1
Уезжал Любимов. Они вернулись с Коленьковым на четвертый день с вертолетом. В тот же вечер Василий Прокофьевич стал передавать свои бумаги теть Лиде. Эдька заметил, что все чуть взвинчены. Коленьков подчеркнуто доброжелателен, заводит разговор со всеми, дает закурить привезенной из экспедиции «Шипки». Теть Лида сердита и отказалась поговорить с Эдькой, когда он, как обычно, пришел вечером к ней. Савва Турчак возился в палатке Любимова, собирал его вещи и тихо ругался. Тетя Надя попросила Эдьку принести два ведра воды из реки и, когда он исполнил ее просьбу, взяла его за рукав:
— Зачем же так, а? Ведь он уже на моей памяти двенадцать годов из тайги не вылазит… Совесть бы поимели… Человек душою к месту прикипел.
Один Котенок, закрашивая на вездеходе царапины свежей зеленой краской, сказал Эдьке:
— А шут с ними… Оба хороши… Петухи. Рощи в тайге не поделили. По мне был бы хомут, а кому его на тебя надевать — всегда сыщется. Вон опять план по изысканиям недотягиваем. Значит, прогрессивки снова не будет. На кой черт мне такая работа?
Катюша плакала у себя в палатке. Эдька два раза подходил к пологу: он был задернут изнутри. Окликнул ее, она сказала необычным, с прононсом, голосом:
— Я зареванная, Эдик… Ты иди, я потом.
Любимов вышел из палатки теть Лиды очень скоро.
Подошел к Коленькову, сидевшему на чурбачке. Начальник вынул планшет, положил его на колено, пристроил на нем поданную Любимовым бумагу и расписался в ней. Любимов аккуратно сложил ее вчетверо, спрятал в кошелек.
Эдька ждал, что они поговорят о чем-либо, однако Любимов молча повернулся и пошел к себе, где громыхал чем-то в сердцах Савва Турчак.
В этот вечер, впервые за все время пребывания Эдьки в партии, в лагере было тихо. Василий Прокофьевич сидел на берегу и жег маленький костер. Савва время от времени подносил сухие сучья, возникая из темноты неожиданно и бесшумно, и садился напротив Любимова с лицом каменным и неподвижным. Блики костра, бледные и дрожащие, выхватывали из сумрака то одну, то другую из столпившихся вокруг сосен. Василий Прокофьевич вдруг спросил Эдьку:
— Ну, а у вас по какому поводу мировая скорбь, юноша?
— Так.
— Не возникало желания уйти из тайги?
— Было такое.
Любимов кивнул головой, соглашаясь с тем, что это вполне естественно, и вдруг сказал Савве:
— Ты помни, о чем я тебе сказал… Без тебя они тут пропадут. Трех человек и так не хватает.
— Я-то при чем? — голосом неожиданно высоким вдруг выкрикнул Савва. — Нянька я, что ли?
— Так надо!
Савва махнул рукой и пошел вновь в темноту, хотя хворосту уже наносил больше чем достаточно. Теперь он шумел валежником в зарослях словно медведь, продирающийся сквозь чащу, и это должно было означать, что он находится в чувствах крайне расстроенных.
— Уходите? — спросил у Любимова Эдька.
— Да… Когда-то у человека появляется необходимость уйти, хотя ему этого и не хочется.
— А вы оставайтесь. Все вам сочувствуют.
Василий Прокофьевич усмехнулся:
— Нельзя… Как говорил один авантюрист из древней истории, Рубикон перейден. Отступать поздно. Поеду в столицу, похожу по инстанциям. Постараюсь объяснить товарищам свою точку зрения. Может быть, что и выйдет. Как вы полагаете?
— Обязательно выйдет. Вы обратитесь к моему дяде, мужу теть Лиды. Он — крупный журналист. Он обязательно вам поможет. Хотите, я напишу ему письмо?
— Спасибо… Не привык с протекциями. Уж как-нибудь сам.
