выбрались на асфальт в очередной раз, и, уступив свое место брату, Николай запел песню о молодом казаке, который гуляет по Дону. Запел хрипло, нескладно. А Володька только что хотел включить транзистор и достать «Маячок», по программе которого как раз в это время должны были передавать популярные песни из кинофильмов. Перебивать брата включением музыки было совсем нехорошо, и Володька решил сделать это в ходе разговора.
— Чего-нибудь бы поновее спел…
Николай сидел, откинув голову назад, упершись затылком в стенку кабины, и пел самозабвенно. Плоховато было у него со слухом, откровенно фальшивил, но видно было, что эти минуты для него истинное наслаждение.
— Слушай, неужто тебе это старье нравится?
Николай остановился на полуслове:
— А у тебя что получше есть?
— Сколько угодно… Вот слушай.
И включил транзистор. Звучала как раз известная песня в исполнении актера, который никогда не имел голоса как такового, но, примелькавшийся на киноэкране с гитарой, все чаще и чаще стал выходить на публику в качестве певца. В те годы как раз вокруг его имени был своеобразный бум, его одолевали поклонницы, модные мальчики доставали его «левые» записи, и считалось особым шиком, если на вечеринках для гостей стонал его пришепетывающий голос. Песня была мелодичной, и Володька подумал, что для Николая это будет солидным аргументом.
Но вот транзистор смолк, Николай взял его с сиденья, выключил. Снова откинул голову назад.
— Ты знаешь, — сказал он через паузу, — я вот иногда думаю, как легко вы, молодые, забываете то, чего забывать нельзя. Корень свой забываете… Кто ты без народа, без его культуры на тыщи лет до тебя? Пшик. Лист осенний, который каждый сквозняк в трубу завьет. А в войну люди умирать шли со словами «Россия» на устах. А фрицы всех нас русскими называли, хоть ты казах, хоть туркмен, хоть молдаванин. Ты ж не Иван, не помнящий родства, чтобы отказываться от вековой культуры своего народа ради модных однодневок… Вот давай заспорим с тобой, что эту твою песенку, что ты включил, через пять лет никто помнить не будет, а народная наших прапраправнуков переживет. И правильно.
— Это все чепуха! — Володька резко повернул руль, объезжая колдобину. — Че-пу-ха!
— Стой! — Николай перехватил рулевое колесо, дотянулся ногой до педали сцепления.
Машина вильнула на обочину и остановилась:
— Вот что, — Николай вытолкнул Володьку с сиденья, потом подал ему транзистор. — Чтобы у меня, твоего старшего брата, не возникло желания по шее тебе дать, ты пока пешочком пройдись… Музыку свою послушай. Рукоприкладства, понимаешь, не признаю, а ты чуть было не вынудил. А на обратном пути я тебя возьму. Время будет подумать.
Володька повернулся и зашагал обратно. Машина ушла и через час нагнала его. Николай посигналил, но Володька не оборачивался, и тогда Николай дал полный газ, потому что знал: брат ни за что не сядет сейчас с ним. А Володька пришел домой вечером и молча улегся спать, потому что устал страшно, а признаваться в этом не хотелось. И на следующий день он уже не стал проситься с Николаем и заговорил с ним только через неделю, и оба сделали вид, что ничего не произошло, потому что начинать уточнение деталей — это значит вызвать спор опять, а им обоим этого не хотелось. Через пару лет они вспомнили этот эпизод и долго смеялись потому, что, оказывается, ровно через пять километров в том рейсе Николай «схлопотал» гвоздь в колесо и приличное время провозился с ним.
Удивительные взаимоотношения были у Николая с сыном. Так уж случилось, что Эдька рос парнем избалованным, капризным. То ли Маша, мать его, с трудом перенесшая роды и получившая в дальнейшем от врачей полный запрет на возможность иметь следующего ребенка, обратила на него всю свою материнскую нежность, то ли постоянная занятость Николая сделала свое дело? Эдька после десятилетки окончил по настоянию отца курсы механизаторов, проработал в колхозе трактористом несколько месяцев, а потом вдруг решил, что его будущее — в литературе. К этой мысли подтолкнула его рецензия в районной газете на опубликованные там же несколько рассказов. Послал документы в Литинститут имени Горького и, к изумлению всех знавших про это, прошел конкурс, а затем и экзамены вступительные сдал. Стал студентом, окончил первый курс, а затем вот взял и ушел из института. Сидит дома.
Рокотов как сейчас помнит просторную комнату в доме Николая. Эдьку с книгой в руках на диване.
— Воды принеси, — говорит ему отец.
Эдька лениво переворачивается на другой бок:
— Па, ты же видишь, я занят.
Николай молча поднимается и надевает пальто. Затем берет ведро и выходит из дома. Потом уже, в ответ на возмущение брата, зовет его в кухню и там поясняет:
— Я хочу, чтобы он сам понял, почему должен делать ту или иную работу. Сам… Ты что думаешь, насилием можно приучить его к работоспособности? Ерунда. Если не понимает, все бесполезно.
— И долго ты будешь ждать проблесков его сознательности?
— Подрастет — поймет.
Рокотов возвратился в комнату и сразу же к Эдьке:
— У тебя совесть есть или уже давно кончилась? Отец только что перенес сердечный приступ, а сейчас таскает воду… Ты гляди, гляди.
Эдька встал, лениво потянулся:
— Дядь Володя, я же сказал: сейчас занят. Это же не на пожар? Через полчаса сам принес бы, У меня память хорошая.
— Эх, не я твой отец.
— Я тоже счастлив по этому поводу.
И все же Эдька почему-то доверял Рокотову. Было несколько моментов, когда приходил к нему со своими секретами. Однажды приехал на рейсовом автобусе в Васильевку только для того, чтобы посоветоваться насчет Литинститута. Проговорили почти всю ночь!
— Вы, дядь Володя, мне нравитесь потому, что далеки от эмоций… Папа вечно мне о фамилии твердит, мама плачет. Не могу я с ними. А вы все по делу. В двух словах, зато все ясно… — сказал Эдька на прощанье, когда Рокотов привез его на автостанцию.
Маша была верной тенью Николая. Володька помнил, как в сорок восьмом привел в дом Николай худенькую белобрысенькую девочку в стареньком ситцевьом платье. Жили тогда в Белгороде, в одной комнате. Николай усадил Машу на единственный стул и сказал брату и сестре, сидевшим в углу:
— Дела такие, братва… Вот это Маша. Она работает старшей пионервожатой… Я хочу на ней жениться. Она будет у нас жить. Нравится она вам?
Володька подошел тогда к Маше, глянул ей в лицо. Она улыбнулась ему, погладила по голове.
— Нравится… Она мне нравится, — сказал Володька и полез к ней на колени.
А Лида, которой к тому времени было уже одиннадцать, вдруг сказала зло и вызывающе:
— А мне не нравится. Некрасивая она.
И Николай покраснел, а Маша вдруг встала и растерянно сказала:
— Я пойду, да? Коля?
Николай усадил ее на место и сказал почему-то Володьке а не Лиде:
— Ну вот и все, Вовка… Ты — «за», я — «за»… Большинство, выходит. Ну, а с меньшинством мы как-нибудь совладаем. Да? Значит, решили: Маша будет жить у нас.
Лида тогда заплакала и ушла, потому что она ревновала Николая к Маше и боялась, что теперь разладится их дружная семья, но этого не случилось, потому что Маша умудрялась жить в доме так, что ее голоса не было даже слышно, и соглашалась с каждым, кто высказывал свое мнение. И по-прежнему всем в доме командовала Лида, и даже зарплату отдавал именно ей Николай, да и Маша тоже, потому что вскоре все единогласно признали, что у Лиды выдающиеся организаторские способности и ей лучше видно, что покупать, а чего не покупать. И когда Николаю предложили поехать в Лесное для работы механиком в МТС, то именно Лида приняла решение ехать, потому что там давали приличный дом, а семья была большая и в одной комнатке жить было тесновато. И Маша сразу уступила именно Лиде роль хозяйки, потому что очень любила Николая и не хотела его огорчать раздорами в семье. И эту ее подвижническую уступчивость оценила даже Лида, которая года через два сама ей сказала:
— За Колю я теперь спокойная… Прости меня за все.
