1
Дождь кончился на восьмой день. Подул резкий ветер, и сразу стало холодно. На речке забурлили волны, еще глуше застучали о каменистый берег. Котенок пришел от Коленькова недовольный:
— Черт их знает, за что они там зарплату получают?
— Кто, Макар Евграфович?
— Да летчики, кто же еще? Сказали Коленькову, что в ближайшие пять суток по прогнозу топлива не завезут. Надо трактор на базу гнать.
— Может, я?
Котенок глянул на него удивленно и, как показалось Эдьке, чуток насмешливо:
— Ты — потом. А зараз Макар Евграфович. До базы сорок шесть километров. Да болота после дождей, да речки. Красота. Ты вот что, малый… С движком дело когда имел? Очень хорошо. Только на всякий случай идем, я тебе покажу, как его заводить и глушить. А то глядишь, ты тут нахимичишь. Опять Котенка ругать будут.
Он покидал в вещевой мешок кое-что из одежонки, куртку меховую прихватил. Подержал в руках вязаные толстые носки, подумал с секунду и, кряхтя, уселся на кровать. Стал стягивать сапоги, переобулся. Потом притопнул ногой по земле, подмигнул Эдьке всем своим маленьким веснушчатым лицом:
— Вот теперь держись, кума!
Когда Котенку тетя Надя выдала дорожный провиант, а потом и «энзэ», Макар в двух словах объяснил Эдьке принцип работы движка и заставил его завести. Эдька с насмешливой улыбкой пару раз завел мотор, потом заглушил. Даже подрегулировал топливный насос на глазах у механика: «Так будет лучше». Котенок сидел напротив, глядя на его руки, курил и молчал. Он не выдержал, когда Эдька сказал, будто невзначай:
— Помыть бы движок надо… Вот сейчас солярки возьму… Видно, вы его года два назад мыли». Котенок вдруг засмеялся, громко и добродушно:
— Зануда ты, малый… Все никак мне простить не можешь жалобы начальству? Ладно, сработаемся.
И ушел к трактору. Через полчаса его оранжевая машина, переваливаясь с боку на бок на косогоре, потянула за собой тяжелый прицеп в сторону брода через речушку. Эдька видел, как некоторое время спустя, у поворота, Котенок перебрался через поток и исчез в тайге.
Тетя Надя, стоявшая рядом с Эдькой, вздохнула:
— Ну, теперь раньше чем через три дня не жди… Дорога у него дальняя.
И ни тени тревоги, будто Макар Евграфович не за сорок километров по болотам да по тайге отправился, а просто на ближнюю прогулку. Любимов проговорил, даже не поворачиваясь к курившему на берегу Коленькову:
— Опять нарушение инструкции… Надо было Турчака хоть с ним послать… Трасса сложная.
Коленьков отмахнулся:
— Что он, в первый раз, что ли?
Через полчаса начальник вызвал Эдьку и сказал, протягивая ключи:
— Садись на вездеход… На трассу поедем.
С машиной Эдька разобрался быстро. Попробовал скорости, крутанул поворот на месте. Танк, а не машина. Хотелось ему отчубучить еще что-нибудь покрепче, да Коленьков появился с рюкзаком. Молча сел с Эдькой рядом, кивнул:
— Давай вот сюда, мимо ели… Только гляди внимательнее, тут не улица Горького. Чуть вбок с дороги — и будешь лазаря петь в болоте.
Ковыляли до нужного участка с час. Добрались до узенькой просеки. Тут Коленьков разобрал свои железяки и стал лазить по обрывам, что-то замерять. Эдьке стало скучно, включил транзистор, который Котенок приспособил в кабине. Добрались до этих мест приличные станции, даже какой-то чудак вовсю тарахтел по-английски. И мелодии что надо. Коленьков подошел весь взмыленный, послушал:
— Найди что-нибудь русское… Это дерьмо тошно слушать.
Приказ есть приказ. Эдька нашел станцию, где пел народный хор. Коленьков удовлетворенно качнул головой:
— Дело… Давай громче, чтоб и мне слышно было.
Сел на пенек в двадцати метрах от Эдьки и стал записывать что-то в тетрадку. И над логарифмической линейкой колдовал.
Потом они перекусили из коленьковского рюкзака, и начальник опять полез к обрыву. Копался там в породе, вылез на черта похожий, весь в грязи. Долго ругался. Эдька не решался спросить, в чем дело, потому что физиономия у Коленькова была злющая. А что спрашивать, если человек тебя в собеседники не берет? Сам с собой разговаривает и сам на себя ругается. Ему хорошо.
Чтобы не заставил Коленьков лазить по обрыву тоже, Эдька завел мотор, послушал его с сокрушенным видом и полез под капот. Начал вытаскивать свечи и, не торопясь, надраивать их ветошью. Взялся за масло. Протер все как надо, вычистил мотор весь до блеска. Правду сказать, Котенок вообще-то неряха. У него все машины замызганы. Дескать, наше дело водительское, а другого мы не хотим. Ковыряйтесь в землице сами, товарищ начальник.
Так, не торопясь, дотянул до того момента, пока Коленьков не явился окончательно. Эдька заставил его подождать еще минут пять, пусть знает начальство, что мы тоже не сидели без дела. Старательно охал и осторожно поругивался, лежа под машиной. Да иногда постукивал ключом по металлическим частям. Сапоги Коленькова топтались рядом нетерпеливо, и Эдька сжалился над ним. Вылез, кинув тряпку в кусты, полез в кабину:
— Ну, двинули!
Теперь Коленьков был доволен. Когда выбрались на тропу, даже песню запел:
… Ой да ты, кали-и-и-и-нушка, ой да ты, мали-и-и-и-нушка, ой да ты не стой, не стой на-а-а горе крутой…
Голосина, конечно, у него был что надо. Ревет прямо, а не поет. Только странно это Эдьке. Начальник все ж. Солидность должна быть, хоть показная. А этот фальшивит вовсю и ревет на полную глотку без всякого запаса.
Видно, думал, что Эдька поддержит. Поглядывал на него все. Без дела вышло. Тогда, после паузы, спросил:
— Ты как же сюда решился?
— Да вот так. Есть задача.
— Ишь ты? — притворно изумился Коленьков. — Да ты целеустремленный!
Эдьке не нравился его тон. Играет как с маленьким. Тошно. Срезать бы тебя разок на приличной реплике. Чтоб заикаться начал от неожиданности. Нельзя. Теть Лида будет ругать. Лучше бы уж помолчал.
А Коленьков только собирался приступить к разговору. И направление этого разговора Эдька разгадал очень быстро.
— Ты в Москве у Лидии Алексеевны часто бывал?
— Бывал.
— Да… А я вот всего три раза в Москве в командировках… Когда день, когда пять. Нигде не побродил.
— Возьмите отпуск и поезжайте.
— Верно говоришь. Так и сделаю. Тебе-то легче… Как что, так к тете под крылышко. Правда, она в отъезде часто. Ну, а с мужем ее ты как, в ладах?
— Дружим… — равнодушно сказал Эдька и в душе поулыбался над примитивностью Коленькова. Теперь ход вопросов и ответов будет зависеть от него, от Эдьки. Ишь, хитрец. Ну держись. — Он умница большой. Добрый очень. И теть Лида его очень любит. Вот я здесь уже двенадцатый день, так она три письма ему написала. Он — международный обозреватель. Со всякими там президентами встречается. Запросто разговор у них. Три языка как русский знает: английский, испанский, немецкий.
Помрачнел Коленьков. Закурил. Вздохнул тяжело. Так тебе и надо. Ишь куда нацелился. Да дядя Игорь если б захотел… Что тут говорить?
Добрались до лагеря в сумерках. Коленьков выбрался из вездехода, рюкзак за плечи закинул.
— Иди включай движок, — сказал мирно, будто и не было никакого разговора, — а потом к тете Наде на камбуз. Проголодался, наверное.
Забота о людях, подумал Эдька, глянул, чтобы все было как надо, и поставил вездеход на место, под сосну. Накрыл брезентом. Отличная машина. Вот в таком бы на Пушкинскую площадь… Обмерли бы все однокурсники. Да в робе бы этой. Да в сапогах кирзовых. Вот тебе и Рокотов, про которого вы говорили, дорогой Петр Дмитриевич, всякие неприятные слова о рафинированности, подражательности, вторичности его опытов в литературе. А он в тайгу, на вездеход, к людям, которые завтрашний день делают. Вы еще услышите про нашу дорогу, Петр Дмитриевич. Может, даже с делегацией приедете, как турист, поглядеть. А Рокотов, тот самый, который рафинированный, уже здесь. И напишет обо всем. Хотя бы о том же Котенке. Вот взял и сорок километров по болотам, один. Уже рассказ. А тут это каждый день и никто не удивляется. Вот что за жизнь в этих краях. Надо бы письмишко после первого сентября накатать. Ребятам. И фото приложить, в робе и сапогах возле вездехода. Петр Дмитриевич очки поправит на носу и скажет:
— Что ж, Рокотов сделал совершенно правильно… Он пошел учиться у жизни. Может быть, я и ошибаюсь в оценке, коллеги…
Ничего он не скажет. Просто улыбнется где-то про себя, хотя с уважением про Эдьку подумает. Человек сам ушел из института… Другие честно тянут до конца, хотя прекрасно понимают, что никаких писателей из них не получится. Мало ли их в стране, с дипломами Литинститута? А сколько из них членов Союза? Да если пятая часть соберется — и то хорошо.
В палатке пусто и холодно. Был Котенок — мешал храпом своим. А теперь вот его нет — и хоть волком вой.
Пошел к тете Лиде. А там уже Коленьков. Фальшиво заулыбался:
— А вот и наш адский водитель. Ну, ты позавтракал-пообедал-поужинал?
— Да.
— Садись, Эдик, — пригласила тетя Лида.
Эдька решил: черта с два я теперь отсюда уйду. Буду сидеть, пока не уйдет Коленьков. Расположился на теть Лидиной кровати, локти в колени, голову на ладони, и все. На позиции.
Коленьков говорил о каком-то мосте, который по проекту не пойдет, потому что место выбрано неудачно, берег размывается непрерывно. В него бьет стремнина, А тетя Лида возражала, говорила, что времени остается совсем мало, а тут еще дожди подрубили под корень, А начальник про свое, что такая трасса ни к черту… Брали прикидку на самое короткое расстояние, а про стоимость всего не подумали. Если сделать петлю по увалу — трасса уйдет с болота. Ну-ка, если прикинуть двадцать три километра увеличение трассы по увалу или девять километров спрямить по болоту? Подумать если — выберешь увал. Надежнее. И грунт крепкий. А здесь столько насыпать при местном рельефе.
Тетя Лида о сроках опять напоминала. О Рукавицыне, который не простит изменения. Коленьков сказал радостно:
— А я его путем нынче шел… Поехал к отмели, знаете, на восьмом километре. И можете себе представить, что я нашел! Его отметку… Столбик почерневший… Буквы «А» и «Н» и дата: 1936 год. А внизу фамилия десятника: «Мошкин». Так что он здесь сам шел. Поначалу, как и мы, блудил в болоте. А потом выбрался на увал и к отмели вышел. Уверен, что именно в том месте он мост планировал. Завтра на увал выберусь. Поищу там его следы.
Разговор был для Эдьки скучнейшим, но он решил терпеть. И Коленьков, бросив в его сторону взгляд, поднялся:
— Ну, я пойду, Лидия Алексеевна. Денек завтра…
Он ушел, а теть Лида улыбнулась:
— Сторожишь?
Эдька смутился, начал отказываться, а она подсела к нему, волосы взлохматила:
— Ладно… Иди спать, Эдик. И вообще, будь чуть повзрослей.
Он и сам давно бы ушел, потому что у палатки вот уже в третий раз громко заговорила Катюша. Ему голос подает. Говорит так, будто собеседник где-то далеко Все для него. А она сегодня была с Любимовым.
Ходили в тайгу с самого утра. Только сейчас, видимо, вернулись — и уже кличет.
Попрощался с теть Лидой. Сходил к движку: все как надо. Тарахтит. Агрегат что надо. Турчак костер развел на берегу. Точно на том месте, где и тогда, когда он песенками их развлекал. Натаскал валежника и дымил сейчас на всю округу, потому что древесина еще не высохла после дождей.
Охотников посидеть у костра нашлось немного. Любимов в теплой ватной куртке. Турчак. Следом за Эдькой Катюша подошла, села рядом на вязанку дров. Улыбнулась Эдьке:
— Ну, как?
— Во… — Эдька палец большой показал, так, чтобы не видел Любимов. Это на всякий случай, чтобы не начал говорить о вульгарных манерах.
Турчак покашлял, тоскливо сказал:
— Макара нету… Без кино плохо.
Любимов помешал палкой в костре:
— Сходи к Надежде Тихоновне… Картошечки бы взять у нее. Испечь.
Турчак поднялся, пошел. Любимов к Эдьке:
— Ну, а ваши дела нынче как? Мы вот с Катей чуть не искупались. Дорога как дорога… Зеленый лужок. Цветочки растут. Катя туда, а я ее за полу: постой. Палкой качнул землицу, а она проседает. И жижа рыжая. Так что это и есть тайга.
Странная манера у Любимова. Говорит о своем, а тебя глазами покалывает. Вот такие глаза, что взгляд — как укол. Изучает, что ли? Да что изучать его, Эдьку? Любимов — сам по себе, а он в отдельности от него. И шапку редко надевает. Тут в картузе холодно, а он с лысиной на ветру.
— Не холодно вам? — спросил Эдька.
Любимов засмеялся:
— Это на первых порах всех беспокоит… Нет, молодой человек. Не холодно. Привык.
Вернулся Турчак. Принес десяток картофелин. Высыпал их на землю у ног Любимова:
— Вот… Больше не дает.
Любимов ловко затолкал картофелины в костер. Спросил у Эдьки:
— Пробовали когда-либо это блюдо?
— Много раз.
— Тогда вопросов нет.
Эдька шепнул Катюше:
— Рванем отсюда, а? Надоело.
Она согласно кивнула.
Никому ничего объяснять они не стали. Молча поднялись и ушли. За спиной Любимов проговорил грустно:
— Вот так, дорогой мой… Молодым с нами скучно…
— Время у них такое, — утешил его Турчак.
— Странный человек этот Любимов, — сказал Эдька. — Глядит все время, как будто я бабочка, булавкой приколотая, а он меня изучает. Как я дергаюсь, как я живу и вообще как дышу. Он что, всегда такой?
Катюша не ответила. Она показала ему на речку, к которой они подходили:
— Глянь…
Выбралась из-за тучи луна, и речка была вся сияющей от лунного света. Струи воды переливались мрачноватыми оттенками, особенно там, где было сильное течение. У берега вода была совсем серебряной, а ближе к середине, к стремнине, вспухала уродливыми наростами: либо валуны лежали на дне, либо, наоборот, глубокие воронки бурлили в этом месте.