Снова пришел Савва. Бросил сучья, пробурчал недовольно:
— А вы мне тоже не указ, Василь Прокопич… Сам имею право.
Любимов охотно согласился:
— Конечно… Только ведь я тебя прошу.
— То-то и оно… Они вас побоку, а вы про их интересы беспокоитесь. Награды да премии будут Виктору Андреевичу, а работа все была ваша.
— Не говори глупостей, Савва.
— Савва глупый, конечное дело, да только и у меня глаза при месте. Что к чему — смекаю.
На этом и закончился разговор. Утром прилетел вертолет, и Любимов распрощался со всеми. Эдьке, у самого трапа, протянул маленький наручный компас:
— Берите… Вещь недорогая, но надежная… Двадцать три года ходил с ним по тайге. Не подводил никогда. А ремешок замените. Он еще послужит.
После отъезда Василия Прокофьевича в лагере стало как-то совсем скучно. И когда Коленьков объявил, что завтра надо переезжать в новый лагерь, поближе к человеческому жилью, это вызвало оживление. Начали укладывать в прицепы нехитрый скарб, закатывать бочки с горючим. Во второй половине дня Котенок поехал на тракторе с первым прицепом, с ним — Савва. Они должны были приготовить площадку, нарубить жердей. Вернулись утром следующего дня, и Котенок восторженно рассказывал, что до Яковлева — небольшого таежного села — совсем рукой подать: восемнадцать верст, что в бинокль они очень даже хорошо разглядели вырубки на берегу речки и видели даже крыши домов. На несколько часов в лагере началась суета, и только перед самым отъездом Коленьков своим распоряжением вновь вызвал недовольство механика:
— Ты вот что, Макар Евграфович… Свой трактор передай Рокотову. Сам садись на его машину. Дело важное, тут не до принципов.
Пошумел Котенок, но приказ выполнил. Загрузил в Эдькины прицепы самое главное — движок, ящики с инструментами, палатки. Велел двигаться след в след. Коленьков походил по площадке, поднял оброненный кем-то молоток, сунул его в кузов вездехода. Залез за руль, усадил рядом тетю Надю, потому что теть Лида выразила желание ехать с Эдькой. Коленьков пожал плечами и велел Котенку трогать.
Макар Евграфович не торопился. Вытирая тряпкой замасленные руки, подошел к Эдьке:
— Не газуй, как бешеный… Выжал сцепление — и помаленьку… Мотор только что перебрал. Новые клапана поставил.
Наконец колонна двинулась. Впереди Котенок, за ним Эдька. Замыкал движение Коленьков на вездеходе.
Дороги как таковой не было. Ехали по старой просеке, уже поросшей молодняком. Котенок вчера проломил в полном смысле этого слова тропу, и теперь Эдьке нужно было учитывать сплошные повороты между деревьями, в которые нырял трактор Котенка. Задний борт его прицепа Эдька не отпускал дальше чем на пятьдесят метров, суетливо двигая рычагами и с тоской думая о том, какая все-таки прелесть вездеход по сравнению с этой неуклюжей махиной, которая и разворачиваться-то как следует не умеет. Но так было первые два полчаса дороги, а потом Эдька уже настолько наловчился, что управлялся полегче. А может, просто потому, что выбрались на сухую землю и под гусеницами уже не пузырилась взбитая и круто перемешанная грязь. И хотя трактор кидало на ухабах и корнях деревьев, хотя то и дело приходилось глядеть, чтобы при поворотах не задеть прицепами стволов деревьев, Эдька завел разговор:
— Теть Лида… Почему вы не вступились за Василь Прокофьевича? Ведь он прав?
Она глянула на него так, будто впервые увидала. Помолчала, потом сказала совершенно серьезно:
— Ты очень многого не понимаешь, Эдик. Это сложно.
— Я все понимаю. Вы просто не хотите огорчить Коленькова. Он для вас царь и бог. А Любимов прав.