И больше не было сказано ни слова, и обе поняли, о чем шла речь, потому что Маша подошла к Лиде и поцеловала ее в щеку, и только Володька ничего не понял и глядел на них обеих во все глаза, удивляясь противоречивости поступков людей. Потому что до этого было много зимних вечеров, когда они с Лидой лежали на теплой печке и рассказывали друг другу страшные истории; все сказки сестры были о злой и коварной ведьме по имени Маша. И часто Лида говорила о том, что, когда вырастет, она приедет и выскажет «этой самой» все, все, что думает о ней, и что именно она загубила Колю.
В пятьдесят шестом Николай закончил строительство собственного дома. По тем временам это была настоящая хоромина из трех комнат по городскому типу, Даже душ сделал Николай во дворе, не глядя на то, что совсем рядом текла речка. И сад посадили тогда же. И с тех пор дорожка к дому стала для Володьки намного короче прежней, потому что теперь можно было не садиться на попутки с автостанции, а просто пройти пешком с километр по яркому заливному лугу да через мостик деревянный перейти, заглянув в тихие светлые струи речки.
У каждого человека в жизни есть дом. Главный дом в жизни. И страшно, если его нет в судьбе человека. Есть этот дом в жизни Владимира Рокотова. И дом этот в Лесном, за ярким веселым зеленым забором, у которого вечерами стоит невысокий приземистый человек с ранними морщинами на крутом лбу, стоит на месте, поджидая, когда ты подойдешь поближе, и глядит на тебя прищурясь. И вот уже ты поднимаешься на косогор, и дорожка петляет среди заросших лопухами осин. И цветут кусты шиповника, и стоит такая тишина, что даже гул шмелей врывается в уши. И ты слышишь, как где-то вдалеке тревожно замычала корова, а ей откликнулся рокотом мотора у мастерских трактор, и небо над тобой такое синее, что кажется, будто его кто-то нарисовал самыми лучшими в мире красками специально для тебя. И ты видишь, как тают в его глубине далекие-далекие облачка, будто пригоршню гусиных перьев кто-то забросил в вышину и они парят над землей, выбирая место, где опуститься.
И человек у ворот вдруг делает навстречу несколько валких неторопливых шагов, и твоя ладонь тонет в его шершавой могучей лапе:
— Ну, здравствуй, братуха… Приехал-таки? Молодец…
4
Баба Люба сказала:
— Характер твой совсем тут ни к чему… Парень как парень. И хорошо, что секретарь. Значит, с головой. Ты ж мне что твердила: «Не выйду замуж за такого, который без головы». Чего ж тебе еще надо? Ее в загс позвали, а она крутится сама не знаю чего. Ой, гляди, внучка.
Беседовали, пока шли к дому от центра села, куда довезла их машина с колхозного собрания. Вере можно было бы не идти, но баба Люба вдруг решила, что она всенепременнейше будет на собрании и поглядит на ухажера попристальнее и при свете. А так как Вера опасалась за взвешенность поступков бабушки, которая очень даже просто могла подойти к Рокотову и заверить его в том, что она не одобряет поступка внучки своей, пришлось ехать и ей самой.
Собрание произвело на Веру странное впечатление. Много шума и пустых разговоров. И вину за все это Вера возлагала на Рокотова, потому что именно он был обязан задать тон. Она никак не могла понять, почему было созвано это собрание? Для чего отрывали людей? Неужто нельзя было все это решить в райкоме и заслушать там Насонова, вины которого, даже при всем своем предвзятом отношении к этому человеку, Вера не могла постичь. Тем более, что за этот свинарник колхоз согласен заплатить. Странно. Такое ощущение, что Рокотов усиленно ищет во всем какие-то моральные аспекты. Ну, для школьного учителя это было бы понятно… Но зачем нужно это секретарю райкома? Всем было ясно, что Рокотов здесь наблюдатель, а не участник собрания. Его два выступления были вынужденными. Что он искал в словах и действиях выступающих?
Баба Люба шла чуть впереди, негромко сообщая свои мысли:
— Парень как парень… Симпатичный… При должности. И скромный, видать. Строго держался. Это Насонов как на трибуну вылезет, так уж тут он и руки по бокам положит, и из стакана все припивает… А из бумаги глаза никуды, будто телок на привязи… Не-е-ет, девка, ты балуешь. Человек в загс звал и не лез без дела… Чего искать ишо надо? Другой бы обгулять норовил допрежь, а потом с него шиш спросишь. А этот порядочный, неизбалованный, видать. Ох, девка… Крапивой бы тебя по заду за норов. Ты гляди, замиряйся, а то ведь меня знаешь, поеду в район, найду его и сама приведу. Скажу, что ты у меня с придурью от роду… Спрос, дескать, с нее невелик. Бери, добрый человек, коли приглянулась.
Вера улыбнулась. Ох, бабушка… Неисправима. Уши прожужжала о замужестве. Как же, норовит пристроить внучку. Старается.
Молча поднялись на крыльцо. Вера прошла к себе в комнату, отказавшись от предложенного молока. Медленно разделась, легла в постель. В открытое окно с улицы долетел запах полыни. Тонко попискивали комары: пруд рядом. Протарахтел на мопеде под самыми окнами Витька Лешуков, совершает свой ночной объезд. Еще один жених. Вера, за могучий рост и квадратные плечи, звала его Лошаковым, но Витька не обижался. Месяца три назад пришел в середине дня к ней в больницу в костюме и при галстуке. Сел напротив.
— Что случилось, Витя? — спросила она.
— А что со мной может произойти? По делу я к тебе. Слушай, тут вот я прикинул… акромя меня да главного агронома тебе замуж у нас не за кого… Остальные ребята — молодежь… А муж должон быть хоть годов на пять старше. Так вот я спросить тебя, перед тем, как сватов посылать, как ты про это дело понимаешь? Мне никак нельзя позору, Вера… Механик я, депутат сельского Совета. А кто ко мне пойдет, ежли ты гарбуза мне влепишь. Вот узнать пришел.
Ой, Витя-Витя… Сказать бы тебе правду, так обидишься. Когда была в шестом, недели две считала себя в него влюбленной. Он был тогда уже десятиклассником. А ей понравился за то, что хорошо на лошади ездил. Верхом и без седла. Вцепится голыми пятками в бока лошади — и погнал. Как в фильмах некоторых, где герои на конях скакали. А потом приехал новый учитель математики — и она в него влюбилась. Тоже месяца на два, пока он ей единицу на уроке не поставил. Она всю ночь проплакала тогда, прощаясь навек с любовью.
— Так что ты мне скажешь? — Витя поеживался в узковатом кресле, а кроме этого, было довольно жарко и он томился в галстуке.
— Что скажу, Витя… Не надо сватов.
— Все понятно. Значит, главный агроном таки обошел?
— Нет, будь спокоен. Не главный агроном.
— Ты что, в бобылках порешила сидеть? Али королевича ждешь?
Хотела выкрикнуть: да, жду, но раздумала. Не поймет Витя. А раз не поймет, то к чему говорить?
И ушел Витя в недоумении, прикидывая для себя, что у Верки небось на примете кто-то есть, а вот кто — тут уже мозгой пораскинуть надо. В селе конкурентов не предвиделось.
С той поры Витя, почти каждый день, где-то около десяти вечера «прогуливал» мимо ее дома свой мотоцикл. Одно время она даже побаивалась, что он может увидеть их с Рокотовым, но потом эта мысль сама по себе ушла. Разве мог бояться кого-нибудь в мире Рокотов?