— Домой хочу, — Катюша зябко запахнулась в великоватую по размеру фуфайку.
— А кто у тебя дома?
— Мама, папа… три сестры.
— Много вас…
Они сели на поваленное бурей дерево рядом с берегом. Тут обдувало ветром и не так донимали комары.
— Ты осенью уедешь? — спросила она.
— Не знаю.
— Не уезжай, ладно?
Он согласно кивнул, даже не подумав об этом своем обещании, просто ему было приятно оттого, что его просит остаться. Хотел сказать, что все это не имеет особенного значения, потому что его все равно очень скоро призовут в армию, а это два года, а за два года в ручье Безымянном столько воды убежит в Бурею… Столько всего изменится. Чудачки эти девчонки.
Два человека подошли к берегу совсем недалеко от них. Один высокий, крутой в плечах, другой пониже.
— Коленьков, — шепнула Катюша и теснее прижались к Эдьке. Вставать не хотелось, уже пригрелись.
— Значит, не получается беседы, — голос Коленькова недовольный.
— Я говорю то, что думаю… — это уже Любимов. — Послушайте, Виктор. Вы молодой, у вас только начинается все… Энергия и прочее… Я совет вам хочу дать. Добрый совет. Живите не только сегодняшним днем. В вашем возрасте я обрабатывал одну из первых трасс нефтепровода в стране. Год сумасшедшей жизни. Меня похвалили, потому что это была тундра… Условия, можете себе представить, какие. И цинга тоже. Я делал все, исходя из соображений времени и государственных интересов. Нефтепровод пошел. А десять лет назад я был там. И я услышал, как меня проклинают люди. То есть не лично меня, Василия Любимова, а того, кто придумал и построил этот нефтепровод. Там были озера… чудесные озера. Вода — как стекло. По берегам — рощицы из карликовых березок. Пейзаж для человека, не знающего тундры, может быть, и скудный. Но для тех, кто жил в тех местах, — это был рай. И вот сейчас там пустыня. Повреждена мерзлота. Озера стали грязными мертвыми лужами. Рощиц нет уже много лет. А ведь, если говорить правду, все зависело от меня и от тех, кто работал со мной. Пусть пришлось бы отстаивать удорожание трассы, но мы сделали дело и ушли. А они остались, люди, которым там жить.
Коленьков грубовато хохотнул:
— Ладно… То было в тундре. Речь об одной роще. Тут у нас тайга, Прокофьич… На тысячи верст тайга… Такую дорогу проектируем… Знаешь, нам сейчас о мелочах думать ни к черту… Пусть ты прав и эта тайга на увале представляет какой-то интерес и для ученых, и для зверопромышленников… Но ведь если мы проведем трассу по увалу — то сэкономим государству знаешь сколько миллионов? А это новые микрорайоны в городах… Новые машины, одежда людям… Да что я с тобой политграмоту провожу?., Ты ж и без меня все понимаешь.
Любимов долго молчал, Коленьков уже сигарету зажег, покашлял настойчиво, видимо, хотел продолжать спор. А оппонент молчал.
— Ну ладно, — Коленьков встал с камня, — ладно… Черт с тобой, я соглашусь. Проведем трассу по болотам… На мыс выведем. Там берегоукрепительные работы потребуются… Ладно. А ты думаешь, что, когда по твоей и моей милости строителям придется делать гигантский объем дополнительных работ, они нас с тобой добром помянут?
— Ты хочешь уничтожить двадцать шесть километров реликтовой тайги, — устало сказал Любимов. — Это полоса шириной в четыре километра… Посчитай как следует, чем ты это потом оправдаешь?
— Да черт с ней, с этой тайгой, — взорвался Коленьков, — мы с тобой величайшей важности государственное дело вершим… Сколько этих реликтов в нашей Сибири… Так что ж нам, из-за каждой рощицы нести миллионные затраты?
— Да… именно так. Не надо мне сейчас приводить довод насчет леса и щепок… Мы уж и так нарубили столько. Гляньте, всю среднюю полосу в европейской части страны… Строили без учета экологии… Леса срубили. Реки загрязнены до предела… Волгу гляньте, матушку нашу. Каму? А что, не могли сохранить? Могли. Только затраты нужны были. На очистные сооружения, на берегоукрепление… Тогда тоже были такие лихачи: на наш век хватит, дескать… Ан, не хватило не только потомкам нашим, а и нам негде посидеть на бережку. А города? Я уж не говорю о промышленных зонах, где дышать нечем… Ты глянь на обычный средний город. Подлетаешь к нему, а над ним облако… Чем же людям дышать? А все потому, что какому-то мудрецу хотелось побыстрее отрапортовать о введении мощностей и выдаче продукции… А не подумал о людях. И о себе в том числе. А сейчас вы хотите последний регион России, где еще есть природа и воздух, губить ускоренными темпами… Давайте, но только без меня. И учтите, я уже почти пенсионер. Я ничего не теряю. Я видел Братск, когда его начинали. А потом видел его много лет спустя, когда алюминиевый комбинат на много километров вокруг тайгу сгубил.
— Погоди… Так, по-твоему, выходит, что и комбинат строить не надо было?
— Вы мне таких вопросиков не подбрасывайте…
Надо было строить комбинат, надо… Только продумать все, чтобы и предприятие было и тайга вокруг него тоже жила. Вот так. И про миллионы лишние не жалеть. Здоровьем людей окупится. А это не деньгами приобретается, сам знаешь.
— Не хочу с тобой спорить на ночь, — миролюбиво сказал Коленьков, — уж не первый год тебя знаю… скучный ты человек. Я обрабатываю узкий конкретный участок. На других — другие люди, может быть, умнее меня. А я должен сдать бумаги по этому… Я за это отвечаю. И вообще, об экологии пусть думают те, кто за это деньги получает. А мы с тобой за проект зарплату едим.
— Я вас понимаю, — Любимов сделал длинную паузу, будто с духом собирался. — Для вас эта трасса — дело жизни. Согласен. Это трамплин. И вы многое еще сделаете, голова у вас есть. Крепкая голова. И боец вы. Вот сейчас вы сделаете мудро… Вы уговорите Чугарину, и вас будет двое против старого, выжившего из ума дурака Любимова, который еще, ко всему, и брюзга порядочный. И еще для вас благо, что Рукавицын этого Любимова терпеть не может. Все правильно. И вы быстро проработаете трассу по увалу. Легко и просто. Зачем в болоте залить? И расчеты и работу усложнять? А потом еще строителей уламывать? Вы неглупый мужик, Виктор. А в общем, я вам сказал свое мнение. От него не отступлюсь. Делайте выводы. И пошли спать, чего тут нам друг другу нервы на катушку наматывать?
Они мирно зашагали рядом, и Коленьков заметил, остановившись на минутку и затаптывая сигарету:
— Ну, поглядим… Ты еще пораскинь мозгой… В глупую историю лезешь. На рожон, это точно. На тебя не похоже.
Снова установилась тишина. Только движок постукивал в лагере да речка шумела.
— А мне он неприятен… — сказал Эдька. — Неприятен, и все, этот твой кумир Коленьков… Теперь я его понял. То-то он сегодня теть Лиду уговаривал. Ну прямо молил ее… А он вот для чего?
Настроение было у обоих подпорчено, и разговора уже не получалось. Тихо пришли в лагерь, постояли у Катюшиной палатки. Уже не говорили, а шептались, потому что слышимость через палаточную стенку дай боже. Через минуту Катюша пошла к себе, а Эдька побрел глушить мотор. Потом долго лежал с открытыми глазами в своем спальном мешке и думал о том, что Любимов вообще-то мужик неплохой, хоть и странный. А кто сейчас не странный? Все с причудами… Человек жизнь почти прожил. А Коленьков-то какой?
2
Павел Иванович Крутов уже года три собирался на пенсию. Один раз даже завел об этом разговор с Дорошиным, но тот слушать не захотел, замахал рукой:
— Куда тебе еще на государственные харчи? Можешь работать, хочешь. Вот я соберусь, тогда уж вместе. Засядем в одном дворе за домино и на рыбалку вместе. А сейчас не расхолаживайся.
Так и рухнула идея. А шел уже шестьдесят четвертый, и хоть усталости не было, зато существовало ощущение, что где-то за спиной его кто-нибудь из молодых говорит: «Ну чего сидит старикан? Шел бы в ведение райсобеса». А может, казалось ему так по стариковской своей мнительности?
Сидел Павел Иванович у себя в кабинете и разглядывал результаты анализа. Ему ли требовались пояснения, что это означало? Теперь уже все становилось на свои места и он мог с уверенностью сказать: да, Дорошин выиграл в очередной раз. Крутову уже сегодня довелось поговорить с Ольгой Васильевной, и он узнал то, что хотел: в два часа дня доктор Косолапов завершит обследование шефа и после этого будет дано Дорошину право заниматься делами, хотя и надо еще будет с недельку побыть дома. А что дальше произойдет, Крутову ясно тоже: Павел Никифорович первым делом вызовет его к себе, может быть даже сегодня, и потребует полнейшего отчета за все, что было в его отсутствие. Хорошо, что у него есть рокотовские бумажки, а то ведь могло быть очень нескладно.
Жалко ему Рокотова. Павел Иванович старый практик, он знает, что означают для Дорошина рокотовские расписки. Это же повод для большого и очень неприятного для Владимира Алексеевича разговора. Чуть ли не диктаторство… Вместо коллективного партийного решения распоряжения на райкомовском бланке… А он, Крутов, не может поступить иначе, он должен оправдать месяц с лишним буровых работ, отвлечение «мыслителей» от проекта. Это не мелочи, за такие штуки можно и с работы полететь, без всякого почета, заслуженного десятилетиями безупречной работы. О-о-о, Дорошина он знает великолепно. Это человек цели, человек характера резкого и непримиримого. И он помнит все случаи невыполнения его приказов, когда бы они ни происходили.
Волнуется, видно, и Григорьев. Сегодня утром встретил его в коридоре. Тени под глазами, не спал наверняка. Остановился рядом с Крутовым, хотел сказать что-то или спросить, да не решился.
Заглянула в кабинет секретарша, лицо испуганное. Едва шепнуть успела:
— Рокотов к вам…
Почти сразу же в кабинет быстро зашел Владимир Алексеевич. Крутов суетливо поднялся, вышел из-за стола. Рукопожатие у Рокотова крепкое, энергичное. Сильный человек и физически, и духом. Уж он-то понимает все, что заварил, и догадывается о возможных последствиях. А на лице — ни тени сомнений, колебаний.
Они сели друг против друга за столиком для совещаний. Уж очень неудобно было Павлу Ивановичу сидеть за столом своим в присутствии первого секретаря райкома. Волновался изрядно, чуял, что неспроста Рокотов пришел сам. Ведь мог же просто вызвать его к себе.
— Посоветоваться к вам, Павел Иванович, — Рокотов достал бумажку с результатами лабораторного анализа. — Вы уже смотрели все это?
— Да, конечно…
— Я знаю вас как великолепного инженера, как крупного руководителя производства. Я пришел к вам за помощью. Положение таково, что Кореневский карьер, в случае начала его эксплуатации, не даст около трехсот тысяч тонн богатой руды для доменной металлургии… Эти цифры утверждены Госпланом, и нам их не отменят.
— Понимаю вас, — Павел Иванович уже уловил ход мыслей Рокотова, — триста тысяч, дорогой мой Владимир Алексеевич, это много. Это очень много.
— А если вот что, Павел Иванович, — Рокотов взял карандаш со стола Крутова, лист бумаги и быстро нарисовал неправильный овал. — Это Журавлевский карьер… Сейчас мы идем вглубь, берем кварциты. Вот здесь — Романовский карьер… Они оба — на базе Журавлевского месторождения. Вы помните перспективный план на десятилетие?
— Конечно… Разработка промежуточных площадей… Нам сохраняют постоянный план по богатой руде, готовой для загрузки в домны без обогащения. Ах вот что, теперь я вас начинаю понимать, Владимир Алексеевич!.. Так. А как же вскрыша? Ведь эти работы не планировались?
Крутов заволновался, пошел к своему столу, вынул красную папку:
— Та-ак… Там двести сорок три метра… Толщина слоя богатой руды сорок пять… А знаете, это может быть выходом… Может… Триста тысяч тонн в год? Много, но… — он считал с карандашом в руках, прикидывая цифры прямо на полях карты, — может выйти. Оч-чень даже свободно… — Он бросил карандаш на стол, с любопытством глянул на Рокотова: — Так, дорогой Владимир Алексеевич. Резонно, резонно. Только где вы возьмете денег на вскрышу? Они же не заложены в плане?
Рокотов ответил не сразу. Еще раз глянул на карту:
— Если отпадет необходимость в сносе двух сел и в переселении четырехсот семей, средства, предназначенные для этих целей, можно будет использовать для вскрышных работ.
— Но ведь это дополнительные проектные работы?
— Дорошинский проект еще не утвержден.
Крутов покачал головой, соглашаясь с этим доводом. Потом поднял на Рокотова глаза:
— Вы сказали, что пришли за советом, Владимир Алексеевич… А ведь у вас все обдумано и без меня?
— Нет, не все, Павел Иванович… До восьмидесятого года потребности в богатой руде удовлетворяются за счет Романовского карьера… Для того чтобы в восьмидесятом году не оказаться перед фактом истощения слоя без завершенных вскрышных работ, нужно прямо сейчас начинать их… Ну, хотя бы с будущего года. Вот об этом я и хотел посоветоваться. Сейчас какова картина? Шахта дает кварциты, рудник богатую руду, пока там небольшая глубина, Журавлевский карьер — тоже кварциты. Надежда на рудник.
Ох, как хорошо понимал Крутов, к чему ведется этот разговор. Да только что толку? Разве согласится Дорошин вести борьбу за исправление плана будущего года? За переориентацию средств? И никто, кроме него, этого не сможет сделать.
— Через недельку выйдет Павел Никифорович, — сказал он, — может, ознакомить его с вашими мыслями? Он должен оценить.
Сказал все это Павел Иванович как можно более искренним голосом, хотя прекрасно понимал, что кривит душой. Но его ужасало возникающее теперь положение, положение между молотом и наковальней. Ну, зачем именно к нему пришел Рокотов? Зачем рассказал о своей явно интересной выдумке? Почему он не пошел к тому же Григорьеву? Они же единомышленники? Понадобилось ему мнение без пяти минут пенсионера… Ах, как нехорошо… Ужасно просто. Ну что они всё воюют и воюют? Что им нужно делить, когда и тот и другой стремятся улучшить дело? Ну, собрались, ну, обменялись мнениями, ну, пришли к выводу к какому-то… Зачем ломать копья и втягивать в драку людей совершенно посторонних? С Дорошиным он проработал столько лет, и они всегда понимали друг друга. В конце концов, все очень просто. Езжайте оба в Москву и доказывайте каждый свою точку зрения. Там и ученых и практиков в министерстве хватает. Им виднее.