— Понимаешь, Эдик… Мы опаздываем со сроками. Очень скоро должны быть готовы проектные документы по всей трассе. Наш участок еще не проработан. Если мы опоздаем, мы задержим очень нужное стране дело. Приходится чем-то жертвовать. А Виктор Андреевич, ты сам видишь, делает все, чтобы закончить работу в срок. Он взял на себя самый большой объем.
— Но ведь Любимов прав?
— Прав. Реликтовый участок тайги может погибнуть. Просека пройдет по самому центру увала, по центру массива… Ширина — четыреста метров. Будут проведены коммуникации, в перспективе — автомобильная дорога.
— Тогда надо задержать сроки, но не трогать тайгу. Теть Лида, ведь все так просто… Приедем сюда на будущее лето. Закончим работу.
— Сроки предусмотрены государственным планом. Их нельзя нарушать. Ты смотри вперед, Эдик, а то мы с тобой в дерево врежемся.
Эдька сноровисто двигал рычагами:
— Ваш Коленьков… Карьерист он. Ему хочется побыстрее отчитаться. А Василий Прокофьевич — другой. А вы его не поддержали.
— Ты становишься несносным, Эдик. Я прошу тебя, прекрати на эту тему. Почему ты берешь на себя право судить других? Ты сам работаешь не так уж хорошо. С тобой нянчатся.
Эдька нахмурился и замолчал. Было обидно, что самый близкий здесь человек не понимает его. Случай с Любимовым возбудил в нем давнишнюю неприязнь к Коленькову. Теперь Эдька понимал начальника партии очень хорошо: ему на все начхать, кроме его драгоценнейшего будущего. Как же, мечтает, что его именем село назовут. Дудки тебе… Любимов в тысячу раз больше заслужил. И биография у него какая. Квартира в Ленинграде, а он здесь сидит сколько лет уже. И один на свете. Сын не в счет, в другой семье воспитывался. А он Василия Прокофьевича так, запросто, шутя с дороги убрал. Чтобы не помешал. И теть Лида тоже… Видно, симпатии к этому горлопану сильнее обычного чувства справедливости. А что в нем она нашла? Орет на всех да угрожает. Работает, да, тут ничего не скажешь, он сам на себе многое тянет. Это уж его личное дело. Он — воспитатель. А с ним все в конфликте.
Теть Лида, видно, жалеет, что сорвалась. То и дело поглядывает на него, будто заговорить хочет. Пусть помучается. Он к ней так, а она…
Повороты, повороты. Кедровник на склонах невысоких сопок. Справа, в низине, голубеет вода. Одно из бесчисленных таежных озер. Красота-то какая. Если б здесь дороги покрепче, так тут туристов больше было бы, чем в Крыму. Да гнус с комарней убрать куда-нибудь.
Оглянулся назад. Вездеход с Коленьковым ныряет в выбоины. Не отстает. С ним, на заднем сиденье, Катюша. Как же, вся зарделась, когда он ее пригласил ехать вместе. Симпатия давнишняя. Все время его к теть Лиде ревнует.
Вчера вечером подошел к Эдьке Савва. Сел на бревно рядом, покашлял:
— Скучно… Может, костерок запалим, а?
Эдька понимал его. Обычно каждый вечер Савва и Любимов жгли костер. Это было своеобразным ритуалом, потому что у теть Нади была громоздкая железная печка для приготовления еды, которую возили на специальном прицепе. На стоянках над ней натягивали брезентовый полог, под которым и колдовала повариха. А костер нужен был Любимову и Савве для другого. Они садились друг против друга и тихо беседовали, а иногда и просто молчали. Но костер полыхал каждый вечер. И вот теперь, после отъезда Любимова, Савва мается.
— А что, я не против… Могу и за сушняком сходить.
— Сам я, — обрадованно сказал Савва. — Ты тут ишо ничего не знаешь. Так я пошел.
Он приволок целую гору сучьев, сноровисто запалил костер.
Затянуло все вокруг дымом, и сразу смолк голодный писк комаров. Эдька закашлялся и слезящимися глазами не видел, а угадывал в дыму неподвижную фигуру Саввы, сидевшего на вязанке хвороста в позе древнего языческого бога.