И откуда он только взялся? Вот так шло бы все своим чередом и жила бы она спокойно, как до того дня, когда он подвез ее. Начитанность собеседника нравилась ей, потому что с ним было легко разговаривать, он на лету воспринимал сравнения. Это было интересно. И еще ей нравилось то, что он не пытался применять давно известные мужские приемчики: для начала взять под руку, будто невзначай коснуться плеча, щеки, потом попытка поцеловать для зондажа настроенности… Ах, как хорошо все это было известно Вере и сразу вызывало по отношению к мужчине определенную настороженность, даже неприязнь: «Ишь какой шустрый…»
Она заметила в собеседнике склонность с властолюбию, и это ее тоже встревожило. Сейчас она качества каждого знакомого своего, почти незаметно для самой себя, прикладывала в уме к эталону, который создала за эти годы. Она просто знала, каким должен быть ее муж, и вот теперь искала его уже не по красивому лицу и спортивной фигуре, а по проблескам характера, по умению мыслить и относиться к собеседнику. И каждое слово Рокотова было для нее либо подтверждением, либо отрицанием. Она ругала себя в душе за столь трезвый, деловой подход к знакомству, а через минуту уже успокаивала себя, оправдывая только что ушедшие мысли: «О какой высокой любви можно говорить? Вот ждала его столько лет, а где он? Почему не приходит? И есть ли он такой, какого она мечтала встретить вообще в жизни? А если и есть, то около него уже давно любимая женщина. Потому что идеал, к сожалению, стереотипен и пользуется спросом». А потом ей вновь становилось противно за все эти обидные пошлые слова и она думала о том, что в мире каждый человек раскрывается по-своему и в определенных условиях и что, может быть, совсем рядом с ней ходит тот, кто предназначен для ее счастья, и она даже не знает об этом. И тогда ей просто хотелось реветь, потому что от роду она такая невезучая. Мать умерла рано, а отец, закружившись с проезжей буфетчицей, укатил в Сибирь и вот уже восемнадцать лет присылает открытки на ее день рождения и без обратного адреса. И мать и отца заменила ей баба Люба, вечная свекловичница, руками своими да тяпкой заработавшая пенсию и на скудные свои копейки сумевшая не только поднять ее, но и дать высшее образование. А сейчас бабуля мыслит только о том, чтобы выдать ее по-доброму замуж, и для этой цели прячет в заветный сундук старорежимные ситчики, фарфоровых слоников и рисованные ковры. И сказать ей, что все это ни к чему, — нельзя, потому что это — цель ее жизни, уверенность в том, что так и нужно для блага внучки, для ее счастья и что это — именно то, что позволит ей когда-то сказать: «Было не хуже, чем у людей».
И Насонов тоже. Явился как-то вечером, присел за столик. Потребовал квасу. Баба Люба, спотыкаясь от старательности, помчалась за квасом, а Иван Иванович вдруг сказал, пристально на Веру глядя:
— Одобряю… Ну и девка… Разглядела самого завидного в районе жениха. Ну, молодец…
— Вы о чем, Иван Иванович?
— О Рокотове. О первом секретаре райкома партии.
— Мы с ним просто знакомы.
— Так-так… — Насонов полистал эдак подчеркнуто равнодушно лежащий на столе учебник терапии. — Оно, конечно, тебе виднее, Дело это не мое. Своих заботушек по самое горло. Ладно.
Он ушел, так и не дождавшись квасу, к немалому изумлению поспевшей как раз к его уходу бабы Любы, и еще долго Вера пыталась понять, зачем был этот визит и что он означал для Насонова.
Что же ты хочешь, милая? Вот ездит к тебе хороший человек, как бабуля говорит, при должности, а ты чего-то перебираешь, чего-то ищешь. А принца твоего никогда и не будет. Разве только Андрей? Нет, это что-то другое. А тебе уже третий десяток, как ни крути, надо думать, потому что время замужества — это как рейсовый автобус: зазеваешься, он и уйдет. А потом хоть беги за ним следом — бесполезно.
Нравился он ей, тут сомнений не оставалось, но в той ли степени, чтобы говорить о замужестве? Это же ведь на всю жизнь. И что делать с Андреем? С доктором Кругликовым, как звали его в институте усовершенствования. Она приехала туда на шестимесячные курсы, и он сразу же подошел к ней. Они были в одном общежитии и оттуда добирались вместе на площадь Восстания, и он прекрасно разбирался во всевозможных пересадках с троллейбуса на троллейбус, и ей с ним всегда было весело. Иногда, когда выдавалась возможность, они вместе ходили в театр, даже на бега, и в эти часы он ей рассказывал о своих делах, больнице в маленьком приволжском городке, где вечно не хватает терапевтов, потому что они убегают при первой же возможности. Но городок по его рассказам она представляла до мельчайших деталей, вплоть до почерневших от времени заборов и крутого спуска к реке, где стоял старый дебаркадер и леса на той стороне Волги, в которые он ездил каждую зиму, чтобы ходить на лыжах. И моторку его со странным именем «Аргус» она будто видела, потому что он детально описывал, как накладывает свинцовый сурик на ее борта, а затем красит каждую весну в нежно-голубой цвет. Он был некрасивый, но очень добрый, и она как-то к нему привыкла. И когда накануне отъезда он сказал ей, что любит ее, она даже не удивилась этому, потому что все было так понятно и без этих слов. И они договорились встретиться в мае, на будущий год, и он присылал ей редкие открытки, потому что заранее сказал, что не любит писать. А она отвечала ему на каждую третью открытку небольшим, но хорошим письмом. А в апреле заболела баба Люба, и поездка в Москву не состоялась, о чем она сообщила ему. А он не ответил, видимо, был обижен. И она ему больше не писала, рассудив, что он мог бы быть и повнимательнее. А в душе готова была послать телеграмму, если б получила письмо с просьбой приехать к нему и остаться. Главное было в бабе Любе, и она надеялась, что, может быть, удастся уговорить его приехать сюда и ему приглянутся эти чудные места, где хоть и нет реки, но зато природа такая, что забыть ее потом трудно. И думала обо всем этом так часто, что обида уже начала проникать в ее душу из-за того, что Андрей просто молчит. И тогда, когда ездила в областной центр, чтобы узнать, как дозвониться до города, где жил Андрей, встретила Рокотова. Ей сказали, что междугородный разговор возможен только в поздние часы, а для этого нужно было ночевать в Славгороде. А назавтра у нее был прием, и она вернулась, рассудив, что можно позвонить в другой раз. И тут появился Рокотов, и все это было вовремя, потому что нужно было отвыкать от мыслей, связанных с Андреем. Она решила, что все должно быть именно так, и убрала со стола в больнице его фотографию в докторском халате с лицом внимательным и чуть строгим. И с той поры фотография лежит изображением вниз на самом донышке ящика и много дней она не глядит на нее. Иногда только, перебирая бумаги, увидит бисерный почерк надписи на обратной стороне и опять торопливо положит сверху документы.
А Рокотов был лекарством. Именно лекарством от памяти об Андрее. Иной роли ему не выделялось. И она уже тоже привыкла к этой мысли, понимая, что встречи дают ему надежду, а в том, что эта надежда беспочвенна, она не хотела признаваться ни ему, ни себе. Ведь признаться себе в этом — значит вызвать к нему жалость. И этого она тоже не хотела, потому что понимала: в таких влюбляются.
Ждала она признаний позже. Недооценила его решительности, уверенности в себе. Думала, что он будет ждать видимых признаков внимания к своей персоне, а он взял и объяснился. И она, растерянная в очередной раз, не нашла ничего лучшего, как нагрубить ему. И он молчал, и это было самым непонятным для нее, потому что, много раз предполагая в будущем этот разговор, жаждала вызвать на себя его упреки и таким образом нейтрализовать в себе то, что уже успело появиться. А он будто знал все это и молчал. И получилось так, что разговор этот только увеличил степень ее вины перед ним, и теперь она часто думала именно об этой своей вине, не о нем, а о вине. И все дни, минувшие после разговора, она повторяет его слово за словом и все больше и больше видит свою ошибку. В конце концов, он любит ее, в чем его вина?
Видела, как в окружении Насонова, Лебедюка, нескольких членов парткома Рокотов садился в машину. Она стояла близко, всего метрах в двадцати от Него, а почему остановилась именно так — не понимала.
И баба Люба притихла сбоку, не пытаясь ее повести дальше. И они стояли молча до той поры, пока машина не уехала, а баба Люба, верная своей привычке рассуждать вслух, тихо сказала: «Обиделся, значит». И добавила, на этот раз уже для внучки: «Ух, сказала бы я тебе. Бобылкой вековать будешь… Ишь, дюже докторша…» «Дюже докторша» — это было самое ругательное у нее, почти презрительное, когда она хотела ее обидеть.
И в самом деле: подружки уже давно замужем. Многие — мамы. А она вот все выбирает. Пора бы и выбрать.
Встала с постели, подошла к окну. Слышала, как за стеной ворочалась и тяжело вздыхала баба Люба. Переживает.
А ночь была красивая, лунная. И звезды мерцали, и тихо шумели под ветром высокие тополя. И пруд будто расплавленным серебром был залит, а на берегу склонили к воде длинные пряди волос уставшие ивы. Где-то испуганно вскрикивала ночная птица, на всякий случай отпугивая возможного недруга. Спросонок взрывались лаем собаки: вначале одна, потом ей откликались другие, собачья перекличка нарастала, вовлекая все новые и новые голоса, а потом все вдруг, словно по команде, стихало, и вновь была только ночь, луна и тихий, вкрадчивый шорох травы под ногами загулявшей допоздна парочки. За много километров долетел сюда слабый отклик паровоза, это ветер доносил звуки из далекого шумного мира, где даже ночью бьется, пульсирует жизнь, грохочут составы с рудой, убегая за дальние увалы, тяжело ворочаются в залитой огнями земляной яме громадные экскаваторы, шумно пережевывают руду мельницы горно-обогатительного комбината, и все Это вместе взятое разбросано на десятки километров, и все живет одним коротким емким словом: руда. И ради этой руды люди живут, борются, доказывают свою правоту, терпят поражение, потому что руда — это не только их жизнь, это жизнь страны.