И видимо, на лице у Павла Ивановича было это самое горестное выражение, потому что Рокотов вдруг совершенно неожиданно поднялся и суховато сказал:
— Я, пожалуй, пойду, Павел Иванович… Дела, знаете… Прошу прощения за то, что побеспокоил.
И ушел.
Крутов походил по мягким коврам кабинета. Пытаясь успокоиться, вновь полистал документы. Владимиру Алексеевичу легко рассуждать на темы подобного рода: его положение никак не сравнишь с положением Крутова. Ведь он, Павел Иванович, всего-навсего заместитель, человек, выполняющий волю настоящего хозяина. И было бы несправедливо лишать того же Дорошина этой роли, потому что именно он в пятидесятых пришел сюда с группой рабочих и специалистов, чтобы сделать здесь все: и рудник, и ГОКи, и город. Пусть он чуть груб и эгоистичен, пусть, — он создатель всего того, что здесь сейчас есть. И легко мальчишкам, к которым, несмотря на пост, отнести можно и уважаемого Владимира Алексеевича, им легко сейчас производить техническую и прочие другие революции, когда сделано главное. А теперь они непримиримы, они требуют поступков по особому счету. А он — слабый старый человек, который имеет право на ошибки и даже заблуждения, потому что видел в жизни всякое. Вот так-то, Владимир Алексеевич.
Совсем почти успокоясь, он принялся кормить рыбок в аквариуме. И тут зашел Григорьев.
— Прошу вас, Александр Лукич, — сказал Крутов, — ну, что вы у двери стоите? Давайте к столу… Или вы просто ко мне, чтобы выпить стакан боржоми? Могу угостить… Что-то вы перестали заходить? Как прикажете толковать?
Лицо у Сашки было усталое. Крутов прекрасно понимал его самочувствие: ах, как тяжело, когда неверный ход в жизни сделаешь. Вернуть бы право решения назад. Ах, чудаки, чудаки, все бы вам сотрясать вселенную, удивлять человечество размахом вашей мысли. А потом как побитые щенки ищете совета у старых, опытных людей.
— Что будем делать, Павел Иванович? — Сашка сидел перед его столом, а глядел куда-то в сторону. — Я вот думал… Может, мне сразу заявление подать? Я не люблю, когда на меня кричат. Очень не люблю. А шеф обязательно будет это делать.
Крутов растерялся. Если Григорьев настроен так, тут может произойти всякое. Осталось в мыслительной только двое, а были времена, когда там трудилось пятеро. Может, строптивый молодой человек пришел сюда для того, чтобы в своем докладе Дорошину он специально упомянул о настроениях Григорьева? Они ведь теперь такие мудрые и предусмотрительные. И еще нежные: как бы их не обидели случайно.
— Ну, вам, Александр Лукич, торопиться совсем не к чему, — Крутов встал, принес бутылку боржоми, открыл ее, поглядывая на нервное лицо Григорьева, — и еще вот что, Александр Лукич… Вам особенно бояться нечего. Вы — исполнитель, такой же, как и Петр Васильевич… А вот с меня, старого петуха, весьма возможно, полетят перья, а? Одно спасение в том, что могу в любой момент уйти на пенсию.
Крутов уверенно предполагал, что при этих словах у Григорьева мелькнула мысль, которую он, конечно, не выскажет никогда: «И шел бы… чего ждешь?» И говорил он последнюю фразу в расчете на то, что Сашка хоть чем-то выдаст себя. Однако глава мыслительной, видимо, был слишком погружен в свои собственные размышления, чтобы реагировать на приманки Павла Ивановича. Даже стакан боржоми выпил только наполовину.
— Вы не виделись сейчас с Владимиром Алексеевичем? — спросил Крутов, обуреваемый любопытством. Как же так, Рокотов, видимо, настроен на борьбу или помышляет о ней, а его ближайший сподвижник уже в панике. Ай-яй-яй… молодежь. Хоть бы у нас, стариков, учились. Мы хоть биты неоднократно и осторожны излишне, да вот только амплитуда душевных колебаний у нас меньше. — Мне кажется, он нашел любопытный выход… Правда, не столь безболезненный, как хотелось бы.
Сашка заторопился. Встал, на часы глянул, будто в кабинете ждет его до страсти срочное дело, а он вот тут заговорился совсем и забыл… Попрощался — и из кабинета почти бегом. Крутов готов был об заклад биться, что Григорьев галопом побежит к первому же телефону. Павел Иванович представил себе эту картину и бесшумно рассмеялся: зрелище было бы явно не ординарное.
Вчера он заглянул в мыслительную поздно вечером. Обитателей этой большой гулкой комнаты уже не было. Каждый из них переживал неудачу в одиночестве и не на рабочем месте. Крутов походил у чертежных столов, присел перед расчетами Рокотова, потом заглянул в бумаги Григорьева и взялся за подбородок. Заходил на пять минут, для того чтобы мнение укрепить, уже давно возникшее под влиянием разговоров Дорошина и бесконечных его обвинений в адрес Владимира Алексеевича в голом авантюризме, а вышел почти через час. Нет, не игрушками занимались «мыслители», более того: то, что уже четко вырисовывалось, виделось старому горняку Крутову как задумка любопытная…
Зазвонил телефон. Павел Иванович снял трубку и вдруг услышал могучий, какой-то свежий голос Дорошина:
— Ну, как жизнь, дорогуша? Давай-ка собирай свои бумаги и ко мне.
3
Утром появилось солнце. И хотя тучи были низкими по-прежнему и ветер их гнал тоже, как обычно, над самыми вершинами деревьев, но день был светлее, радостнее, чем привык видеть Эдька за эти последние две недели. Коленьков с утра засел за рацию, и голос его звучал на весь лагерь:
— Возникли разногласия… Товарищ Любимов отстаивает старый вариант, мы с Чугариной полагаем, что трассу надо менять… Расчеты все у меня… Прошу вызвать нас. Дело срочное… Нет, я не считаю нужным применять доводы до нашего разговора в вашем присутствии. Кстати, Александр Николаевич, я ведь нашел ваши вешки у ручья… Да. Целы. И фамилия покойного Мошкина тоже. Хочу сегодня на увал выбраться. Вы ведь тоже там шли в тридцать шестом?.. А вы прилетайте, вместе доберемся. Погода вроде меняется…
Дальше Эдька слушать не стал. Пошел к берегу, где возился с инструментами Любимов, собираясь в тайгу.
— Здравствуйте, Василий Прокофьевич… — сказал Эдька.
Любимов поднял голову:
— Доброе утро, юноша… Как спалось?
— Нормально. Комары только.
— Это мелочи. Самое главное в том, чтобы каждый день вам что-нибудь приносил. Обязательно. Желательно — радость и познание.
— А у вас семья есть?
— Вот те на… Вы что, думаете моей биографией интересоваться? Позвольте узнать, на какой предмет? Ежели, конечно, не секрет?
— Когда-нибудь потом скажу. Ладно?
Любимов выпрямился, потер лысину узкой морщинистой рукой:
— Ладно… Так вот о моей семье… Жена умерла в военные годы в Ленинграде. Сын отыскался уже взрослым. С детсадом его эвакуировали, потом их эшелон разбомбили… Я считал его погибшим. А он жив… Встречаемся иногда.
— А дом ваш где?
— В Ленинграде… Только я там вот уже три года не был. Квартплату высылаю, и все. Беда, понимаешь? А там ведь сидеть одному придется… Хорошо, что моя комната в коммунальной квартире. А то бы совсем худо. Вот так. Удовлетворены?
Эдька подумал, что надо бы сказать о том, что разговор вчерашний Любимова с Коленьковым слушали они с Катюшей, но потом раздумал: чего это он сразу за двоих решает? А вдруг Катюша будет против? И получится, что он просто-напросто трепач. Балаболка. Качество для мужчины унизительное.
Любимов закончил утрясать свой вещмешок, ловко завязал его горловину и хлопнул ладонями по коленям:
— Вот и все… Теперь можно и в путь, а? Как полагаете, бог техники?
— Верно… Я с удовольствием бы вас повез, а не начальника, — сказал Эдька.
Любимов удивленно глянул на него:
— Да ну? Это чего ж так? А-а-а-а… все ясно. Вы просто учли то, что со мной работает Катюша?.. Ну что ж, подождем другого раза. Катя? Где вы? Я готов…
Катюша подошла уже собранная, тоже с рюкзаком. Кивнула Эдьке:
— Здравствуй…
— Привет. Позавтракала?
— Уже давно. Спать меньше надо.
Она помахала ему рукой и пошла следом за споро вышагивающим Любимовым.
Эдька заглянул к теть Лиде. Она тоже была готова к выходу в тайгу. В брюках, в высоких сапогах. Просматривала какие-то бумаги. Эдька подошел к ней почти вплотную:
— Теть Лида… Я прошу прощения, конечно, это не мое дело, но вы не верьте этому… Он мне не нравится. Начальник… Вы знаете, я сразу в людях разбираюсь. А он к вам лезет, хотя и знает, что вы замужем. Если б я имел право, я б сказал ему.
Она обняла его за плечи. Серьезно глянула в глаза:
— Я верю тебе, Эдик… Только ты зря волнуешься… Я очень люблю дядю Игоря… И ты все очень правильно сказал Виктору Андреевичу. Все до последнего слова. Ну, что еще тебя тревожит?
— Вы… красивая.
Она рассмеялась:
— Да ты что, Эдик?.. Это уж ты зря. Просто меня хочешь немного развеселить, да?
— Честно. Я понимаю, почему этот… на вас так смотрит. Он не дурак.
Она немного помрачнела. Потом сказала строго и как-то просительно:
— Знаешь, мне неприятно, когда ты говоришь так о человеке, который очень хорошо к тебе относится.
Просто мысль такая все время вертится, что ты говоришь об этом в его отсутствие.
Эдька вскочил:
— Тогда я сейчас пойду и скажу ему все это в глаза. Если хотите, при вас?
Она его обняла за плечи:
— Я знаю, что ты настоящий Рокотов… Такой же, как твой отец и дядя. Но давай с тобой договоримся: больше у нас этих разговоров не будет. Ладно?
Он кивнул. Лицо его было сумрачным, и Лида поняла, что обидела племянника. Он стоял перед ней: худенький, с большими черными глазами на узком рокотовском лице. Волосы растрепаны ветром. Мальчишка… разве дашь ему на вид двадцать один? Нет… Шестнадцать, не больше. И характер фамильный: неукротимый, резкий, прямой. Можно сломать, но не согнуть. Эх ты, искатель… Только что ты ищешь, мальчишка? И что найдешь?
— Иди! — сказала она. — Сейчас ты поедешь с Виктором Андреевичем. Наверное, он уже тебя ищет. Ну, дай я тебя поцелую в лоб…
Эдька хмуро шагнул вперед, подставил щеку. Губы у теть Лиды были сухие и шершавые. Он никогда не видел ее с помадой. И это всегда его покоряло в ней, потому что она не хотела казаться лучше, чем была на самом деле… Она, наверное, забыла, как когда-то в детстве, ему было тогда лет шесть, он сказал ей:
— А можно, я, когда вырасту, на тебе женюсь?
Она засмеялась и пояснила ему, что его невеста сейчас учится ходить и ей еще предстоит долго расти. Это его огорчило тогда, а взрослые смеялись. И влюбленность эта сохранилась надолго. Наверное, потому, что теть Лида вынянчила его в свое время и осталась в памяти наравне с матерью. Потом, когда подрос, он доверял ей свои тайны и она не раз ходила на школьные вечера, чтобы поглядеть на девчонок, которые ему нравились. Он ей верил и тем более не мог сейчас понять ее заступничества за Коленькова.
Виктор Андреевич уже искал его. Сидел возле вездехода, сбросив с него брезент. Курил. Лицо хмурое. Интересно, совладает ли с собой, не набросится ли на него с руганью, как обычно с кем-нибудь другим. Вот попробовал бы. Тогда бы Эдька ему ответил. Спокойно и едко, да так, что у Коленькова волосы зашевелились бы от злости. Он так может сказать.
— Давай заводи… — Коленьков хмуро глядел, как Эдька проверил мотор, полез в кабину. Только затем влез на сиденье сам.
Ехали другой дорогой. Эта была получше, во всяком случае, грязи меньше. А может, подсохла. Коленьков глянул на Эдькино напряженное лицо и вдруг спросил:
— Слушай, а чем я тебе не нравлюсь, а? Только честно.
Вот это да. Эдька уже давно отказал Коленькову в способности спросить что-либо подобное. Для того чтобы задать такой вопрос, нужно быть смелым человеком. После вчерашнего разговора начальника партии с Любимовым Эдька отказал Коленькову в праве считаться смелым человеком. И это мнение укрепилось сегодня утром, после того как он невольно услышал переговоры его по радио с экспедицией.
— Без обиды?
— Точно… — Коленьков глядел на него с любопытством.
— Несколько причин… Первая: зачем вы лезете к теть Лиде?
— Спроси полегче, — глухо сказал Коленьков. — Во всяком случае, я имею право думать о людях как хочу… Ты, надеюсь, мне этого не запретишь? А потом, сказал на эту тему и давай кончай. Выкладывай дальше.
— Я могу, — Эдька загорался азартом, от которого становился смелее и смелее. Теперь он мог уже говорить с Коленьковым на равных, потому что видел, ничего железного нет в этом человеке. И удары он принимает, как все, и переносит их так же. Только раз уж Эдьке представилась возможность сказать ему все: он скажет. — Второе… Вас все боятся. Это очень плохо, когда боятся. Вас могут опасаться, но не любить. Во всяком случае, я знаю только одного человека, который сказал о вас хорошо… Нет, прошу прощения, два… Два человека.
— У нас с тобой, парень, разные взгляды на роль руководителя. — Коленьков глядел вперед неотрывно, может быть, для того, чтобы не встречаться взглядом с Эдькой. — Ты сейчас еще щенок, прости меня за это грубоватое выражение… Многого не понимаешь, и жизнь тебе сейчас кажется сценой, на которой каждый должен сыграть свою роль на глазах у зрителей. А жизнь, если хочешь знать, это не сцена, а темная улица, по которой ты идешь на ощупь. И должен видеть не только куда ступаешь, чтобы ноги себе не поломать, а и вокруг себя, чтобы тебе сзади, со спины не досталось от идущего рядом. Вот что такое жизнь, голубчик. А руководитель — это человек, на котором замыкаются все провода. Вот ты пучок этих проводов держишь от многих людей и не знаешь, кому взбредет в голову тебя зарядом угостить… А соблазн такой у многих есть, потому что ты — руководитель.
— Вас много обижали?