— Ты вот скажи мне, пацан, — Савва дождался, пока дым разнесет тихий вечерний ветер, — вот что мне скажи… Ты-то как сюда из города? Тебе зачем тайга-то? Она ведь сильного мужика привечает, самостоятельного… Хозяина вроде… Ежели, скажем, я по тайге иду, а какой охотник костерок жег, притоптал чуть и подался по своим делам. А уголья тлеют. Я огонь водицей залью, хотя потом два дня и пить будет нечего. Вот как хозяин-то в тайге вершит дело. Тайгу понимать надо, потому как она вроде человека. Иной раз зла, а больше добра. И, вроде человека, сама себя защитить не может. А в стране нашей огромной, в России, такого богатства больше нету, как тайга. Горы есть, окияны есть, степей сколь хошь, а все не такой ценой определяется… Это мне все Василь Прокопич сказывал. А он понимает.
Эдька плечами пожал:
— Не знаю… Захотелось глянуть, как все здесь.
— По душе пришлось аль в бега надумал?
— Не знаю.
Савва кивал лохматой головой:
— Дела-а-а…
Какая-то многозначительность была в молчании у костра. Савва поглядывал на Эдьку то с улыбкой мимолетной, то внимательно. Видно было, что разговор, начатый несколько минут назад, он продолжает уже сам с собой, потому что вдруг возьмет и прищурит глаза, руками разведет, будто говорит: «А что сделаешь? Так уж получилось…» Эдька наблюдал за ним, стараясь делать это незаметно. Больше всего глядел на руки Саввы, крупные, с длинными костистыми пальцами, лежащие на коленях в те минуты, когда не требовалось подбрасывать в костер сучья. Удивляло то, что они могли быть совершенно неподвижными в течение длительного времени. Эдька попробовал и не выдержал двух минут.
— Разве ж можно так? — Савва вдруг глянул на Эдьку. — Ему-то дело важней, чем зарплата. А его, сказывал, в архив определяют. Бумажки сортировать. Уедет ведь.
Удивительным было то, что Эдька знал, к чему относится эта неожиданная тирада. Савва переживает за Любимова; он никак не мог отвыкнуть от мысли, что Василия Прокофьевича нет в лагере, что теперь он не будет ходить в тайгу.
Это был замечательный вечер. Когда костер начал гаснуть и темнота приблизилась к пепелищу, Савва тяжело поднялся:
— За водицей слетаю к речке… Ты иди, пацан. Коли что, ты не стесняйся. Душа в тебе есть. Я тебе такое в тайге покажу… А ты про Савву дурного не думай. Я душой болею за Прокопича.
Слова Саввы были как бы предложением дружбы, и Эдька понял это и был благодарен ему за сказанное.
— Я все понимаю, — Эдька положил ему руку на плечо. — И я вам очень буду благодарен. Мне очень хочется в тайге походить.
— Ну-ну, — одобрительно улыбнулся Савва, — Это мы запросто. Слышь, я все тебя никак не запомню, как кличут… Убей, не получается.
— Эдик… Мама так назвала, когда я родился. А отец Федей хотел.
— Во-во… Федя — это хорошо. Отец твой правильно плановал. Ты меня извиняй, малый, коли я тебя по-русски звать буду, Федей… Мне все энти клички не наши — они вроде бы обидными кажутся… Вроде вот тебя обижаю, коли так назову.
— Пожалуйста, — засмеялся Эдька. — А ваше отчество как?
— Саввой зови… Отчество ни к чему… Привык уже.
… И снова повороты. Катюша вчера не выходила совсем. То ли сердится, то ли переживала из-за Любимова. Она с ним все время работала. Вот и пусть теперь подумает про своего дорогого Коленькова. Ведь по его вине ушел Василий Прокофьевич.
Теть Лида дремлет, откинув голову назад, к задней стенке кабины. Трактор переваливается с боку на бок, преодолевая зыбкую осыпь на склоне сопки. Куда несет дьявол Котенка?