Здесь же была тишина. Спали люди, у которых завтра были свои заботы, свои волнения, тяжелые сны, надежды, которые могли сбыться, а могли так и остаться надеждами. В председательском доме ворочался на широкой кровати Насонов, снова переживая прожитый день, прикидывал ошибки, обмозговывал их последствия. Дед Мокей, стороживший мастерские, подробно рассказывал своему напарнику деду Гришаке, приглядывавшему за свинофермой, о сегодняшнем собрании. Деды обильно дымили самосадом, рассуждая о том, что молодняк нынче жидковат стал: как что, так за лекарствами, потому что пару часов назад к дежурной медсестре пробежала жена Насонова, за сердечными каплями. И все было так, как и должно было быть, потому что завтра снова будет день и люди снова, после короткого перерыва для сна, опять вернутся к своим делам и заботам.
5
Насонов позвонил Гуторову около часу ночи. Вначале Гуторов даже не узнал его, и только когда Иван Иванович назвался, предрика спросил:
— У тебя что, стихийное бедствие?
— Слушай, Вася, прости, конечно… — Голос Насонова был странным, каким-то всхлипывающим, — я понимаю, ты отдыхаешь… Но я просто в память того, когда мы с тобой в равных упряжках ходили: ты был председателем и я тоже. Мне надо было с кем-то поговорить.
— Черт тебя подери, — закутываясь в одеяло, сказал Гуторов и тихо встал с кровати, — погоди, я сейчас телефон в другую комнату перенесу. Всех перебулгачишь.
Он зашлепал босыми ногами по полу, придерживая правой рукой аппарат, а левой — край одеяла. Видать, продуло где-то по жаре, прибаливало горло, а с этим делом шутить он не мог, потому что уже пару раз из-за этих проклятых ангин врачи серьезно интересовались его сердцем.
Сел на диван в прихожей, сунул ноги в домашние тапки, сказал покорно:
— Давай выкладывай свою беду.
— Тебе как, покороче?
— Валяй как хочешь… Все равно уже не засну.
— Прости… Ты вот мне какую штуку скажи: чего от меня Рокотов хочет? Зачем это собрание нынче было? Почему меня, орденоносца, на позорище такое? Заслужил? Да я за все эти годы столько для колхоза сделал. Ты ж сам знаешь. Ну ладно, виноват, ладно, наказывайте, но за что позор такой?
— Погоди… О собрании я уже все знаю. Ты меня на обиды не бери. Был бы я там, тебе б хуже пришлось. Удивляюсь Рокотову.
Насонов у трубки как-то захрипел, откашливаясь, потом буркнул:
— Народ меня любит.
— Любит — это одно, а другое то, что ты сам организовал. А я вот завтра для беседы с людьми, которые выступали, заместителя пришлю. Ну как окажется, что ты с ними до этого работу провел, а? И с Лебедюком? Сказал бы честно: было?
— Было…
— Ну вот. Я же тебя знаю. Гляди, Иван, когда-нибудь ты сам себя перехитришь.
— Какое такое преступление я сделал?
— А такое, что если выговором отделаешься, так я тебя счастливчиком назову. А полагается тебе за обман колхозников, за обман советской власти и партийных органов положить билет.
— Шутишь, — прохрипел Насонов.
— Хороши шутки… Исполком собрали, обсуждать начали. Да не знал бы я твоих деловых качеств, я бы первый голосовал за исключение на бюро. Счастье твое, что Рокотов все хочет твою психологию исследовать. Может, дескать, на обман пошел ради интересов колхозников, ради дела? А ты все под себя гребешь, все для истории местечко прирабатываешь.
Насонов молчал, и Гуторов слышал в трубке только его тяжелое надсадное дыхание.
— Ты-то как мою вину понимаешь?
— Приезжай завтра, поговорим.
— Не смогу. Захворал, видать.
— Что с тобой? Раньше такого хлипкого здоровья за тобой не замечалось.
Насонов промолчал. Потом сказал:
— Ладно, Василь Прохорыч… Спасибо и на том. Извиняй, спать тебе помешал. Ну, да сам понимаешь, что у меня зараз на душе. Не простое дело. Будь здоров.
Он положил трубку. Гуторов еще несколько секунд слушал частые тревожные гудки. Потом подошел к балкону, открыл его, вышел на воздух. Глянул на третий этаж, на рокотовские окна. Одно светилось. Не спит.
Вернулся в комнату, набрал номер. Рокотов откликнулся сразу. Видно, сидел за столом, у телефона.
— Чего не спишь, Владимир Алексеевич?
— А ты?
— Да вот один друг разбудил. Совет ему мой понадобился.
— Ну и что, выдал ему совет?
— Да вроде.
— Слушай, иди ко мне чай пить. С вареньем.
Гуторов подумал секунду:
— Ладно, сейчас. Одеться надо.
Он натянул спортивный костюм, глотнул таблетку из тех, что по настоянию врача купила ему жена, и тихо вышел из квартиры. По лестнице поднимался долго: все-таки вес надо сбавлять, ишь какая нагрузка. Дверь рокотовской квартиры была приоткрыта. Зашел. Хозяин хлопотал около стола, приспосабливая электрический чайник.
— Ну, здравствуй, Василий Прохорыч… Садись.
Гуторов огляделся. Да, сразу видать, что холостяцкая душа обитает. Везде торопливость чувствуется, даже в том, как повешены шторы.
— А ты не засиделся ли в девках, Владимир Алексеевич, а?
— Может, и засиделся. Никто не идет за меня.
— Удивляюсь я, как тебя, холостого, утвердили первым секретарем. Что-то неясное в семейном положении. А в Москве, на собеседовании, как прошло слово «холост» в анкете?
Рокотов засмеялся:
— С трудом прошло.
На столе бумаги. Чертежи, планы, таблицы. Гуторов поискал сигарету, вспомнил, что Рокотов не курит, чертыхнулся.
— Да, напряженно живешь, Владимир Алексеевич.
Рокотов убирал со стола все лишнее, готовясь к чаепитию:
— Все мы не в покое. А ты что, легче? Знаю ведь.
Оба чувствовали, что разговор назрел, и понимали его необходимость. В последние дни произошло какое-то сближение между ними, как-то незаметно перешли на «ты», и сейчас эта форма общения утвердилась и взаимные симпатии тоже, и теперь им нужно было поговорить более серьезно, чем во время прошлого посещения Рокотовым гуторовского кабинета. Во всяком случае, для Гуторова этот разговор был чрезвычайно важен. Ему надо было понять смысл всего затеваемого Рокотовым, и хотя замыслы его угадывались, однако хотелось ему услышать ответ на некоторые свои вопросы. Без этого они оба нащупывали отношения осторожно, боясь обидеть друг друга, потому что понимали всю важность и необходимость взаимной поддержки.
— Ну, так как впечатление о собрании? — Гуторов решил прервать затянувшееся молчание, как-то облегчить Рокотову переход к главной теме.
— Плохо… Из рук вон плохо.
— Что, Лебедюк?
— Да нет. Я сам виноват. Сам.
— Понятно. Ну и в чем же ты вину свою чувствуешь?
— Нравоучениями занялся. Не об этом надо было говорить.
Для Гуторова это было неожиданностью. После разговора с Насоновым понял он, что придется вежливо, но настойчиво напомнить Рокотову о внимании к людям, о бережности к руководителю, давно уже себя зарекомендовавшему хорошим хозяином. Предвидел вспышку первого секретаря, может быть, даже возражения и доводы готовил соответствующие. А тут получается, что теперь он должен успокаивать Рокотова, защищать те его поступки, которые готовился осуждать. И это положение было настолько юмористичным, что он тихо засмеялся.
— Ты что? — спросил Рокотов.
— Да так… Мои аргументы ты уже сам выложил, и мне теперь остается только убеждать тебя, что поступал ты совершенно правильно.