— И меня обижали, и я тоже не ангел… Я полжизни в тайге прожил. И меня манной кашей в детстве не кормили. Кошек жрал в оккупацию. А после войны с тремя братьями одни немецкие трофейные ботинки делил, чтобы в школу ходить. Да ты гляди на дорогу, парень…
Вездеход вильнул круто, чуть не врезавшись в сосну, и Коленьков перехватил руль у Эдьки:
— Вот видишь, сам слабоват в руках, а других судишь.
— А для того чтобы судить, нужны не кулаки, а совесть чистая.
Коленьков не ответил. Его голова покачивалась в такт рывкам машины, и Эдьке казалось, что глаза его прикрыты, и никак не было возможности заглянуть ему в лицо, чтобы проверить это предположение.
— Еще что?
Не дремлет Коленьков. Хочется ему про себя услышать. Зачем? Для чего ему, сильному и жесткому человеку, слышать о себе правду? Он начальник партии, а Эдька у него рабочий… От настроения Коленькова зависит сейчас все. Что ж он хочет услышать?
— Ну что ж ты? Давай… А то ведь все со своей кочки на мир глаза таращишь. Все кажется, что люди понимают, как и для чего ты живешь?
— А вы мне не верьте… Что такое я? Пацан. Ни опыта, ни умения. Даже на дерево лбом налететь могу… И вам легче будет. Говорят, одна сороконожка полжизни не думала, как ей удается управляться со своими ногами. А потом взяла и задумалась… И с той поры на месте сидит… Все думает, как же ей ногами двигать, по какой теории?
Коленьков захохотал:
— Вот так даже? Ну и парень. А что, может запросто из тебя писатель выйти… Только жизни подучиться надо. Уж больно домашний ты какой-то. А по возрасту уже пора мужиком быть.
— Я не хотел бы учиться тому, чему научились вы… Это не та школа.
— Поживи… — коротко сказал Коленьков и замолк надолго.
Да, километров восемь по старому зимнику пришлось проехать. Дорога была пробита, видимо, давно, потому что на вырубке уже и березки подросли, из молодых, и кедровник завязался на выгоревшей пустоши. Грязь была непроходимая, но когда Эдька, взглянув на дремавшего Коленькова, попытался выбраться из нее на зеленый лужок с левой стороны, начальник партии перехватил руль:
— Нельзя… Болото.
Потом зимник уперся в каменистую гряду, за которой, метрах в пятидесяти, начинался песчаный склон с густой тайгой. Она поднималась крутым уступом к склонам сопок, а дальше уже опять пошло мелколесье, за которым нависли над землей тяжелые ватные облака.
— Приехали, — сказал Коленьков. — Тут мы надолго… Давай вон туда. Домишко тут должен быть где-то… Охотники рубили.
— Дичь какая, — Эдька глянул на тяжелые капли воды, все еще стекавшие с мохнатых лап елей, на слой листьев и иголок, превших годами. Ноги проваливались в мягкий грунт.
— Потерпи, скоро переедем поближе к людям… До ближайшего села будет восемнадцать километров… Если начальство утвердит мое предложение — будем жить почти в цивилизации. Вон, гляди, где наш лагерь.
Отсюда, с возвышенности, Эдька увидел крутой разворот речки и палатки у воды… Казалось, лагерь совсем близко, рукой подать. Простым глазом разглядел Эдька даже трактор, свой, стоящий чуть поодаль, на площадке… Вот они где! Вспомнилась каменистая сопка на севере и густая шапка деревьев, обступивших ее с юга. Вездеход, уткнувшись тупым носом в огромный камень, стоял внизу.
Избушка нашлась невдалеке! Эдьке подумалось, что Коленьков бывал здесь уже не однажды. Уж больно свободно он ориентировался в местности. Прямо как в окрестностях лагеря. Эдька походил вокруг, потрогал руками странную крышу из бревен, отверстия между которыми были плотно заделаны мхом. Заглянул вовнутрь. Комнатенка три шага на четыре. В углу — нары. Стол, грубо сколоченный из необструганных досок.
Коленьков уже стучал топориком где-то поодаль, и Эдька не мог не отметить, что человек он работящий, целеустремленный. Другой бы приказы отдавал и командовал, а этот ноги в руки — и в тайгу, к делу.
Было сыро везде и нудно, и Эдька полез в кабину вездехода. После нынешнего разговора ему полегче. Лед в барьере между подчиненным и начальником сломан, ведь начальник задал ему вопрос, почти ничем не отличающийся от классического вопроса общающихся родственных душ: а ты меня уважаешь? Еще не хватает выпивки совместной — и можно уже хлопать Коленькова по плечу и звать его Витей… Да, далеко повела тебя фантазия. Наоборот, после нынешнего разговора держи ухо востро, Эдуард Николаевич. Теперь товарищ Коленьков будет искать повод для постановки тебя на отведенное для самых нерадивых подчиненных место. Знаем мы таких демократов. Вначале играют в добрых дядей, а потом предлагают подать заявление по собственному желанию.
В кабине было тепло и тихо. Эдька включил транзистор и даже придремнул. Когда было холодновато, включал минут на десять мотор. За стеклом опять потемнело, похоже на то, что дождь начнется. Развернул вездеход снова на зимник, чтобы потом, когда придет Коленьков, сразу податься домой. Домой… Лагерная палатка домом родным кажется. А по радио Юрий Гуляев арии из оперетт поет. Благодать.
Дурость он натворил сегодня. Подумаешь, правду-матку резанул в глаза начальству. Да и правду ли? Что Коленьков ему плохого сделал? А без Катюши скучно. Вот взять бы заработать денег да вместе с ней в Москву на месячишко. Да по всем театрам.
Стало немного смешно: размечтался. Дай бог, чтоб на билет заработать, доехать бы до папиного кармана. Если не прогонят еще за язык. А он бы, на месте Коленькова, так и сделал. На кой шут в партии такой баламут? А чего, уж себе-то он признаться в этом может.
Дремалось хорошо, уютно. Вот он приедет домой и скажет отцу:
— Папа, ты мне поверь… Я честное слово не вру и не ошибаюсь. Знакомься с Катюшей… Я хочу на ней жениться, а пока я буду служить в армии, пусть она с тобой поживет в одном доме.
Отец его всегда поймет. Всегда. Тут сомнений никаких. Его папка — он умница. Да и мама тоже, только она ничего в семье не решает. Ясно, она всплакнет, а отец закрутит головой, удивленно на него глянет и скажет:
— Опять сам?.. Спросить хоть бы догадался у отца-матери. Плохого не присоветовали бы. Эх ты, самостоятельный дюже. Гляди, как бы потом не плакать.
Эти слова сказал отец тогда, когда он объявил о своем решении уехать с теть Лидой. А мать действительно заплакала.
Ничего, все будет как надо.
Он не заметил, как сон сморил его.
4
Проснулся Эдька от взрыва. Небо раскалывалось на черные рваные клочья. Пулеметной дробью бил по кабине дождь. Коленьков дергал его за ногу, пытаясь забраться в вездеход, и вспоминал всех Эдькиных родственников до десятого колена.
Начальник партии тяжело дышал. Вода стекала с его короткой брезентовой куртки, брюки, видимо, тоже промокли насквозь, потому что прилипли к ногам. Он торопливо укладывал свой рюкзак на заднее сиденье.
Молнии полосовали воздух перед самым радиатором. Ливень был таким густым, что видимость впереди ограничивалась несколькими метрами.
— Заводи, — приказал Коленьков.
— Подождать бы, — Эдька никогда в жизни не ездил в такой кромешной тьме, когда перед носом уже ничего не видно.
— Трогай… — выругался Коленьков, — если не проскочим по дороге, по зимнику, тогда здесь неделю загорать будем… Расквасит болота. Ну, чего ждешь?
Эдька завел мотор. Вездеход рванулся с места и покатился вниз, под уклон. Тяжелые камни колотились в днище, машину ломало, корежило на ухабах. Руль вырывало у Эдьки из рук.
— Держи левее, — подсказывал Коленьков, — здесь где-то камень здоровый. Ага, вот он… Теперь прямо… Тут просека… Ну?
Вездеход застучал на жестких корнях деревьев. Мотало из стороны в сторону. Коленьков приник к стеклу, пытаясь за струями разглядеть мир. Его команды Эдьке были короткими и злыми:
— Гляди лучше… Куда третью втыкаешь? Глаза у тебя где?
Просека угадывалась слева, близким своим краем. Будто потемнее было. Эдька помнил, что там — стена деревьев. Справа была сплошная муть, размытая дождевыми потоками. Все вокруг ревело, стонало, ухало громовыми раскатами. Эдька вел машину почти наугад, глядя не столько вперед, сколько на Коленькова, пытавшегося разглядеть дорогу.
— Давай, давай жми, пацан! — кричал Коленьков, и Эдька рывками газовал, отчего вездеход кидало из стороны в сторону, чуть не переворачивало. Ревел мотор, захлебываясь от напряжения.
В душе Эдьки господствовал страх. Ему казалось, что все сейчас происходящее совершенно неправдоподобно. Может быть, это продолжение сна, жуткого, который лучше поскорее прервать? Нет. На ухабах Эдькины коленки упирались в металлический корпус машины. И еще ругань Коленькова — это тоже совершенно материально. Во всяком случае, после каждого рывка вездехода Коленьков сопровождал ругань тычком в Эдькино плечо:
— Давай, кому говорю, давай…
Противно зачмокала грязь под днищем. Слева исчезла кромка просеки. Выбрались на зимник. Коленьков знаком приказал Эдьке остановить машину, и, когда мотор заурчал умиротворенно, на малых оборотах и грязь перестала шуршать, он сказал:
— Ну, а теперь, парень, если нам повезет… В общем, помни одно. Справа — беда… Лучше выкручивай налево… Там хоть на твердой земле бедовать будем. А справа — трясина. Ухнем — и все… И конец нам обоим. Тебе ясно?
Эдька кивнул. Коленьков глянул ему в лицо, дружески толкнул в плечо:
— Ладно, не дрейфь… Выкрутимся. Я везучий, а ты со мной. Так что начинай на первой… Тут уж нам торопиться некуда… Разве только в преисподнюю.
Эдька раз за разом пытался вырвать машину из грязи. Только с четвертой попытки гусеницы размололи попавший на пути обломок дерева. Вездеход рванулся вперед и заскользил по серому колышущемуся полю. Стучали в борта коряги, сдвинутые с привычных мест водяными потоками, иногда машина ныряла в колдобины; тогда смотровое стекло обдавало коричневой жижей и «дворники» с трудом очищали стекло. Не помогал даже ливень, хлеставший злобно и настойчиво. Уже через десять минут серая мгла сгустилась настолько, что движение стало невозможным. Коленьков кричал:
— Вперед… Не останавливайся, слышишь? Впе-ре-о-од, я тебе говорю… Ну?
В кабине вода. Где-то пробивает. Значит, может и в мотор добраться. Тогда плохо. Руль не слушается. То проскакивает почти впустую, то повернуть нельзя. Сколько же проехали? Хоть с километр вышло или нет?
Перед самым радиатором выросло дерево. Вот так, из мглы, совершенно неожиданно для Эдьки. Ударил по тормозам. Машина осела сразу на днище, завыл мотор, грязь полетела кверху. Успели. Коленьков полез из вездехода, разматывая на ходу веревку, вынутую из рюкзака. Открыв дверцу, намотал на скобу один конец, другим обвязал себя за пояс:
— Слушай… Я буду снаружи… Гляди мои знаки. Вправо, влево — поймешь. Прижму к стеклу пятерню — тормози как можешь быстрее. Я буду на моторной части, с правой стороны, чтобы тебе свет не закрывать. Слышишь? В случае чего… поворачивай влево, втыкайся в дерево и жди… Рюкзак захватишь, там еда. Все у меня.
И, не дослушав взволнованной и растерянной тирады Эдьки, захлопнул дверцу снаружи.
В кабине теперь еще темнее. Эдька видит спину Коленькова с грубыми швами куртки. Вездеход ныряет еще глубже. Когда грязь залепляет стекло, Коленьков трет его рукавом, придерживая «дворники». Теперь Эдька не видит совсем ничего. Просто автоматически повторяет движений начальника… В кабине уже полно воды, но это чепуха. Лишь бы выбраться.
Счет времени уже давно потерян. Будто с самого утра тянется эта мозглятина, эти бесконечные повороты и развороты. Будто во всем мире сейчас нет солнца.
Какой черт послал его сюда за романтикой? Сидел бы в Лесном, работал на тракторе. Вечерами на танцы в клуб ходил бы или в Первомайское, там клуб побольше. Придешь домой, а на столе уже кувшин молока вечерней дойки, кусок отличного ржаного хлеба… Ведь живут же люди нормальной жизнью… Нет, если выберется отсюда — сразу же уедет. Зачем ему все это?
Мотор постукивает. Как бы беды не было. С таким хозяином, как Котенок, всякое может быть. Тыщу лет, видать, под капот не заглядывал. А Эдьку отец учил, что от ухода за машиной и жизнь твоя зависит. Заглохни сейчас мотор — и пиши пропало. Ливень не стихает, вода может подняться, и тогда конец. Правда, слева деревья, ну, да попробуй до них добраться в такую круговерть… а если и доберешься, то сколько времени здесь подмогу ждать?
А Коленьков молодец. Каково ему сейчас там, снаружи. Мокрый весь, ветер… да какой там сейчас ветер? Там вода и грязь. И ни шута не видно. Мужик что надо. Эдька так и скажет теть Лиде. Нет, ничего не скажет… Будет молчать Эдька о всех легендарных поступках начальства, а то ведь это можно и по-другому понять: подлизывается подчиненный. Нет, а он молодец.
Глаза от непрерывного напряжения начинают слезиться. Вот еще беда. Когда ж ливень этот кончится, когда? Сколько ж воды там, наверху, что льет без передыху? Вот она тебе жизнь, дорогой товарищ Рокотов. Ты все с третьего этажа общежития института глядел в горизонты. А, кроме вышки Останкинской, в ближайшей перспективе ничего не видел. А теперь гляди сколько хочешь. Познавай опыт житейский… сынуля папин. Все тебе просто было. А по шею в грязи в тайге, от людей за десятки километров посидеть не мечтал? Хлебай впечатления. Вообразил, что книжку написать сможешь? Как бы не так! Ты вот выберись отсюда целым хотя бы.
Сейчас он понимал все досконально. Первым делом заявление Коленькову. Тот резолюцию наложит. И в экспедицию… Скорее. Теть Лида денег на дорогу даст.
И домой. Там хоть ливней таких не бывает. Вот и вся перспектива. Нечего браться за то, что не можешь. Значит, все эти люди, с которыми ты сейчас держишь себя как лорд Байрон, эти люди сильнее и мужественнее тебя. Ты не герой, Рокотов. Ты не в деда своего пошел. Ты на подвиг не способен. И на смерть героическую тоже, потому что смерть — это больно. А ты — гений, ты боли боишься. Боль не для тебя.