Из-за пихтача, обступившего со всех сторон, заблестела река… Она просматривается сквозь густые ветви серебристым, режущим глаза блеском в лучах неяркого осеннего солнца. Еще два крутых поворота — и Эдькина машина выбралась на площадку у берега реки, где уже чихал, теряя обороты, мотор котенковского трактора.
Вездеход Коленькова мелькнул мимо, вырвался вперед, затормозил у воды. Начальник партии выбрался из машины, громко хлопнул дверцей. Его голос прозвучал бодро и весело:
— Ну, давай располагайся… Теперь уже не будем переезжать до самых морозов, до белых мух… Тут теперь наш дом.
2
У Михайлова вот уже несколько дней побаливало сердце. Заглянул к доктору Косолапову. Тот послушал, посоветовал меньше нервничать, отдыхать при возможности. А какой тут отдых? Пока не добили зерновые — никакого продыха. А с зерновыми покончили — готовься к новой кампании — свекла на подходе. И опять мотайся по хозяйствам, опять проверяй складские помещения, транспорт. А тут на тебе все организационные вопросы, обмен партийных документов. Вручение билетов чуть ли не через день. Владимир Алексеевич занят постоянно, кому же дела завершать, если не Михайлову?
В субботу вечером позвонил прокурор:
— Слушай, Дмитрий Васильевич, на рыбалку бы съездить, а? Как полагаешь?
Договорились выбраться. Только куда?
Прокурор предложил:
— А если к Насонову, а? Чую я, что бюро по нему не будет. Понимаешь, сроки давности. Неудобно Владимиру Алексеевичу теперь его вытаскивать. Как-никак лучшие показатели в районе. Он даже с больничного уже вышел. Вот мудрец, а? Два месяца просидел… Ну, так что, звонить Насонову? Рад будет до смерти, если приедем. Он же дипломат знаешь какой?
Михайлов думал о том, что выезд к Насонову будет, возможно, неприятен Владимиру Алексеевичу. То, что предполагает прокурор, — это одно, а что думает первый секретарь — другое. Не дав прокурору определенного ответа, позвонил Рокотову. Вначале сказал в нескольких словах о текущем, потом, будто невзначай, сообщил, что собирается на рыбалку к Насонову:
— У вас возражений нет, Владимир Алексеевич?
— А почему они у меня должны быть?
— Ну… тут ведь может возникнуть всякое… Вдруг вы решите слушать Насонова на бюро, а я только что побывал у него, пользовался его гостеприимством… Мне будет неудобно…
— Не знал, что вы так щепетильны. А потом, какие могут быть у вас обязательства, если вы просто половите рыбу на территории колхоза?.. Пруды-то — это не личное хозяйство Насонова, а колхозное.
— Вы правы, однако все равно не очень удобно.
— Езжайте… Так уж выходит, что Насонов в стороне остался. Победителей не судят.
И на следующий день Михайлов чуть свет отправился с прокурором к Насонову. Тот уже хлопотал у дальнего пруда. С вечера по заданию председателя провели в заветном месте прикорм рыбы. Вывез Насонов на бережок походный мангал, около которого уже вертелся знакомый Михайлову и прокурору колхозный прораб Акопян. Набор удочек был заготовлен и проверен. В общем, все как полагается. Сам Насонов был предупредителен до крайности. Прокурор, когда председатель отошел на минуту, шепнул Михайлову:
— Ну, что я тебе говорил? Вот, брат, что такое знать человеческую психологию.
Они привезли с собой пару бутылок водки и теперь подумывали о том, что уха в самом деле может быть приличной.
Часов до одиннадцати ловили рыбу. Клев был не то что очень неудачный, нет, рыба шла, да только как-то безалаберно. Прокурор вытащил двух карпов в ладонь, а Михайлову шла одна мелочь. Насонов много шумел, а вытянул шуплого карасика. В общем, не получалось азарта.