Ай да Владимир Алексеевич! Однако не так уж прост ты, коли сказал прямо слова, которые слабому человеку не по силам. Умеешь признавать промахи, умеешь учиться — это хорошо. Только тяжело тебе будет, Владимир Алексеевич. Потому что твое выступление на исполкоме вызвало толки, пересуды, разговоры всякие. Не привыкли мы, когда руководитель предстает перед нами в качестве колеблющегося, не знающего сиюминутного решения, ищущего выход. Не привыкли. Нам гораздо лучше и спокойнее, даже когда руководитель принимает заведомо неправильное решение, но зато мы видим, что он спокоен при этом и уверен в себе, и утешаем себя мыслью, что, может быть, ему виднее, чем нам, с вершин данной ему власти. А может, легче нам еще и потому, что за это решение несет ответственность только он, а мы при этом только присутствуем и у нас никто не требует совета, который потом будет занесен в протокол. Вчера слышал Гуторов, как начальник сельхозуправления Кулачкин, докладывая областному начальству о ходе дел и отвечая на вопрос о новом первом секретаре, сказал уклончиво:
— А кто его знает?.. Молодой.
И это было почти то же, что и: «Слабоват, пока себя не проявил».
Закипел чайник. Рокотов расставил стаканы, придвинул заварку, блюдце с печеньем. Банку с вареньем поставил посреди стола.
— Давай я тебе крутого налью, Василь Прохорыч… По-русскому, а? — И почти без перехода: — Значит, Насонова пришел защищать? Как же ты мыслишь, товарищ председатель райисполкома, наказание руководителя, который, в первую очередь, тебя обманул. Тебя… Питому что наше заседание, всю стенограмму его, можно было в «Крокодил» посылать. Если б напечатали, вот смеху бы по всей стране было. Над нами с тобой смеху, Василь Прохорыч.
— Во всяком случае, я был бы за выговор. Он же компенсирует стоимость. Что он, отказывается?
— Да не в этом дело. Дело во лжи, в обмане, в порочных методах работы.
— А что ему еще делать? Какими молитвами заманить строителей в колхоз?
— Тоже верно. Мощности строительные у нас пустяковые. Дай бог спецхозы до дела довести.
— То-то и оно. Бедный председатель колхоза готов с чертом сделку заключить, чтобы построиться. Деньги есть, материалы тоже, а строитель — почетный гость. Пройдет какой-нибудь кавказский шабашник по стройплощадке, из-под козырька свой фуражки широкополой взгляд кинет и заломит цену втрое… И приходится на это идти. Нет иного выхода. А у нас рабочих даже на Полиной стройке не хватает. Вон председатель исполкома из Старого Оскола жалуется. Да и в Железногорске тоже самое, и в Курчатове, где атомную строят. Может быть, мы снисходительнее будем к таким проступкам?
Ведь Дорошин, он на миллионах сидит, и управление у него строительное без особого напряжения работает. Для него тот самый свинарник — эпизод из жизни. Они его за четыре месяца довели.
Рокотов молчал, помешивая ложкой в стакане, и Гуторов увидел, что осунулся за последние дни секретарь райкома, похудел. Тени под глазами. Нагрузка непривычная, и все через сердце пропускает.
— Ходят слухи, что ты на полставки у Дорошина работаешь… В КБ… Понимаешь, Владимир Алексеевич… Слышал я, что в некоторых других странах руководителя так оценивают. Берут его на работу. Зачисляют, оклад ему… ну и прочее… Поработал он полгода. Дали ему в курс войти, дело наладить. А потом вызывают и говорят: «Вот так и так, дорогой… Посылаем тебя мы на учебу или еще куда, ну, в общем, с производства». Убирают его на время и глядят: как без него дела идут. Если хорошо, — значит, отличный он руководитель, организатор какой следует и прочее. Но вот как бы при нем хорошо ни шли дела, а если без него все валится — убирают его. Потому что главное в руководителе — умение организовать, а не вкалывать за подчиненных самому. Организовать, распределить ответственность, наладить контроль за исполнением, а подчиненным — полную свободу: ищи, достигай, выдумывай. Вот такое дело не мешало бы и нам на вооружение взять, А то мы так полагаем: если руководитель ночами не спит, если он работает до двадцати часов в сутки — хорош он. Да не хорош он, в том-то и дело. Плох. И тебе эту твою секретную от всех нас работу не следует самому тянуть.
— Доложили? — усмехнулся Рокотов.
— Чего докладывать, сам вижу. Запряг дорошинских коней и гонишь, пока Павел Никифорович хворает.
— Теперь я на все сто процентов убежден, что Кореневский вариант — лучшее решение.
— Я тоже так думаю. А Дорошин?
— Убедим. Он ведь умница.
— Не боишься его? У него руки крепкие.
— А чего мне бояться? Диплом есть, знания тоже. Опыт кой-какой. Найду место. Безработным не останусь.
Они молча сидели, думая каждый о своем, и Гуторов понимал, что многое между ними еще не досказано, потому что, видимо, не пришло еще время. А Рокотов видел, что предрика изо всех сил хочет помочь ему разобраться во всех проблемах, но не может этого предложить открыто из-за боязни быть ложно понятым. А Владимиру Алексеевичу и впрямь очень хотелось задать ему вопрос, который мучал его уже длительное время: почему он, секретарь райкома, должен обязательно представать перед людьми в облике непогрешимого оракула; почему он не имеет права на сомнения и ошибки? Почему вчера Михайлов смотрел на него с жалостью, когда они расставались после собрания? Почему?
И эти «почему» были многочисленными, и ответить на них Рокотов не мог достаточно убедительно, и мысль, что он до сих пор не нашел рецепта всех своих ошибок, мучала и угнетала его. Несколько дней назад Михайлов принес ему текст своего выступления на совещании секретарей первичных партийных организаций. Принес для проверки, «для просмотра», как выразился он. Рокотов полистал бумаги, отложил их в сторону:
— Крамолу искать тут не буду. Вы все правильно скажете. Слушайте, а не лучше ли вам без текста, вот так прямо? А? И люди лучше воспринимают.
Михайлов недоверчиво поглядел на него: не шутит ли? Потом, решив видимо, что не шутит, пояснил с видом взрослого, объясняющего непреложную истину непонятливому ребенку:
Ну что вы, Владимир Алексеевич? Такая аудитория. А вдруг я где-либо фразу неправильно построю? Ведь это же выступление секретаря райкома партии.
А за текстом высказывания стоял невысказанный: а ежели ляпну что невпопад? Потом объясняй. А бумага — она в руках. Все выверено, до последнего слова. Все продумано, нет ли двусмысленностей?
Много вопросов мог бы задавать Гуторову секретарь райкома. Но не решился. Сидели друг против друга и пили чай.
6
Каждый день Рокотов справлялся о здоровье Дорошина. Ольга Васильевна сообщила, что «отец» читает Чехова и смеется. На душе стало поспокойнее, но зато помнилась мысль о том, что, раз Дорошин уже смеется, значит, скоро начнет ругаться. Позвонил доктору Косолапову, поинтересовался временем, которое нужно Дорошину для лечения. Доктор покашливал довольно ехидно, выслушивая вопросы и объяснения Рокотова, а котом сказал:
— Если вы хотите повторения приступа — пусть выходит на работу через две недели. Если же вы думаете о его здоровье — не настаивайте на выходе Павла Никифоровича минимум еще полтора месяца.
— Доктор, дорогой, я, наоборот, сторонник того, чтобы товарищ Дорошин лечился возможно лучше. Даже два месяца не возражаю. Три, если хотите.
— Странно, — пробормотал Косолапов. — Очень странно. Вчера звонил товарищ Михайлов и говорил, что Павла Никифоровича ждут неотложные дела, и просил как можно быстрее поставить его в строй. Я, простите меня, в полной растерянности.
— Лечите его добротно… Надо, чтобы он вышел совершенно здоровым. Считайте, что это убедительная просьба к вам районного комитета партии.
— А меня об этом просить не надо, — сварливо ответил доктор Косолапов. — Это мой долг, да-да, именно долг.
Сразу же после разговора с доктором Рокотов попросил зайти Михайлова. Дмитрий Васильевич появился с последними сводками, которые были более оптимистичны, чем вчерашние. Положение с молоком выправлялось, свеклы оставалось каких-либо полторы тысячи гектаров, сущая чепуха… Два-три дня работы. Можно было перестать терзать промышленность и бытовые службы вывозкой рабочих на поля. Еще одно хорошее усилие…
Михайлов был чисто выбрит, свеж. Волосы на пробор аккуратно расчесаны.