Руки на руле и ноги на сцеплении и тормозе работают автоматически. А все ж шофер из тебя ничего. Второй раз за рулем вездехода — и сразу в такую переделочку. Только бы выбраться. Ты себе дело найдешь. Работать везде можно. И работают же очень и очень многие и не рыпаются на край света «за туманом», как в глупенькой песенке.
Надо просто сказать, что струсил. А ты-то просто трепач. Пустой, кстати. Вот Коленьков — этот не трепач. Этот где хочешь выстоит. А сейчас он грязь и воду глотает. А ты бы так не смог. Ты ж насморк схватить можешь. Он — человек. И даже не послал тебя куда следует, когда ты пижонствовал перед ним! Видите ли, изволил критиковать его.
Поворот влево, теперь чуть правее… Хорошо показывает Коленьков. Будто голосом. Все ясно. Только бы мотор выдюжил. Ах, машинка. Да цены тебе нет, такой неуклюжей и громоздкой на асфальте. Ну, еще чуток…
Коленьков прилепил пятерню к стеклу. Рядом — его нос, сплющенный как у мальчишки. Даже губы прижал к стеклу. Смеется. Так, по тормозам. Лезет в кабину… Боже мой, сколько грязи на нем… Теперь же технику за ним мыть придется. Черт с ней, с техникой. Выбраться бы, так зубной щеткой всю ее выдраил бы.
Ливень злобствует. Коленьков громко хлопнул дверью, повернул к Эдьке грязное веселое лицо:
— Вылезли, парень… На твердой земле стоим. Теперь переждем дождик — и домой… А сейчас поесть полагается, а? Слушай, а ты будешь классным шофером… Со временем, но будешь. Ну, чего глядишь на меня, как тот самый баран, что новые ворота увидал? Вы-брались… А, ну тебя.
Эдька тупо глядел на его щеку, которая была покрыта желтым грязевым пятном. Не хотелось радоваться и вообще ничего не хотелось, даже колбасы, которую совал ему в руки, беззвучно шевеля губами и поощрительно улыбаясь, Коленьков.
Уедет, обязательно уедет, завтра прямо. Он так не может. Это выше его сил. Не надо ему славы и разговоров бывших однокурсников. Ничего не надо, потому что у него просто нет сил. И характера тоже. Для чего мучиться, для чего? Кому все это нужно? Отцу, который ночами из-за него не спит? Матери, у которой слезы не просыхают? Уж он-то знает, каково им. Он совершенно не думает о них. И к дьяволу эту тайгу.
Коленьков жует аппетитно и энергично. Пусть. Господи, как выбраться-то удалось? Ведь это было почти безнадежно. Чертово болото. Здесь все в болотах и реках. Люди не понимают: земля здесь или вода? А он хочет ходить по земле. Ему не надо сомнений… И открытий тоже. Вот так. И пусть над ним смеются желающие. Да, он струсил.
И тут же к нему вернулся звуковой мир. Грохот ливневых струй по крыше вездехода, взрывы громов. Наконец— успокаивающий голос Коленькова:
— Ты не кисни… Это бывает. Я, когда в первый раз в подобную переделку попал, маму начал звать. А было мне в ту пору двадцать два и плечи были как у одесского амбала… Вот так. И не бойся. Пройдет все, как с белых яблонь дым… Это еще цветочки… А вот если б ты в реке в аварию попал — это крупнее. Поток, понимаешь, плотик твой кверху бревнышками, груз на дне… Колотит тебя, раба божьего, по всем камешкам встречным. И без всякой, заметь, бережности. А берега высокие, на них не влезешь, да и времени тебе на подобные попытки рекой не отпущено. Сколько людей на дне этих рек сибирских осталось… Так что радуйся и давай нажимай на колбасу. Я ведь хоть человек и сознательный, однако могу и сам управиться с нею. Ну?
И это дружеское и привычное уже «ну» подействовало на Эдьку. Он засмеялся:
— Есть хочу жутко… В животе марши.
— Вернемся, — мечтательно сказал Коленьков, — тетя Надя жареной рыбки сделает. Свежей… Турчаку такая команда была дана. И по этому поводу сегодня в лагере всем потерпевшим бедствие будет разрешено по сто граммов спирта… Только бы кого-нибудь в тайге не прихватило. Любимов на болоте. Оттуда пешком трудно.
Да, Любимов… И Катюша… Боже мой, он так разволновался о своей персоне, что забыл о том, что Катюша в тайге. Без машины. На болоте. Оттуда на первой скорости не выберешься. И с ней старик Любимов. Только бы у них было все хорошо. Только бы добрались до лагеря… Что же делать? Он с ума сойдет, пока кончится этот проклятый дождь…
Ливень с новой энергией застучал в стекла машины.
5
— Разговор есть, Владимир Алексеевич… Извини меня, я старше тебя… — Гуторов остановился, вытер пот с лица, и по глазам его Рокотов понял, что председателю исполкома очень трудно в эти минуты.
— Слушаю тебя. Да не стесняйся. Критикуй.
Гуторов усмехнулся:
— Ты понимаешь, критиковать — это одно, а наша с тобой беседа — это другое.
Поведение председателя исполкома было для Рокотова совершенно непонятным. Приехал в райком, зашел в кабинет перед самым обедом. С утра ездил по полям. Предложил проскочить на природу. В машине тяжело вздыхал, шею платком вытирал все время. Ну, ребус, и только. Не замечалось, правда, такого раньше за Гуторовым.
Когда-то здесь была речушка. Ивы еще сохранились на бывшем берегу. Правда, посохли большей частью, выжили только самые старые, те, которые корнями крепко за землю держались и умели найти в ней воду. На пригорке умирал лес. Часть деревьев уже засохла, другая еще цеплялась за жизнь, перехватывая влагу от дождей. Здесь, в трех километрах от карьера, была зоне, действия мощных насосов осушения. Все водные горизонты откачивались, и земля постепенно выветривалась, покрывалась трещинами — и на ней умирало все живое.
— Карасей когда-то в этом месте ловил, — сказал Гуторов, показывая на русло бывшей речушки, которое теперь было небольшой ложбинкой, на самом дне которой сочился тихий ручеек. — Я ведь здешний… Тутошний, как у нас говорят. А село наше как раз там, где сейчас карьер. Красивое было село.
Они сели на склоне, и Гуторов обхватил колени руками:
— Вот иногда приезжаю сюда… Просто так. Знаешь, иногда обстоятельства прижимают. Надо одному побыть.
С утра прошел небольшой дождик, и Рокотов боялся, что не пойдут комбайны. А вот сейчас увидел он на дальнем увале, среди золотистого поля, краем своим выбравшегося на склон, две коричневые коробочки, медленно двигавшиеся вниз.
— Насонов убирает, — проследив за взглядом Рокотова, сказал Гуторов. — У него на уборке солидно дело организовано. На днях закончит.
Рокотов не ответил. В последние дни все упоминания о Насонове были для него неприятны. Ему все время казалось, что собеседники намекают на его, Рокотова, бездушное отношение к лучшему председателю. С молоком район выручил. Если б не его сверхплановые тонны — недотянули бы до спасительных ста процентов. И вот теперь в других хозяйствах района накладки по уборочным работам, а у этого все как в сказке. И транспорта ему хватает, хотя объемы у него побольше, чем кое у кого из соседей, и сушку зерна организовал как надо, и комбайны не простаивают. И стоит только начать говорить в обкоме, что погода и нехватка машин для вывозки зерна создают району большие трудности в уборке, как тут же совершенно резонное замечанию:
— При чем здесь погода? У Насонова что, дождей меньше? Или машин больше? Или поля под хлебом меньше размером, чем у других? Плохо организуете уборку, Владимир Алексеевич.
Метался Рокотов из хозяйства в хозяйство. Пошел даже на такую крайность в горячую уборочную пору, как семинар своего рода для руководителей колхозов и совхозов в насоновском хозяйстве. Довольный Иван Иванович знакомил соседей с графиком работ, показывал приспособление для сушки зерна на токах, старые брезенты, которыми не зерно застилал, а навес над ним приспособил. Походили-походили руководители, пошептались недоуменно: истины прописные, стоило ли собирать для такого дела их в эти колготные дни? У Насонова поля с хлебом рядом с селами, концы у машин короткие, вот и управляются. И дороги крепкие. А вот как быть тому же самому «Коммунару», у которого машина из-под комбайна до тока семнадцать верст по проселку делает?
Вопросов, конечно, никто не задавал, но Рокотов чувствовал, что опытные председатели и директора мысли кое-какие в себе носят. И по поводу организации уборки, и по поводу бесконечной возни первого секретаря с делами комбината. А район пока что и сельскохозяйственный. А уборка — это пик года. Отчет за двенадцать месяцев работы. Экзамен, как говорят газетчики.
И вот Гуторов тоже что-то хочет сказать.
— Слушаю тебя, Василий Прохорыч…
Гуторов глянул на него тревожно:
— Не обидишься?
— Постараюсь…
— Ладно. Надеюсь, что поймешь мою тревогу. Плохи у нас дела, Володя. Понимаешь, давно тебе хотел сказать. Думал, что сам проанализируешь. Не хотел я этого разговора, ждал его от других, да, видно, все в наблюдатели метят. А прямо никто не хочет. Я не говорю о хозяйственных делах, Володя. Тут мы с тобой в одной упряжке, на двоих и шишки делить будем. Я о твоих кровных делах, партийных.
Рокотов чувствовал, что сердце его начинает биться толчками, неровно. Волнение постепенно овладевало всем его существом. Вот он, разговор, от которого никуда не денешься. И не спрячешься никуда. Поделом тебе, сам виноват.
— Обмен документов партийных… Понимаешь, мы плохо провели это дело. Очень плохо. Формально, если хочешь. Не было серьезного разговора в первичных организациях. Виноват и я, каюсь… Тоже член бюро райкома. Не подсказал тебе вовремя. Ладно, тут пускай. Но ведь все знают, что ты большую часть своего времени отдаешь делам комбината. А есть еще район. Перед уборкой надо было собрать руководителей, секретарей парткомов… Тебе перед ними выступить. А выступил Михайлов. Не тот калибр, понимаешь… То, что я говорю, это, брат, на нюансах. Можешь признать, можешь — нет. Хорошо с тобой работать, Володя… Нравится мне в тебе то, что без оглядки берешь на себя ответственность. Или решаешь сразу, или отказываешь. Это деловая позиция, и люди ее видят. В твоем активе это. А вот с карьером возня — это другое. Почему первый секретарь райкома партии работает «мыслителем» у Дорошина? Молчишь? Слушай, ты меня правильно пойми, я как старший брат тебе говорю. Возраст у меня для этого подходящий. И опыт тоже. Все ступени прошел.
Рокотов не глядел на него. Веточкой с засохшими листками похлопывал себя по туфле.
— И еще вот что, Володя… Позволь как товарищу твоему доброму предостеречь… Как же ты с женой Михайлова связался? Слушай, неудобное это дело. Плохо кончится. И для тебя, и для него. Сейчас в городе кое-кто начинает на этом политику строить. А если до Дмитрия Васильича дойдет? А он в позу? И камень на камень, а? Тут не искрой обойдешься. Тут, брат, о другом дело встанет. Ты подумай.
Вот и все. Гуторов знает. Значит, уже и разговоры пошли. Что же ты теперь делать будешь, товарищ Рокотов? Как поступишь? Или в кусты побежишь прятаться? Или прямо скажешь хотя бы тому же Михайлову: прости, мол, виноват. Совратил твою жену… Подлец я. Вот так, товарищ Рокотов. А как ты будешь выглядеть, если скажешь кому-нибудь, что Жанна тебе безразлична уже давно, что любишь ты другую, а с ней флиртуешь потому, что та, которой ты предложил руку и сердце, послала тебя к черту? Вот была бы картинка, если б ты что-либо подобное пытался объяснить людям.
Гуторов ждет хоть одного твоего слова. Он честно высказал тебе свои мысли. Он опасается за тебя. Он тебе друг. А ты признаваться не любишь. Ты ведь сам привык быть судьей.
— Ладно… Спасибо за правду… — Рокотов едва разомкнул губы, чтобы процедить эти слова.
Тяжело и стыдно, будто уворовал что-то и тебя поймали на месте преступления. Ах, как легко и просто прикрывать все такими словами, как «любовь», «не мог иначе». Слова, слова. А поступать надо честно, потому что иначе стыдно перед самим собой. С того дня, как был он с Жанной у озера, потерял Рокотов уверенность в себе. Жил в ожидании неминуемых событий, которые должны в корне переменить его жизнь. И вот теперь наступает пора платить по всем счетам.
Возвращались они молча. Рокотов гнал машину так, что газик швыряло из стороны в сторону на ухабах. Гуторов сидел рядом, иногда поглядывая на него. У самого города сказал:
— А обижаться на меня тебе не стоит. Информировать кого-либо о твоих просчетах не собираюсь… Не так воспитан. Где могу — пресекаю болтовню. И готов кому угодно сказать, что твои деловые качества соответствуют тому высокому партийному посту, который тебе доверили. Однако как человек, как коммунист и товарищ твой не могу молчать… Сказал все, как думаю. А враг я тебе или друг — решай сам.
— К дому? — спросил Рокотов.
— Да… Надо хоть перекусить. В три часа обещал быть в «Коммунаре».
Попрощались сухо. Рокотов развернул газик прямо на площади и снова двинул на трассу. Во время езды думалось легче. Да, надо знать, как поступить, чтобы снова обрести уверенность. Он не создан для двойной психологии. Или — или. И дальше так нельзя. Сегодня же он решит все как надо. Тогда придется проситься с этой работы. Ведь будет открытый скандал. Каково Михайлову, если от него уйдет жена? Значит, так… Сегодня он решает все с Жанной, а завтра с утра едет в обком партии. На прием к Михаилу Николаевичу. Скрывать ничего не будет. Если нужно, готов сказать обо всем на бюро обкома. Надо уметь платить за ошибки. И тогда все сразу станет на свои места. Все будет ясно и четко. И не надо будет опасаться неизвестного и предстоящих объяснений. Да-да… Надо определяться немедленно. Сейчас он позвонит Жанне… Совсем не надо ждать вечера. Именно сейчас поговорить с ней. У библиотеки есть автомат… Оттуда он позвонит.
Он долго искал двухкопеечную монету… Нашел. Как же раньше эти монетки он хранил. Теперь надобность в телефоне-автомате отпала. Есть служебный и домашний телефон. Быстро люди привыкают к удобствам. И очень трудно от них отвыкают.
Голос Жанны был веселый.
— Ты с работы? — защебетала она. — Мой благоверный купил билеты на московскую эстраду… Кстати, ты идешь? Можешь к нам присоединиться. Дмитрий от радости будет цвести, что начальство его так осчастливило… Куда? К библиотеке? Хорошо… И куда поедем? Боже мой, ты даже не боишься со мной ездить в машине? Нет, с тобой что-то определенно произошло. Иду.
Она появилась гораздо быстрее, чем предполагал Рокотов. Оказывается, уговорила шофера, возившего Крутова, довезти ее до универмага. А потом прямо через дворы — и вот она здесь.
Ей, кажется, хотелось, чтобы Рокотов похвалил ее за сообразительность. Однако он сделал вид, что совершенно не понял ее намека.
Они выбрались из города, и теперь машина мчалась по трассе. Лучше говорить так.
— Вот что… — сказал он, стараясь, чтобы каждое слово его прозвучало как приговор. — Ты сегодня говоришь мужу о том, что рвешь с ним. Переезжаешь ко мне. К твоей дочери поедем вместе и все объясним. Потом ты подаешь заявление на развод. После того, как все решится, мы регистрируем брак.
— Что с тобой? — ее голос прозвучал взволнованно. — Что произошло, Володя?
— Ничего особенного… Просто мне надоело все это. Прячемся, от всех скрываем… Это не дело. Я не могу ничего потребовать от твоего мужа. У меня постоянное ощущение вины перед ним… Это не работа. И вообще все это… у нас… мерзко.
— Подожди… Я что-то не могу ничего понять… Ты хочешь, чтобы я развелась с Михайловым? А чем тебя не устраивает теперешнее положение? Если хочешь, я даже не возражаю, чтобы ты женился… Боже мой, впервые встречаю такого мужчину.
— Я понимаю… Других подобное положение устраивало?
— Не надо гадостей… В конце концов, почему ты говоришь со мной таким тоном? В чем я перед тобой виновата?
Рокотов почувствовал, как лицо его наливается краской:
— Прости… Нервы.
Опять не так… Да, конечно, ты привык, чтобы люди выслушивали от тебя все, что ты изволишь изречь… Чтобы каждое твое слово фиксировалось со всеми оттенками. И возражений не переносишь. Ах, как быстро у тебя появилось величайшее самомнение. И в чем, действительно, перед тобой виновата женщина, которой ты сам немало крови попортил своими домогательствами, когда она уже была замужем. А теперь ты добился своего и изволишь быть прокурором… Ты только требуешь, ты диктуешь. Хотя прав для этого у тебя нет.
— Ты мне можешь сказать нормальным языком, что случилось?
— В городе о нас уже ходят разные сплетни. Это может и тебе, и мне доставить массу неприятностей. И вообще, зачем прятаться, когда можно сделать все так, как принято.
Она покачала головой, и Рокотов вдруг увидел, что лицо у нее прямо на глазах становится совершенно другим. Исчезло выражение внимания, ласки в глазах, складка у губ прорезалась четче, горестнее, лоб нахмурился, и голос вдруг зазвучал резко:
— А ты не спросил у меня: хочу ли я выйти за тебя замуж, милый мой? Ты уже все решаешь сам.
— Поясни, пожалуйста.
— А что пояснять? Не нужен мне ты как муж, не нужен. Слава богу, с Михайловым я избавлена от необходимости переживать за завтрашний день… Я знаю, что он всегда будет в обойме. Пусть не на первых ролях, зато наверняка. Человек он мудрый. А ты… С тобой любая женщина устанет. У тебя не знаешь, что будет завтра. Может быть, для молодости это и хорошо, но ты и в старости будешь таким, Володечка… Взлеты, падения, взлеты… Нет, такая карусель мне не нужна. Да, Михайлов неблагороден… Он — деловой человек. Он боится начальства и старается не делать ошибок. Но он всегда и везде будет на месте. И никто никогда не захочет от него избавиться. А таких, как ты, милый, можно видеть время от времени. Но семью с тобой заводить — прости.
Она говорила страстно, убежденно, и Рокотов, который в самом начале хотел ее перебить, дослушивал последние слова с твердой решимостью не мешать ей выговориться. А когда она, словно устав от своего порыва, вдруг смолкла, он понял, что спрашивать больше нечего. Все сказано.
— Ты же ведь говорила, что я… что я тебе небезразличен?
— И что? — она дерзко глянула ему в глаза. — Что из этого? Запомни, милый, у женщины в поступках не ищи логики. Вот просто так: захотелось заполучить тебя в любовники… Бабье любопытство. А теперь мне от тебя ничего не надо. И не смей Михайлову ничего говорить обо всех своих идеях, с тебя станется… Меня под удар? Это неблагородно. В конце концов, ты же мужчина…
Щеки и уши Рокотова пылали. Ему было почему-то стыдно за все, что было сказано, что было услышано. Сейчас он увидел совершенно другого человека, совсем не того, которого знал много лет. Откуда такой цинизм, откуда умение прямо и резко говорить о запретных вещах? Может быть, он отстал в своем развитии от уровня понимания этой женщины, может быть, с ней что-то произошло? В конце концов, все это недостойно… Надо кончать разговор, который уже ничего не может добавить к сказанному. Скорей назад. В кабинет к себе, закрыться и подумать… Подумать над всем, потому что сейчас под горячую руку можно наделать такого… А этого нельзя себе позволить. Прав Гуторов, в конце концов речь идет не просто о некоем Рокотове, речь идет о партийном работнике, и это уже не чепуха. Надо взять себя в руки, надо осмыслить все. Она ничего от него не хочет… Значит, теперь он свободен в своих поступках? Какая гадость… Он вынужден радоваться тому, что всегда осуждал. А ведь она права. Скажи он сейчас что-либо ее мужу — и он сделает величайшую подлость. И это уже будет не благородный поступок, потому что он принесет разлад в семью. Как сказал ему Сашка: «Ты воюешь с ветряными мельницами!»? А может быть, и впрямь?
Жанна сидела с каменным лицом. А она красива… Особенно профиль. И ухожена. Будто специально холила свое тело. Говорят, она у массажистки просаживает половину зарплаты. Что ж, каждому свое. И может быть, хорошо, что она так прямо ему все сказала. Легче будет потом.
Он притормозил у первой автобусной остановки. Она сошла медленно, думая о чем-то. Перед тем как закрыть дверцу, спросила:
— Слушай, мы обо всем договорились?.. Перерешать не будем. Но все-таки: ты всерьез думал о том, что женишься на мне, если я уйду от Михайлова?
— Какое это имеет сейчас значение?
— Да, конечно… — задумчиво сказала она и глянула ему в глаза. — И все же кому-то будет очень трудно с тобой, Володя… Очень.
Она пошла к остановке, а он сидел, откинувшись на спинку сиденья, и глядел ей вслед.
6
Ох, и дорого обошелся тот денек Эдьке. Еще несколько ночей снились ему всяческие ужасы. То надвигалось на него. бурлящее коричневой жижей болото, то вдруг обрушивался небосвод с громом и молнией. То вездеход проваливался в какую-то темную душную яму, и как он ни крутил руль и ни нажимал педали, дышать становилось труднее и труднее.
Хорошо, что задержался Котенок, а то было бы неудобно перед ним. Появился он на шестой день после отъезда с тринадцатью бочками солярки и бензина, с провиантом кой-каким. Дорога, видно, досталась ему непросто, потому что после нее он отсыпался целый день, перед вечером выскочив в одних трусах к навесу тети Нади, торопливо перехватил что-то и снова вернулся в палатку. Только на следующее утро заявился к Коленькову, чтобы поругаться и пообещать «при свидетелях», что в следующий раз один в такую дорогу не поедет. Потом подался к навесу из брезента, где стояла техника, в «гараж», как он говорил, и с деловым видом обошел вездеход, разглядывая свежие царапины на его выкрашенных зеленой краской боках. Эдька держался от него подальше, потому что, несмотря на то что машина была чисто вымыта и даже мотор отдраен соляркой, вид ее был довольно плачевный и можно было представить, как прореагирует на это Котенок.
Попался под руки механику Любимов, и Котенок, ухватив его за пуговицу куртки, долго держал около себя, отводя душу в сетованиях на тему о вырождении честного шоферского племени и о приходе за руль сачков-профессионалов, которым чихать на все, кроме собственной персоны.
К вечеру Котенок уже отошел и довольно мирно рассказывал о своем рейсе. Досталось ему порядочно. Две ночи пришлось спать в кабине трактора, но это уже в привычку.
Любимов с Катюшей вернулся из тайги перед самым ливнем, и они не пострадали, зато: теть Лида с Турчаком хватили лиха полной мерой. Промокли насквозь, а Турчак руку распорол об острый сук. Перевязала его теть Лида косынкой своей. Еле добрели. Сразу по приходу обнаружилась у нее простуда, и Эдька помогал тете Наде готовить и ставить ей горчичники. Поэтому теть Лида не уехала вместе с Коленьковым и Любимовым, когда прилетел вертолет. Привез он инструменты, которые заказывал начальник партии, продукты, в том числе сгущенку. Эдька так и завертелся около тети Нади, но все напрасно, потому что отложили ее, эту самую сгущенку, в «энзэ».
Да, улетели в экспедицию для трудного разговора Коленьков и Любимов. А в лагере все было как прежде. Теть Лида уехала с Котенком к тому месту, где был Эдька с Коленьковым. Уехала, несмотря на то что еще не выздоровела. Катюша, предполагая, что теперь надо ждать важное начальство, целыми днями возилась у себя в палатке, приводя в порядок документацию. Турчак, обмотав руку толстым слоем бинта, носил ее перед собой как маленького ребенка и умудрялся рубить дрова одной правой.
Теперь, по прошествии нескольких дней, Эдька уже не думал об отъезде. Наоборот, с каждым днем все больше и больше крепла его уверенность в том, что он приобщился к условиям жизни этих людей и показал себя ничуть не хуже, чем они. Он ни слова не сказал никому о том, как тяжела была дорога, и только за завтраком, на следующий день после возвращения, то и дело поглядывал на Коленькова, ожидая, что тот вот-вот начнет рассказ о его геройском поведении, но начальник молчал, тяжело перемалывая зубами жесткое мясо. И никто больше не спрашивал Эдьку о том, что он пережил за эти самые трудные в его жизни часы, и он начал понимать, что здесь пет смысла ждать ни восхищений, ни восторгов, что здесь просто работа и тот, кто се выполняет хуже других, должен уйти. А если ты сидишь за общим столом, значит, ты такой же, как и все.
Эта мысль не только успокоила его, но и придала какую-то весомость его поступкам и словам. Даже на походке отразилась. Он стал подражать Любимову, потому что у Коленькова была походка какая-то дерганая, некрасивая, зато Любимов ходил чуть вразвалку, но споро, твердо ступая. Турчак даже похвалил Эдьку:
— Ты учись-учись у деда… У него много чего узнаешь.
Странный он был человек, Турчак. Когда его спрашивали, откуда он родом, отвечал шуткой:
— Родился на Украине, жил в Крыму, помру в Сибири.
Он уже двадцать лет бродил с партиями по тайге, выполняя трудоемкую работу при изыскателях. Он умел все, и когда Коленькову надо было сделать абсолютно невозможную вещь, вроде того, что достать пару лишних комплектов запчастей для техники или получить спецодежду со склада, когда у имеющейся не вышел срок, он звал к себе Турчака!
— Собирайся Савва…
И тот покорно собирался, долго перечитывая доверенности, отношения, которые ему писал Коленьков, вздыхал тяжко: «Ох-хо-хо… Опять в бедлам…» Уже потом Эдька, немало удивлявшийся первое время колоссальной пробивной силе тихого Турчака, узнал подробности редкого Саввиного дара. Тот никогда не пьянел и мог принять, как утверждал Котенок, сколько угодно спиртного. Вот это-то его качество и эксплуатировал Коленьков. Он выдавал Савве деньги и посылал его с первым же вертолетом в Ильинку, где были склады экспедиции. Савва устраивался в доме для приезжих, а то и к куму своему, работавшему шофером при складах, а вечером, в новом пиджаке и хромовых сапогах, появлялся в чайной, которую местные жители мягко звали бедламом. За два дня Савва утрясал все дела со снабженцами, получал все подписи и отправлял собственноручно груз в адрес партии. Затем являлся сам, торжественно вручая Коленькову счета из чайной. Они были любопытным документом, и на чтение их собирались все свободные от работы. Коленьков зачитывал их содержание под одобрительный, а иной раз и восхищенный шумок за спиной:
— Водка «Московская» — девять бутылок… Савва, сколько же вас человек было? Четверо? А сколько на себя взял?
— Да что я помню? Вроде две…
Котенок стонал от восторга.
— И остальные, выходит, по две?
— Не… Это Федюнин старался… Может, и боле меня.
— Он меня по миру пустит, твой Федюнин… Не имей с ним никаких дел. Насос, а не человек.
— Никак не можна… Большой человек. Экспедитор. Боле никого нет, кто с моторами может решить. Даже сам Рукавицын слабее… Тот своему заместителю все доверяет. А Федюнин — голова…
Вот таким был Савва Турчак. Зимой, когда кончался полевой сезон, он подряжался работать в Ильинке в мастерских. Кузнец был первостатейный. А уж к февралю начинал донимать Любимова:
— Василь Прокопич, пора б собираться., Надоело тут. В лес хочется… На воздух свежий.
Его переманивали все начальники партий, но он признавал только коленьковскую. Когда его спрашивали, почему он так привязан к одной и той же партии, он смеялся:
— Так Виктор Андреевич тайгу любит… Все зимой по домам, а он так же, как и я, в Ильинке. Одна у нас судьбина.
А тот, кто знал его поближе, вопросов не задавал. Не любовь к Коленькову определяла привязанность Турчака. Он преклонялся перед Любимовым. Они даже зимовали в одной и той же комнате общежития. Турчак и сапоги таежные ремонтировал для Любимова, не доверяя эту работу сапожникам:
— Это не дело… мужики… Я уж коли сделаю, так навечно. А Василь Прокопичу особо… Таких бы людей поболе.
Вечерами их видели вместе в клубе на киносеансе. Потом они прогуливались по тротуару около общежития и говорили о чем-то. При посторонних замолкали. Вежливый Любимов Савву называл только на «вы», хотя и был старше его. В общежитской кухне Савва варил борщи для себя и для Любимова и очень гордился этим обстоятельством:
— У меня стряпню сам Василь Прокопич хвалит, а ты мне говоришь, — часто упрекал он тетю Надю, которая старалась не подпускать его к своей печке.
За глаза он называл Любимова чуть фамильярно: дед. Однако, когда кому-либо приходило в голову сказать при Турчаке, что постарел, сдал за последнее время таежный орел, как иногда называли Любимова, Савва безоглядно бросался в атаку на обидчика:
— Да что вы понимаете? Это ты сдал… Во какое брюхо запустил. А ты глянь на Василь Прокопича… Хоть под венец веди… А в тайге выйди с ним на тропку. В момент позади будешь… Тоже мне!