— Слушаю, Владимир Алексеевич, — приветливо сказал он.
— Мне непонятно ваше стремление, Дмитрий Васильевич, как можно скорее вытолкнуть из-под контроля врачей Павла Никифоровича. Что это за звонки Косолапову с просьбой скорее вернуть в строй Дорошина?
Михайлов чуть покраснел, однако отвечал спокойно:
— Звонил Комолов… Когда узнал, что Павел Никифорович болен, попросил переключить на меня. Сообщил, что Дорошина собираются рекомендовать в нашу делегацию на поездку в Канаду и Соединенные Штаты. Поездка осенью. Я сразу же поговорил с Косолаповым, потому что знаю; Павел Никифорович будет очень переживать, если поездка эта сорвется из-за болезни.
Все правильно. Поторопился с выводами, товарищ секретарь. Стал подозрительным за последние дни. Эх, отдохнуть бы тебе с месячишко в Лесном. Привел бы нервы в соответствие с должностью. Мечтать приходится об этом.
Поблагодарил Михайлова за сводку и отпустил его. Надо бы как-то донести до старика эту новость. Пусть порадуется. Такие вещи для него полезны. Это же признание его заслуг, его авторитета.
Снова звонок Ольге Васильевне. Передал ей сообщение Михайлова, поздравил. Ольга Васильевна сомневалась: стоит ли сообщать такую весть именно сейчас, и Рокотов посоветовал ей созвониться с доктором Косолаповым, что он скажет по этому поводу?
И еще одно было в эти дни. Вчера вечером он не выдержал и поехал в Матвеевку. Стал у пруда, в тени ив и тополей. Из кабины не вылезал, только дверцу открыл, чтобы лучше видно было. Около часа смотрел на освещенные окна ее дома, думал о том, что, может быть, попытаться поговорить еще раз? Нет, не поймет она его.
Тихо выехал на дорогу. Свернул прямо на проселок, чтобы не маячить по селу. Зачем лишние разговоры? Проселок был выбит до невозможности, и даже на второй скорости двигаться было утомительно. С трудом дождался, когда выбрался на трассу.
А Насонов хворает. Носится по полям, ругается со свекловичницами по поводу норм, а в приемной секретарша отвечает:
— Иван Иваныч по больничному…
— Что с ним? — поинтересовался Рокотов.
— Радикулит прихватил.
— Так он же по полям ездит?
— А это его личное дело… Но у нас по больничному проходит вот уже три дня.
Старый хитрец. Сообразил же? Знает, что человека с больничным на бюро не вызовут. А работу свою обычную делает, так сказать, на общественных началах. Ничего, кроме похвалы, за это ему не полагается. Больной, а за дело страдает. И постарался, чтобы об этом его трудовом энтузиазме знали все члены бюро.
Когда вернулся из Матвеевки домой, не успел раздеться, как телефонный звонок задребезжал. Снял трубку. Кто-то молчит. Посоветовал без дела не звонить в поздний час. Через несколько минут звонок. Мелькнула мысль, что это, может быть, она, Вера. Рванул трубку так, что чуть аппарат не сшиб на пол.
— Да, я слушаю! — почти закричал он. — Слушаю вас… Ну что же вы молчите, Вера? Это вы?
Трубку положил с мстительной торопливостью.
Когда звонок раздался в третий раз, он хотел не подходить. Однако телефон прямо-таки надрывался, и он снова взял трубку.
— Володя? Добрый вечер… Это я, Жанна. Не спишь? А мне вот Михайлов все тебя расхваливает. Какой ты естественный и прямой. Просто чудо. Ты знаешь, у меня ощущение, что он мечтает о том дне, когда я в тебя влюблюсь. Ты конечно же живешь по-прежнему неухоженным… Может, прийти помыть тебе полы? Михайлов не будет возражать. Ему даже проще будет, если его жена пойдет к начальству. Он такой. Ты ему не верь, Володя. Не верь. А почему ты не хочешь вести разговор на эту тему? Ах, ты не желаешь наших двусмысленных отношений? Да, конечно… У тебя сейчас любовь, и ее зовут Верой. Она совершенно умна и хороша. Но, судя по всему, у тебя коса на камень, не так ли? Да, ты не сердцеед. В свое время ты прозевал меня. Еще много женщин пройдут мимо тебя, Володя, пока какая-либо из них не захочет взять тебя в мужья. И это будет не по любви… Ты слышишь меня?
Он не хотел ее больше слушать. Положил трубку. Теперь она не позвонит, муженек не захочет неприятного разговора назавтра и будет стоять у аппарата насмерть.
Думалось в тот вечер о том, что в общении с людьми он совершает одну и ту же ошибку. Сдержанность толкуется всеми как сухость, жесткость. А что он может изменить? Что?
… Вот он приедет в Лесное. К речке пойдет. Хоть на сутки отойдет от вечных своих забот. Григорьев, когда узнал о его предстоящем отъезде, шутливо перекрестился:
— Слава спасителю… Хоть выходной дома побуду… А ты не можешь на недельку задержаться? Жаль… Петя, завтра, то бишь в субботу, ты наконец можешь пойти на танцули для решения вопроса о женитьбе. Тебе один вечер. Управишься?
— Постараюсь, — пробурчал Ряднов. — Я с первого июля собираюсь в отпуск. Уйду, имейте в виду.
— Не уйдешь, дорогой, не уйдешь, — Григорьев обнял его за плечи, — ты же чудо-человек… Ты укажи мне свою избранницу, и я за полчаса сделаю всю агитационную работу. Я расскажу, как ты талантлив, как ты предан делу, какой ты замечательный друг, что ты никогда в жизни не подведешь, взахлеб расскажу о том, какая часть будущей Государственной премии в материальном выражении достанется тебе… Это будет много, потому что, как я полагаю, наш вождь и учитель обойдется одним титулом. Это мы с тобой гнусные материалисты, а? Что на это скажешь, Владимир Алексеевич? Откажешь нам с Петей свою часть? Ну вот, я так и знал. Он откажет всю свою долю. Потому что он выше этого. И я же вижу, как огнем счастья загораются твои глаза, когда ты садишься за расчеты. «Девушка, скажу я, выходите за этого человека, который является самым талантливым хуторянином, исключая меня. Выходите за него замуж, потому что он все равно забудет о том, что у него есть жена, как только придет в мыслительную. Выходите за него, потому что все равно у вас не будет мужа… Он умрет в КБ». Ну как?
Петя мрачновато улыбнулся, но когда шутки стихали и он брался за расчеты, то начинал насвистывать. И это было верным признаком того, что дело ему нравится и все идет как надо.
Ах, ребята, ребята… Подготовить бы расчеты, выложить их в обкоме, потом в Москве — и можно институту заказывать проект… Только бы получить «добро», а там уж он убедил бы старика и всех других скептиков…
Прелесть какая дорога в субботу. Только частники на своих «Жигулях» и «Волгах». А что будет здесь через год-два? Именно сюда пойдут все грузы для электрометаллургического. Сюда. И тогда здесь будет много шума.
А сейчас асфальт мягко стелется под колеса. Иногда потряхивает машину на поворотах. Все идет как надо. Впереди встреча со своими, два хороших, беззаботных, радостных дня.
Скорей бы Лесное.
7
— Это удивительные люди, — сказал Игорь, — просто потрясающе удивительные. Их вера в свой народ, в его замечательное будущее — настолько крепка… Ты знаешь, кругом рвутся бомбы террористов из «Патриа и либертад», чуть ли не каждый день убивают их товарищей, реакция заговор плетет, и это ни для кого не секрет, обстановка, одним словом, совсем невеселая, а они верят в победу.
— Значит, ты считаешь, что переворот возможен? — Рокотов лежал рядом с Игорем на узкой песчаной полосе вдоль берега, глядел сквозь темные солнечные очки на мягкие волны, которые торопливо катила от берега к берегу речушка.
— К сожалению, в этом почти ни у кого нет сомнений. Генералитет армии весь против Альенде. Самое главное, что реакции удалось поднять против Народного единства средние слои, офицерство, чиновников. А тут еще спровоцированная против правительства забастовка на руднике Теньенте. Насколько я знаю, она продолжается и сейчас.
Уже почти обо всем переговорено. Уже обо всем рассказано. И только Чили… Еще и еще раз Рокотов расспрашивает Игоря о том, как выглядел Олеанес, о том, как и что говорил Франсиско? Неужто они не могут раздать оружие рабочим, создать народную милицию? Революция должна уметь защитить себя.