О семье его никто ничего не знал. Да и была ли она у него? Тайга стала его домом, его любовью, и мало кто на свете мог бы прервать эту любовь. Если он видел, как кто-нибудь из мальчишек нес в село бельчонка, то это было первейшей заботой Саввы:
— Ты где взял зверюшку, малец? А ты подумал, как твоя мать будет убиваться, коли я вот возьму зараз тебя и с собой заберу? То-то… Ну-ка идем, покажешь, где взял…
И он шел с мальчишкой к месту, где был пойман бельчонок, и выпускал его собственноручно. А «охотнику» давал рубль, чтоб обидно не было:
— На-ко, конфет купи себе…
Эдька провел с Саввой два вечера у костра. Турчак сокрушался, что нет до сих пор Любимова:
— Вот там они бедуют, Василь Прокопич… Не кабинетный он, дед-то. Весь таежный. Чистый. Оно завсегда так, коли человек с тайгой в дружбе. До него плохое ни в жисть не пристанет. Ни зла тебе от него, ни слова бранного.
Худой, высокий, чуть сутуловатый, Турчак у костра был похож на большую носатую птицу. Это сходство Эдька отметил сразу, едва только увидел Савву. И улыбку его, добрую, беззлобную. И неспособность или нежелание Турчака подшучивать над другими.
Вечерами Эдька бродил с Катюшей. Они говорили обо всем: и о будущей зиме, когда вернутся в Ильинку и начнется сезон отпусков, и о споре между Коленьковым и Любимовым, и о теть Лиде, которую Катюша почему-то недолюбливала, хотя говорить об этом Эдьке не хотела, видимо опасаясь его обиды. Однако Эдька чувствовал эту неприязнь во всем, даже когда Катюша говорила о красоте его тетки. И он не задавал никаких вопросов, хотя ему очень хотелось это сделать.
В лагере все, кроме Турчака, ждали возвращения Коленькова и Любимова. Савва, помешивая в котелке отвар лимонника, сказал как-то вечером у костра Эдьке:
— А деду в Ильинке поболе побыть бы надо… Печенка разболелась. До докторов пойдет. Дня четыре пробудут. А потом я тебя на охоту свожу. Не с ружьем… Силки ставить будем. Поглядишь на нее, на матушку нашу тайгу-то.
Эдька не сказал ему о том, что сегодня днем был при разговоре по радио между теть Лидой и Коленьковым. Сквозь треск разрядов в атмосфере доносился спокойный, уверенный голос начальника:
— Василий Прокофьевич от нас уходит… Пока замены ему не будет. Сезон придется завершать нам с вами двоим… Я надеюсь на вас, Лидия Алексеевна… Днями буду. Авиаторы подводят.
— Виктор Андреевич… Что случилось? Почему уходит от нас Василий Прокофьевич? Вы можете сказать? Я вас очень прошу.
— Ему нужно время… — голос Коленькова был насмешливым. — Он хочет против нас с вами бороться. Ехать доказывать свою правоту. А нам работать нужно, Лидия Алексеевна. Нам некогда воевать. Вы слышите меня? Я говорю, нам некогда донкихотствовать. Достал два бинокля… Один из них вам… Чудная штучка. Как слышите?
— Слышу, — теть Лида отключила рацию, посмотрела на Эдьку. Лицо ее было растерянным. — Эдик, ты понимаешь, от нас уйдет Василий Прокофьевич… Совсем… Боже мой, да что происходит? Зачем, для чего? Куда, наконец?
— Это ваш кумир, теть Лида, — Эдька поймал себя на том, что голос его прозвучал зло, — погодите, он себя еще покажет.
Теть Лида глянула на него сердито, и он понял, что слова его ей неприятны. А потом думал, почему — и никак не мог сообразить: в чем же дело? Ведь она не отвечает на ухаживания Коленькова, более того, она похвалила Эдьку за то, что он дал этому горлохвату от ее имени отбой. Чудаки люди.
7
Ольга Васильевна провела «мыслителей» через веранду в прихожую. У двери спальни остановилась, подняла палец:
— Ребятушки… Только об одном прошу: поосторожнее с ним… Нельзя ему волноваться… И коли что, ты, Саша, кашляни… Я тут буду, рядышком. Приду немедля.
Тяжелая ночь была у Сашки после того, как Крутов, вернувшись от шефа, сообщил, что Дорошин назавтра зовет «мыслителей» к себе. Григорьев попытался выяснить, как настроен старик, однако Паша отвечал уклончиво, и добиться от него чего-либо существенного не удалось. Вечером Сашка пошел в гости к Рокотову, надеясь понять задумки соратника, однако Владимир Алексеевич был в Славгороде на совещании и до сей поры не вернулся. Оставалась одна возможность: поговорить с Петей. И тут неувязка: вахтерша сообщила, что Ряднов ушел на девятичасовой сеанс в кино, а значит, ждать его надо около одиннадцати. Так и не вышло у Сашки ни с кем посоветоваться. А утром встретились с Петей буквально за десять минут до того, как надо было идти к шефу. По пути Сашка, правда, попытался завязать разговор об общей линии поведения, однако хуторянин отмалчивался, натужно сопел и отвечал коротко:
— А мне что? На рудник пойду… Не бойсь, зарплату свою мы где угодно отработаем. Не бери в голову.
А Григорьев привык к ясности, особенно если речь шла о встрече с Дорошиным. Не тот собеседник, чтобы хитрить-мудрить.
Была мысль перед работой зайти к Рокотову, позондировать настроение. Да вот жена перед выходом его оглушила новостью. Оказывается, в комбинате вовсю женщины говорят о связи первого секретаря с женой Михайлова. Где-то их видели вместе в машине. Сашка возмутился, начал было спорить, а потом вдруг приутих. Вспомнил реплику Пети, услышанную на днях. Вначале он не придал ей никакого значения, а теперь вспомнилась. Говорили они о возможном уходе Михайлова директором строящегося ГОКа. Сашка всячески отвергал эту мысль как нереальную, а Ряднов вдруг сказал:
— Погоди, я вот чего боюсь… Как бы они с Володькой не срезались днями на женском интересе… Тогда Михайлову прямая дорога на ГОК.
Сашка задал тогда несколько вопросов Петьке насчет «женского интереса», но из чертового хуторянина выбить ничего не удалось. Вот что имел в виду Ряднов, говоря о «женском интересе»! Жанну. Неужто Володька настолько глуп, чтобы связаться с этой дамочкой?
Было много вопросов, а ответов не находилось. И с настроением до крайности подавленным Григорьев шел сейчас к шефу.
Ольга Васильевна распахнула перед ними дверь. Петя, оказавшийся первым, потоптался несколько секунд на месте, словно определяя: стоит ли рисковать, и, видимо решившись, шагнул. За ним двинулся Григорьев.
Дорошин лежал на широком диване в знакомой полосатой пижаме, на стуле около — толстые фолианты бумаг, подшитых в папки. Часть из этих папок Сашка видел вчера в плановом отделе. Шеф, вынужденный на два месяца уйти от дел, сейчас пытался войти в курс событий.
— Здравствуйте, Павел Никифорович. — сказал Петька.
Дорошин снял с носа очки, отложил их в сторону, заулыбался:
— Ну-ка идите сюда, бродяги, клятвопреступники… Иди ты, великий человек… Слышь, Сашка? Чего стоишь, будто каменный? Совесть замучила? Ну, ладно, садись. Нет, вот сюда, на стул. Поближе чтоб.
Сели друг около друга. Глядели на шефа. Похудел. Тени под глазами, будто у человека, который много ночей не спал. А глаза веселые. Значит, ругани сегодня не будет. А может, вообще не будет? Вот если б удалось снова всех собрать вместе! Чтоб и Володька и шеф. Вот было б здорово.
— Ну, кто первый каяться будет? Ты, Сашка?
— А чего каяться? Интересное дело было.
— Наш проект решили не трогать до моего прихода?
— Выходит, так… Откуда мы знали, как вы распорядитесь? Связи с вами никакой.
Это был самый главный аргумент Григорьева. Другого придумать не мог. И вот так, сразу, пришлось выкладывать его.
— А-а-а… шутить изволите, Александр Лукич… Хуторские штучки. — Дорошин смеялся и этим все больше и больше приводил Сашку в смущение. Нет, тут что-то не так. Хитрит, наверное, шеф. А немного погодя заложит такой аллюр, что держись.
— Здоровье-то как, Павел Никифорович? — это уже Петька голос подал, сообразив, что Григорьева шеф начинает давить понемногу и надо друга выручать. Дорошин повернулся к нему:
— Я — ничего… Скоро в строй. А вот как же ты, Петя… Как ты пошел на поводу у этого неустойчивого человека, у товарища Григорьева который. Уж от тебя-то я этого, прости меня, совсем не ожидал.
Петька что-то забурчал неразборчиво насчет того, что, ежли что, он может и заявление подать.
Дорошин вдруг побагровел и сказал натужно:
— Ладно, выйду — разговор с тобой на эту тему продолжим. Ищи место, только не в системе комбината.
Тут уж Сашке пришлось выступать на защиту хуторянина, который настолько растерялся, что встал и начал картуз искать. Забыл, что без него пришел.
— Павел Никифорович, — сказал Сашка, — дело не в измене нашей… Просто Володька решение интересное предложил. Вы только гляньте… — И тут же была выхвачена из-под руки папка и Сашка, скрипнув стулом, подсел к самому дивану и начал раскладывать бумаги: — Вот глядите… Это расчеты по разрезу. В архиве сохранились данные бурения пятидесятых годов. Весь комплект. Мы пробурили вот здесь, в третьем квадрате… Выход близкий, и отличная руда. Слой, правда, мелковат. И я подумал, вашу бы здесь интуицию… опыт. Мы ведь когда без идеи — как слепые. У Володьки хватка, а идей нет.
Кривил душой безбожно Сашка. Понимал, что иначе хуторянин уйдет — и вся история. Обижен он. И никто его не остановит, потому что уж дожидаться выхода Дорошина на работу после этих слов Ряднов не будет. А шеф, видно, и сам пожалел о сказанных словах и хоть слушал Сашку внимательно, пытаясь определить существо, а с хуторянина глаза не сводил. Каждое движение Петьки фиксировал, готовый в случае всякого нежелательного поворота вмешаться. Зато на хуторянина больно было смотреть. Стоял он около стула своего, и в лице его была тоска, и взгляд выдавал напряженную внутреннюю борьбу, которая в эти минуты шла в нем. Поступить ли согласно характеру и привычкам — или же сделать вид, что ничего не произошло. В первом случае оставалась за бортом работа и все привычное за много лет, а во втором — оскорбленное самолюбие, которое все равно теперь не даст ему покоя. И Ряднов решился. Он молча повернулся и пошел к двери. А Дорошин, вдруг отстранив Сашку, крикнул:
Петька! Ты куда, чертов сын… Остановись, тебе говорю! Ишь ты, взыграл, как молодой жеребчик. Слова ему сказать нельзя.
Ряднов остановился. Лицо его было непроницаемым, будто он говорил собеседнику: ну-ка, послушаю… что ты там еще скажешь? Упрямство хуторянина знал хорошо не только Сашка, но и Дорошин, и теперь он, дождавшись, пока Петька сел на свое место, сказал:
— Ладно, прости… Я ведь тоже, живой человек. И старый ко всему. А вы меня своими штучками-дрючками в гроб толкаете… Черт меня с вами связал.
Стало полегче. Лицо у Петьки разгладилось: хоть скулы играть перестали, и то благо. Ну, теперь уж шеф кричать не будет. Поостережется.
Сашка подсунул шефу рокотовские расчеты. Тот глянул раз, другой. Почесал переносицу, потянулся за карандашом. Вынул откуда-то из-за спины потрепанный блокнотишко, поискал чистый листок. Начал набрасывать цифры. Вывел ответ и брови поднял. Начал заново. Теперь уже Сашка мог распрямиться. Дорошин «завелся». Надо дать ему время обмыслить кое-что.
— Ну, мы пойдем, Павел Никифорович? — спросил он негромко.
Дорошин оторвался на секунду от бумаг:
— Может, поедим вместе, а?
— Да нет, на работу надо.
— Глядите… Только бумажонки эти ваши оставь… Погляжу. Любопытства ради. Все ж держу вас на директорских зарплатах.
Он едва кивнул им на прощанье, снова углубившись в расчеты.
На улице Сашка толкнул Ряднова в спину:
— Опять тебя спасать пришлось. Вот уж мне заботушка.
Ряднов оглянулся:
— Ладно… Будто я тебя не спасал?
— Зайдем к товарищу Рокотову, — предложил Григорьев. — Что-то за последние дни его невозможно увидеть.
— Нужен ты ему был, — загадочно сказал Ряднов.
— Так идем или нет?
— Нет, я на работу.
Они распрощались на площади, и Григорьев двинулся к зданию райкома, над которым ветер медленно и неуклюже разворачивал выгоревшее полотнище флага.
Рокотова Сашка застал на месте. Секретарша, уже привыкшая видеть Григорьева у секретаря райкома, пропустила его в кабинет без всяких препон. Обменялись рукопожатием.
— Живешь как? — спросил Сашка, разглядывая лицо Рокотова, обветренное и загорелое.
— Нормально. Вот скоро к тебе опять в мыслительную приду. Возьмешь?
— Куда уж там? Теперь ты к нам и не заглянешь. Шеф в строй стал. Пока дома, а вообще уже готов к выходу на работу. Во всяком случае, ругается по-прежнему. Вот и хуторянину нынче досталось.
— Да, мужик он резкий, — думая о своем, согласился Рокотов.
— Ну, ты теперь спокойный, я вижу… От дела отошел. Правильно, так оно легче, — Сашка начинал обычную игру в полунамеки, пытаясь решить, стоит или не стоит заводить прямой разговор?
Рокотов нагнулся над столом, вынул из нижнего ящика стопку бумаг. Протянул Сашке. Тот глянул и вопросительно поднял глаза на Рокотова.
— Что это такое?
— Расчеты на будущую пятилетку… И по богатой руде, и по кварцитам. С учетом мощностей двух ГОКов и продукции по шахте и руднику.
— Ну и что? От задания на пятилетку ты никуда не уйдешь.
— А ты глянь по руднику… Там задание на вскрышные работы.
Теперь Григорьев стал кое-что понимать:
— Перемычка между Журавлевским и Романовским карьером? Вскрыша?
— Точно…
— А там промышленный слой руды… Это еще пятилетка.
— Вот именно. А там будет заложена новая шахта. И это — перспектива на восьмидесятые годы.
— Ч-черт, как же это я не додумался? — Сашка с силой стукнул кулаком по столу, — Ведь я пересмотрел все возможности. Даже по руднику копался. Все документы, все ориентировки в плановом отделе — только на новый карьер. А по руднику — ничего. Постой, значит, ты хочешь начать вскрышные работы по перемычке в этом году? И за счет средств по жилью для переселенных? Так я тебя понимаю? Слушай, ты играешь против себя. Ведь все эти средства пошли бы на развитие города… Новые улицы, бытовка? А?
Рокотов махнул рукой:
— Зато два села будут целы. А деньги на строительство найдем потом, И на бытовки. И людей с места дергать не будем. И чернозем у Насонова на полях будет, а не в отвалах. Сколько его у нас там, около карьера? Миллионов восемь кубометров?
— Как бы не больше. Миллионов десять. Считай, складывали с пятьдесят шестого.
— Голову снимать за такие штуки надо… Около десяти миллионов кубометров богатства.
— Вот и сними голову Дорошину… Он же складировать приказал.
— У него выхода не было. Прав он был. Тогда сил не хватало, чтоб до руды добраться, не то чтоб рекультивацию земель начинать.
Ай да Рокотов. Вот теперь для Сашки все было ясно. Ах, ты же хитрец. Это он пробовал характер Григорьева. Да теперь дураку ясно, что надо драться за Кореневский вариант. Драться по-настоящему. И Дорошин это поймет. Он умница. Эх ты ж, черт, вот подсказать бы Володьке, чтоб старику все дело из рук в руки передал… Славой тут делиться им не к чему. Володька теперь в другой сфере. А старик сейчас, если его «завести» как надо, — он горы своротит. Организатора такого поискать.
Надо бы хуторянина позвать. Сидит небось мучается. По ступенькам идет от реплики к реплике в сегодняшнем разговоре с шефом. Душу кровью обливает.
— Ну-ка, дай я Петьке позвоню… Не возражаешь, если сюда его вызову? — Сашка встал, прошел к телефону на тумбочке у стола.
— Звони… Только, может быть, он уже все для себя определил? Может, он от нашего дела отойти надумал?
— Надоели вы мне оба… А он на тебя такое говорит. И тоже называет это дело нашим. — Сашка представлял, какая физиономия будет у хуторянина, когда он узнает о том, какой выход придумал Рокотов. Он же тоже с рудника пришел в свое время, а про перемычку и не подумал.
— Звони! — твердо сказал Рокотов.
Ряднов пришел быстро. Сел в мягкое кресло у стола, поискал куда положить фуражку. Не нашел, зачем-то отряхнул ее, словно она могла испачкать полированный стол, и положил ее перед собой.
— Слушай… ты знаешь, что придумал Володька?
И начал Григорьев очень популярно рассказывать Ряднову про перемычку, про то, что руда оттуда удовлетворит все нужды комбината по годам до восьмидесятого, а за это время войдет в строй Кореневский карьер, а потом новая шахта. И все будет как надо.
Ряднов слушал, не перебивая, и по его глазам Рокотов видел, что идея ему нравится, и от этого ему было особенно приятно, потому что именно Ряднов служил в их коллективе тем Фомой неверующим, который и роль-то себе выбрал всеобщего отрицающего и подвергающего любой замысел сомнению, но уж если удавалось доказать полезность мысли ему, то уж, значит, идея была без всяких изъянов и ее смело можно было выдвигать на любой уровень. А еще было приятно оттого, что за дни, когда не видел он ребят, почти привык он к мысли, что снова остался один и теперь надо начинать все сначала, потому что один, как известно, в поле не воин. И хоть поддержка от ребят была не на том уровне, где это нужно было, однако теперь он мог смело сослаться на мнение двух опытных инженеров — и это было уже кое-что.
И тут вошла секретарша:
— Владимир Алексеевич, вам звонит супруга товарища Дорошина.
В кабинете установилась тишина. Сашка даже вперед подался, как будто мог услышать предстоящий разговор. Рокотов снял трубку:
— Здравствуйте, Ольга Васильевна… Да, спасибо… Как самочувствие Павла Никифоровича? Отлично… Значит, скоро выйдет на работу? Что? Хорошо, но удобно ли это? Обязательно буду вечером. До свидания. — Он положил трубку и сказал ребятам: — Старик просил зайти.
8
Впервые за все последние годы у Дорошина оказалось достаточно свободного времени. Появилась возможность подумать всерьез о многих вещах, для которых в каждодневной текучке не находилось времени. Привычка жить безоглядно принесла с собой забвение многих дел, относящихся к личному, к семье. И когда у него волей несчастья оказалось много дней, не заполненных работой, так уж получилось, что пришлось вспомнить о вещах, исполнение которых всегда откладывал на будущее.
Написал письмо сыну. Он мог себе только представить, как был Юрка удивлен, получив от отца, впервые в жизни, письмо. Девять лет уже сын-офицер служил на Дальнем Востоке, появляясь раз или два раза в пятилетку в доме родителей. Общение с отцом было трудным, его характер могла выдерживать только жена, и сын обычно не задерживался долго. У него находились срочные дела в столице, и он уезжал через недельку, пообещав писать. Невестку свою Дорошин вообще не видел, разве только на фотографии, которую прислал сын. А ведь два года уже женат, мог бы и в гости заявиться.
Впрочем, написать об этом Дорошин не захотел. Раз не тянет Юрку в родительский дом, — значит, чего уж тут уговаривать? Как хочет.
А душа болела, потому что сына любил крепко и самоотверженно. Вспоминал годы его детства, когда приучал мальчишку быть мужчиной, скрывать свои чувства, эмоции. И сам никогда не поцеловал его в щеку, чтобы не выглядеть смешным. В жизни много страдал оттого, что, будучи человеком незлым, очень быстро становился понятным для своих подчиненных и терял авторитет в их глазах. В сорок девятом, получив назначение сюда, на Славгородщину, решил для себя, что больше ошибок повторять не будет. Приехал начальником стройучастка и студентом-заочником третьего курса горного института. За эти годы прошел путь огромный и трудный. Много ошибок сделал, однако в главном устоял: воспитал сам в себе многое из того, чему завидовал в других. И город построил, и рудник, и карьер. А теперь вот свалила проклятая болячка. Не дает сил для последнего рывка.
Задумался как-то о том, что приведись — многое начал бы по-другому. К старости мудрее стал. Все воевал с начальством, все доказывал. А кому это нужно? Прослыл человеком строптивым, неуживчивым. Хоть и ценят его в министерстве, да вряд ли любят. А близкие? Кто ушел в Москву, в науку подался — и теперь даже не пишет, кто здесь обосновался — и нос в сторону воротит, потому что теперь от него не зависит. Есть и такие, что войну ему, учителю своему, объявили. Вроде Рокотова. Вот о ком он пока что ничего плохого сказать не может, так это о Диме Михайлове. Да только признаться себе не хочет, что талантом бог Диму пообидел. Заурядный инженер. Поэтому и в «мыслителях» недолго задержался.
И Крутов. Правая рука. Верная, надежная. Испытанная годами, а это не фунт изюма. Годы — они все расшифровывают в человеке. Как не таись, время все равно тебя раскроет. Паша надежно прикрывал Дорошина со стороны производства, брал на себя все хлопоты по рядовым, будничным делам. И исполнитель приличный. А тут не устоял перед Рокотовым. Один заслон от посягателей — он сам, Дорошин. И никуда не денешься. Надо стоять. Больше тебя прикрыть некому.
Да, не ошибся он в Володьке. Инженер божьей милостью. Масштаб есть. Решает смело, крупно. Большой руководитель растет. Да что там растет, вырос уже. За надежной и широкой дорошинской спиной. А пришел к нему мальчишкой. Робким, неуверенным. За эти годы, что нянчил его Павел Никифорович, окреп Рокотов. Теперь вот не только сам идет, но еще диктовать пытается.
Павел Никифорович не хотел себе признаться, что злости, обиды на Рокотова давно уже нет у него. Осталось одно: принцип. Из-за принципа этого не хотел он отдавать свои позиции. Долго и мучительно искал выход, как соблюсти приличие? Как не дать возможности подумать кому-либо, что ослаб Дорошин, не может уже бороться, не может доказать свою точку зрения и отстоять ее. Вспомнил разговор с Крутовым. Паша принес все бумаги, чтоб отчитаться за два месяца, которые Дорошин был не у дел. А когда доложил все по производству, вынул из кармана две бумажки и протянул их Павлу Никифоровичу:
— А теперь вот это…
Дорошин глянул мельком и все понял. Вот так Володька… Да что он, с ума сошел, что ли? Разве ж такие бумаги дают кому-нибудь?.. Да с этими писульками езжай прямо в обком партии и считай, что товарищ Рокотов подставлен самым лучшим образом. Будет ему по первое число, да еще с добавкой. Как же это он не подумал?
— Ты потребовал? — сурово спросил он у Крутова. Тот кивнул:
— Я же знаю, вы спросите…
Дорошин не хотел показывать Паше, что доволен его предусмотрительностью. От истории с бумажками припахивало нехорошо, и очень даже кстати, что взял их именно Крутов. Пусть теперь мальчишка повертится. Просто надо будет ему объяснить кое-что. А то ведь волю какую взял.
Крутов сидел и ждал вопросов, но их не было. Бумажки лежали на столике у дивана, а Дорошин сумрачно разглядывал узоры на ковре.
— Я видел, что делают «мыслители» вместе с Рокотовым, — несмело сказал Паша.
— Ну?
— Это любопытно, Павел Никифорович… Могу вас заверить. Вы взгляните при случае.
Паша ждал взрыва и был готов принять его на свою склоненную голову, однако Дорошин только засопел громко. Крутов решил продолжать мысль:
— Я ориентировочно прикинул возможности обоих проектов. Кореневский карьер обойдется миллионов на шестнадцать дешевле… Это за счет компенсации на жилье переселенцам.
— А меня ты спросил? Быстро же сориентировался.
— Я никому не давал авансов на этот счет, Павел Никифорович, — голос Крутова был робким, неуверенным. — Я просто ознакомился с материалами. И еще раз хочу сказать: это перспективно.
— А руду богатую где ты возьмешь? План пересматривать? Кореневку я щупал еще в пятидесятых. Отказался от нее. А теперь вы мне ее опять навязываете.
— Я ничего не навязываю… Я хотел бы, чтобы вы глянули расчеты. Только глянули, и все.
Дорошин повернулся спиной к Паше. Уже лежа так, сказал:
— Ты-то чего суетишься?
— Я исхожу из пользы делу. В конце концов, я инженер.
Дорошин не отвечал. Только сопел упрямо. Его начинало злить желание Крутова во что бы то ни стало навязать ему, Дорошину, свою точку зрения. Знай место и делай то, что тебе поручили. Ишь, мыслитель. Вот бог помощничками наградил. Лезут туда же… Появилась опять злость на Рокотова: диверсиями в коллективе занимается. Со всех сторон окружает советчиками, которые в уши жужжат. На измор хочет взять. Дудки!
— Ты вот что, — Дорошин не оглядывался, — ты иди к себе и занимайся тем, что входит в круг твоих обязанностей. Все остальное буду решать сам. А когда позову и спрошу: «Ответь мне, Павел Иванович, на такой вопрос, дай мне совет…», тут и советовать будешь. А сейчас счастливо тебе. Будь здоров. Позванивай. А я отдохну малость. Устал.
Он не оборачивался, зная, что Крутов осторожно поднялся, собрал свои бумаги и, сокрушенно покачивая головой, осторожно вышел из комнаты. Через две минуты за окном загудел мотор машины, хлопнула дверца. Уехал.
Было немного жаль его, тем более что знал Дорошин: сейчас Паша будет глотать какие-то свои успокоительные таблетки, переживать, а может, и писать очередное заявление на отпуск к делам пенсионным. И все же иногда профилактику и ему надо делать. Быстро осваивается с дружеским к нему обращением, пытается на шею взгромоздиться. Знает Дорошин такой тип людей: чем к ним лучше, тем они к тебе с большим неуважением. Твою доброту слабостью считают.
А утром следующего дня пришли «мыслители». Дорошин до этого уже изучил рокотовские бумажки досконально и теперь знал, как их использовать. Пусть теперь повертится Володька. Куда ему деваться? Умный парень. А вместе им такие дела по плечу.
Не выдержал малость с Рядновым. Ах ты ж, сукин сын. А? Петя Ряднов, бессловесный и исполнительный Петя — и вдруг… Что с людьми похвала делает? Сразу грудь колесом — и он уже гений. Его не тронь, его не обругай. И замечаний ему, пожалуйста, не делай. А то он и фыркнуть может.
И все же терять его было неразумно. Работник отличный. Работоспособность как у вола. И без претензий особых. Даже квартиру перестал просить. Гордый. Ничего, подождет еще. Холостой. Другие вон семейные в общежитии живут. Или на частных квартирах. Ах ты ж, беда… Погряз он во всех этих суетных вещах. Дело бы делать. Съездить бы в Москву, добиться быстрейшего одобрения проекта. И запускать на площадку бульдозеры. С управляющим «Рудстроя» оговорено. Карьер у него в плане. Потом котлован водой зальет… Земснаряд пустить. А там дренажная система войдет в строй… И первый взрыв… Дожить бы до руды новой… В руках бы ее помять, между пальцев. Почувствовать, что карьер живет, и тогда шут с ним, можно и на пенсию. Глотать капли и лекарства, вести душеспасительные беседы с доктором Косолаповым, в саду возиться с Олей, орошать и опрыскивать деревья. Приятное занятие. Только до этого — карьер… Настоящий, такой, чтоб под занавес не стыдно было. А может, рокотовский карьер быстрее пошел бы? Ведь там не переселять людей. А для них еще нужно жилье строить. Нет, это был бы карьер Рокотова. Об этом все знают. Это был бы не его, не дорошинский карьер. А ему нужен свой, выношенный в замыслах от начала до конца, чтобы стать на краю обрыва, а внизу перед тобой чтоб змейками дальними ползли поезда с рудой и экскаваторы-гиганты казались спичечными коробками. И чтоб богатая руда потоками. Ах, как хорошо…
Мысли тревожили, не давали покоя. И когда Григорьев предложил посмотреть рокотовские расчеты, взял их без умысла. Хотелось знать: глубоко ли глядит Володька? Не перехватил ли? И уже через первые пять минут понял — если концы сойдутся с концами, то под таким делом и свою подпись не постеснялся бы поставить. А когда ребята ушли, потребовал у жены справочник, водрузил на нос очки и стал вычислять. И чем больше он возился с рокотовскими чертежами и расчетами, чем больше изучал карту площадки, тем крепче становилась уверенность: да, это настоящая работа. В некоторых местах он видел руку Григорьева, в других — Петькины находки, а в целом это было дело. Иногда у него даже гордость душу переполняла: это он ведь собрал вместе этих ребят. Ах, бродяги, ах, папуасы…
В четвертом часу, решившись, он позвал жену. Тяжело перевернувшись на бок, снял с носа очки и сказал ей:
— Ты б Володьке позвонила. Скажи, что прошу вечерком зайти.