Нет, не могут. И Игорь объясняет, что Альенде ни на йоту не отступает от конституции! Это его кредо. Пусть он романтик, пусть. Но его пример показывает всему миру, как лживы утверждения Запада, что революция — это диктатура и насилие. Чилийский опыт наблюдают десятки стран. Да, Альенде понимает степень угрозы революции. Он предупредил руководителей партий Народного единства о возможности переворота. Сейчас партии готовятся к нелегальной работе в условиях террора. Он все понимает, товарищ рабочий президент, он готов погибнуть ради будущего Чили. С ним очень мало руководителей армии: Пратс, Сепульведа, Пикеринг, Пиночет… Этим генералам он верит. Смогут ли они предотвратить вмешательство армии или же войска выступят на стороне реакции?
Пришла Лида. Расстелила домотканый коврик, легла рядом с братом. Давно не виделись. Пряди седых волос в короткой стрижке, лицо отмечено первыми морщинами. Что ж ты бродишь по свету, сестреночка? Когда причал найдешь?
Два часа назад Игорь, глядя куда-то в сторону, вынул из портфеля запечатанный конверт. Протянул Рокотову:
— Возьми, Володя… Знаешь, не могу. Сколько раз брал, чтобы распечатать, и не могу. Как будто в чужую жизнь грязными руками. Возьми себе, ты брат. Можешь распечатать и прочесть, и не обязательно говорить мне, кто о чем там писал. Вот видишь, и мне легче сразу стало, будто решил все задачи на экзамене.
Конверт как конверт. Надписан неразборчивым почерком. Характер у автора этого письма, если судить по почерку, не из гладких.
— Зачем же мне? Сам вскрой… — Рокотов начал сопротивляться, однако Игорь настаивал, предлагал бросить письмо в речку. Пришлось положить его в карман.
И вот Лида. Игорь волнуется, он догадывается о том, что задумал Владимир. А тот оттягивает начало разговора.
— Был я в мае у вас в гостях… — Рокотов говорит равнодушно, словно о чем-то незначительном, второстепенном. — А ящик ты, Игорь, видимо, плохо замыкаешь… Гляжу — письмо перед дверью на половичке. Взял и сунул в карман. С тех пор вот и ношу. А оно тебе, Лида. Ну-ка давай читать вслух.
Он пошарил в кармане пиджака, лежащего рядом, вынул письмо и положил перед сестрой. Она глядела на него недоверчиво, потом прочитала адрес, замотала головой:
— Коленьков… С чего бы это?
Вскрыла, прочла. Аккуратно сложила вместе и письмо и конверт и положила перед мужем:
— Наверное, больше всего это волнует именно тебя… Читай.
Игорь покраснел, отвернулся:
— Зачем это мне?
Рокотов просмотрел письмо. Небольшая записка с сообщением о том, что дела в порядке, распаковываются на новой площадке, семьсот третий километр, так что теперь надо добираться через Могутное. Там каждую пятницу бывает машина из экспедиции. Добросят. Вот и все.
Рокотов зачитал письмо вслух, затем отдал его Лиде. Она взяла его, медленно порвала. Клочки бросила в речку и задумчиво глядела, как вода бережно колышет их в двух метрах от песка.
— Пойду погуляю, — сказал Игорь и торопливо поднялся. Прихватил одежду и, худой, долговязый, медленно пошел в гору.
— Так… условия созданы, — со смешком сказала Лида. — Что ж вы решили сообщить мне? Ты, как я догадываюсь, будешь рупором моего мужа. Так или не так, братик?
Рокотов лег навзничь, закрыл глаза:
— Может, и так… Только не по поручению твоего мужа. Сам хочу разобраться. Не так живешь.
Лида порылась в сумочке, достала сигареты. Пока вытаскивала одну из пачки, чертыхнулась… Никак не удавалось пальцами прихватить мундштук.
— Может, объяснишь?
Давно когда-то, тогда еще Володе было около двадцати, Николай созвал их сюда, на бережок. Сели друг против друга все трое. Николай сказал:
— Вот мы все тут… Нет отца и мамы. Разбегаться срок. Ты, Лидка, диплом получишь, потом Вовка. А беда случись, тут и соберемся. Я у вас за отца-мать был. Как воспитывал — не знаю. Плохо, наверное. Не ученый. Зато хочу похвалить, что лжи от вас не было сроду. Потом жисть у каждого своя пойдет, может, и приучит кого из вас вилять… Об одном прошу: не надо друг другу нам врать. Самое поганое дело. Теперь мы все друга для друга воспитатели. И слово давайте дадим вот тут, что лжи нам для остальных не будет. А спросить мы имеем право с каждого. От имени отца-матери.
Пусть нескладно, зато крепко сказал Николай. У Лиды даже слезы на глазах появились. И поняли тогда все последующую за этим паузу, как клятву какую, что ли? Во всяком случае, Володя.
Чуть побледнела Лида, видимо, вспомнила этот самый эпизод.
— Что же ты хочешь от меня узнать, братик?
Любила она его. На руках своих выносила. Все игры первые играла не с девчонками, а с ним. Уже потом, когда вырос, доверяла ему свои девчоночьи тайны, и он ей свои поверял потом, когда встречались на каникулах в доме Николая. И сейчас, хоть обидные для нее слова говорил, а не могла на него сердиться — это ж он, Вовка, братик.
Он был сильнее всех троих характером. Обнаружилось это уже давно и было признано даже Николаем. И все же, по традиции, диктовала она. Вырос братик. Вот уже сурово спрашивает со старшей сестры. И для нее не так важен был сейчас вопрос, с которым он к ней обратится, а другое: то, что именно он, Вовка, которого в одной рубашонке носила на худющих девчоночьих плечах, «на закорках», как говорил Николай, он сейчас задает ей строгий вопрос.
— Мне трудно смотреть на вас обоих с Игорем. Хорошие люди, добрые. А ты — мать. И вы мучаете друг друга. В чем дело? Ты мне можешь ответить? Игорь живет как холостяк, как я… А человеку уже немало. Дочь твоя у его матери годами. Дело это? Что ты ей ответишь, когда она спросит тебя о том же, о чем я сейчас: где ты была эти годы? Почему не рядом с ней? Ведь вас уже почти ничего не связывает. Вы — каждый но себе. Так думайте же. Каждому надо немножко счастья, а оно у тебя есть?
— Не знаю.
— А я знаю… Нет его ни у тебя, ни у Игоря. И виной тому ты. Тебе уже до сорока считанные годы. А у нас встречи через пять месяцев. Для чего тебе эта тайга? Тебе, женщине, матери?
Она не собиралась оправдываться. Ковыряла щепочкой песок, отбрасывая его к воде. Целую горку наковыряла, пока он свою страстную речь говорил. И глядела на него — и видела в нем большое сходство с отцом: те же губы узкие, сжатые, лоб высокий, глаза с прищуром, немножко злым и внимательным. Она помнила отца очень хорошо, только на Володе сейчас не было отцовской шинели, да и ростом он был чуток повыше и не горбился немного, как отец.
— Учи-учи меня, братик, — тихо сказала она, все еще находясь под влиянием внезапно сделанного открытие— учи… А что я могу сказать? У тебя дело свое есть, за которое борешься. И я знаю, что ты стоишь на нем упорно… Так почему же у меня не может быть моего дела? Ты подумал об этом?
В этом странном разговоре преобладали паузы. Их было много, будто оба говорящих подолгу готовили свои доводы.
— Думал, — сказал Рокотов, — и вначале тебя оправдывал. Ты жила без матери и без отца. На такую же жизнь ты обрекаешь свою дочь. Я сегодня смотрел на вас обеих: она, по-моему, стесняется твоей ласки.
— Честное слово, — Лида положила ему руку на плечо, и он вдруг почувствовал, как не по-женски тяжела эта рука. Видимо, и тяжести носить пришлось, и дрова для костра рубить топором, и рюкзак пристраивать тяжелый на плечи… — Честное слово тебе даю, братик, последний год… Вот сейчас сезон доработаю… Где-то в марте освобожусь, и все. Стану до конца дней своих стойкой горожанкой. Трассу доведем, и все. Понимаешь?
На этот раз молчали тяжело и долго. Уже появился невдалеке Игорь и вытаптывал дорожку вдоль обрыва, нетерпеливо поглядывал на них. Уже от дома замахал руками Эдька, приглашая всех на обед, а они все сидели и сидели, думая каждый о своем, и Рокотов знал, что никакими вмешательствами не исправишь отчуждения, возникшего между двумя людьми, хотя бы потому, что они просто не знают друг друга. Они вместе не переживали семейных бед, потому что каждый переживал их в одиночку, они не сидели рядом у постели больного ребенка, когда, казалось, все уже решено и нет выхода, они не знали силы объединяющей двоих радости, когда болезнь отступает и на детском лице появляется улыбка. Они не знали ничего об их собственной семье, потому что каждый знал только свои беды и заботы и научился распоряжаться только самим собой. И до тех пор, пока они не поймут всего этого, они будут относиться друг к другу как случайные знакомые, которым хорошо друг с другом только первые пять дней. А потом каждый из них начинает думать об оставленной где-то привычной жизни и стремиться к ней, как человек, находящийся в гостях и мечтающий вернуться в привычную для него обстановку.
А Лида думала не о сказанном или услышанном сейчас, а о вчерашнем разговоре с Эдькой. Он подсел к ней неожиданно и вдруг шепнул на ухо:
— Теть Лида, ну их всех… Идемте поговорим.
Она встала:
— Обязательно без свидетелей?
— А как же?
Они пошли к реке, и Эдька начал рассказывать о своих делах. Ничего не получается в жизни… А он так не может. Ушел. Теперь вот размышляет, что делать дальше. Ждал ее специально, чтобы поговорить по душам. У него профессия — тракторист. Может на бульдозере. На кране может. Он хотел бы поработать с ней, в тайге. Ну хоть год. Чтобы попробовать себя. Ведь не знаешь, что можешь, к чему пригоден?
Он говорил, а она думала о том, что Маша будет против, а Николай, пожалуй, взорвется криком, потому что Эдька — это его слабость, его боль и радость. В Москву он каждую неделю присылал письма и требовал описать все, что видит и делает сын. Как же теперь из дома его отпустит?
А сыну двадцать один. Пора бы парню самому почувствовать пот соленый на губах. Да только что скажешь Николаю?
— Договаривайся с родителями сам… Разрешат — возьму.
— Честно? — спросил Эдька и заулыбался. — Ну?
— Абсолютно. Слово твоей тетки.
— Шутите.
— Зачем же мне шутить? Договоришься — в начале июля на самолет — и в Хабаровск. Потом немного поездом, потом немного самолетом местных линий, а дальше грузовиком. Устраивает?
— В жилу, — сказал Эдька и поднял большой палец кверху.
… Могла бы, сказала б Володе, что этот год пробудет в тайге, чтобы хоть за Эдькой приглядеть. Ведь парень впервые в жизнь выбирается. Впрочем, еще рано об этом говорить. Навряд ли Николай согласится.
За столом собралось их так много, что даже стульев не хватило. Пришлось на две табуретки класть доску и таким образом увеличивать количество посадочных мест. Пришел старик Мартынов, уже совсем древний, с палкой в дрожащих, бурых от вздувшихся вен руках. Несмотря на семьдесят с лишним лет, говорил разборчиво, ясно. Когда налили стопку, долго глядел на нее выцветшими слезящимися глазами, потом взял:
— Последний раз года четыре назад выпивал… Давно. Зараз хочу слово сказать и выпить как все люди. А слово хочу сказать за моего комиссара, за батьку вашего… человек был большой… Сердце золотое. Может, моя вина в том, что сам не пошел, старый бобыль, отца вашего послал к тому эшелону… Простите меня.
— Ну что вы? Что вы, Максим Павлович… — Рокотов поддержал старика под локоть, когда он вставал, чтобы выпить. — Война была. Кого выберешь?
— Война… — Мартынов выпил, сел на место, тяжело завозился, словно поудобнее устраивался. — Война — она для земли самое страшное… Это то же самое, что тело людское снарядом рвать, так и землю нашу. Сколько она, кормилица, вынесла… А родит и кормит нас. Вот ты, Коля, ответь, когда наши трактористы перестали из земли осколки выгребать?
— Да года два, не боле…
— То-то и оно. А сколько еще лежит в земле железа? Чужого и нашего? Военного железа. Давеча слыхал, что лектор рассказывал. Будто под нами, под землей нашей, тьма-тьмущая руды железной… А я встаю да говорю ему: что ж вы, товарищ лектор, говорите, что недавно про это дело узнали? Да я ищо мальцом был, мне бабка рассказывала, что на нашем месте вот тут кровь русская рекой лилась. Порубежье тут было. И с юга вражья напасть, и с севера. Карла швецкий и тот до наших мест добрался. Я уж про других охотников до грабежа приумалчиваю, половцев всяких да татаро-вей… Так вот что мне бабка говорила. Кровь русская — главное богатство народа, потому что нет крови — жизни нету. А лилось ее тут, на нашем порубежье, столько, что и сказать трудно. И вот вражьё однажды на деревню нашу наскочило. Всех ратников порубали, а стариков да детей повязали. Главный бандит сел на высокое место и давай суд править. Всех мужиков по одному вызывает перед собой и спрашивает: где богатство главное спрятано? Молчат. Тут начали по одному рубить людей на глазах у жен да пытать. Не выдержал один дед старый-престарый… Подходит и говорит: «Ты, главный злодей, чего хочешь?» А тот подбоченился и отвечает: «Сила моя, потому хочу я ваш главный клад забрать и в свою землю увезти». — «Ишь чего надумал, — отвечает старик, — за что же людей губишь?» — «Так не признаются, где клад». — «Я тебе клад укажу, — говорит старик, — только людей ты отпусти на волю вольную». Заупрямился было главный грабитель, да толку-то чуть. На своем старик стоит. Пришлось отпускать женок, да детей, да стариков древних. Ушли они за горизонт, не догнать их уже, тогда и говорит грабитель главный: «Ну, старик, отвечай, где богатство? Я свое слово сполнил. Теперь твоя очередь». Да-а… Дед и говорит: «Берите лопаты, пойдем». Привел их к ярку, к самому нижнему месту, стал и говорит: «Вот тут копайте». Начали они копать, день копают, другой, третий. Стали кричать, требовать расплаты со стариком за обман. Главный грабитель и говорит: «Подумай, старик, может, не то место указал?» А тот и отвечает: «А везде земля русская. Это и есть наше главное богатство. А теперь, каты, делайте со мной что хотите. Смерти не боюсь». И замордовали старика. Возили его по окрестностям и так старались, чтоб не больше одной капли крови падало с каждым шагом. «Хочу, чтобы ты был богатым, — кричал главный грабитель-завоеватель, — сколько пройдешь — столько и будет у тебя земли». И говорят, что много ден шел старик… Сила откуда бралась. На пять тыщ верст прошагал. Круг замкнул целый. Ежли по теперешним меркам, то и наша Славгородщина туда попадает. И как круг замкнул, так и кончился. А когда люди землю ту покопали, то обнаружилось что-то цвета красного как кровь… А коли спросил я у баушки, как старика-то звали, а она мне и ответила: Иван… Как же иначе, ежели не Иван». Как глянули на находку людскую профессора ученые, так аж рукой взмахнули от всякого удивления: мать честная, руда… Да такая, что в мире в целом нету такой по богатству. Вот оно как в народе говорят.
Игорь уже торопливо записывал рассказ Мартынова в блокнот. Рокотов сидел потупясь, а Николай как взялся ручищей за подбородок в начале рассказа, так и застыл.
— Красивая легенда, — сказала Лида. — Очень красивая.
— И слово руда в старославянском значит красная… — добавил Игорь.
Уже давно остыла еда на столе, а разговор все шел и шел. О трудных годах войны, об этой земле, на которой после сражений осталось около трехсот тысяч наших могил, о характере русского народа, который все способен вынести, но дойти до победы.
Расходились в тихое послеобеденное время. Николай пошел провожать Мартынова. Бережно поддерживая старика под локоть, вел он его вдоль ряда домов, стараясь, чтобы на пути не было препятствий в виде выбоин, камней.
Игорь стоял у забора, глядел на луг с белыми движущимися пятнами гусиных хороводов, на дальний лес, который синел где-то у Донца.
— Знаешь, Володя, — сказал он подошедшему Рокотову, — если я когда-нибудь увижу Виктора или Франсиско, я обязательно расскажу им эту легенду. Обязательно.
Он не знал, что в этот самый день головорезы из «Патриа и либертад» бросили в городе Винья-дель-Мар в два дома, населенных сотнями семей офицеров военно-морского флота, мощные заряды. Результат — много убитых и раненых.
Реакция начала деятельную подготовку к мятежу. Наступали дни открытого террора.