— Вот чертовщина, — ругался прокурор, стоя по колено в воде среди буйных зарослей осоки и камыша, — ну, прямо наколдовал кто-то… Никогда такой дурацкой, понимаешь, ловли не было. Это ты, Иван Иванович, виноват… А? Рыбу в сытости, понимаешь, держишь. А она у тебя за голую нитку цепляться должна. Чтоб карп неразборчивый был, вот в чем дело.
— Я тут ни при чем, Дмитрий Саввич, — шутливо оправдывался Насонов, — сам вот аж весной приходил сюда… Все заботы. Да вы не бойтесь. На уху сообразим.
Он подмигнул Акопяну, и тот вынул из багажника новеньких «Жигулей» сетку. Прокурор замахал руками:
— Ну-ка с глаз моих прочь… Хоть бы за камышом, что ли, вынул?
Акопян и насоновский шофер шустро сбежали за мысок вместе с сеткой и через полчаса уже потрошили десяток карпов. А к часу дня уже не только уха закипала над костром, но ветер доносил до рыбаков запахи более приятные: доходящих до кондиций шашлыков со всеми пряностями, полагающимися для кавказской кухни.
Рыбаки уже сидели в тени ивы на широком брезенте и рассуждали о делах, весьма далеких от рыбалки.
— Сдал хлеба сколько? — интересовался у Насонова прокурор.
— Две с половиной тысячи тонн… На восемьсот тонн перевыполнение.
— Выкрутился… — Дмитрий Саввич восхищенно крутил головой. — Вот хитрец, а? Два с лишним месяца на больничном. А ведь по закону за это кое-кому полагается, а?
— Да хворый я был… Вот чтоб мне… — Насонов глядел с самым серьезным видом, и это чрезвычайно потешало прокурора.
— Врачу твоему, который тебе эти бумаги выписывал, надо бы дать как следует, — прокурор нетерпеливо поглядывал туда, где возились шофер и Акопян, — нарушение это, понимаешь…
— А никакого нарушения, Дмитрий Саввич… Все по закону. Меня вот хоть сейчас на обследование. Зимой на курорт поеду… Замучил радикулит.
Принесли уху в больших алюминиевых мисках. Прокурор крякнул, вынул водку, разлил в стаканы:
— Ну, за все, что позади, а? Как полагаешь, Иван Иванович?
Насонов от восторга даже прижмурился:
— Ох, сколько ж ночей спать не пришлось… Поганое, я скажу, дело, когда на тебя начальство сердится. Так что, Дмитрий Васильевич, как там начальство наше высокое настроено? Будут с Насонова шкуру драть или как?
— Спи спокойно, — с трудом приходя в себя от выпитой водки, пробормотал Михайлов. — Никто тебя трогать не будет. Скажи спасибо людям своим, что работали на уборке геройски… А то б тебя надо было.
— Народ доволен… Очень даже доволен, — согласился Насонов, — теперь-то каждому ясно, что не будут сносить… А то ведь как было еще по весне? К бригадиру с разносом, а он тебе в ответ: «А ты не командуй! Колхоза, почитай, уже нету… Скоро мы с тобой, Иван Иванович, на пару, как самые что ни есть городские жители, будем к пивному ларьку ходить в Васильевке. А то и на одной площадке жить будем по соседству. А ты меня к трудовому энтузиазму призываешь… Все одно сгребут наш чернозем в отвалы — и будут там на травке козы пастись…» Никакого настрою у людей не было. А зараз другое. Землю под ногами люди опять почуяли. Вот давеча один пришел, план для постройки просит выделить. Я ему и говорю: «Ты б подождал, а то как бы не перерешили». А он мне: «Да что я, дурной или как? Если сам первый секретарь на Кореневке бурить приказал, — значит, там и карьеру быть». И еще я скажу, товарищи мои дорогие, что ежли, скажем, теперь Владимира Алексеевича куда избирать, так в нашем колхозе не будет ни одного голоса против. Так к нему за все это дело с уважением.
Уха была хороша. Дмитрий Саввич даже добавочки попросил. Михайлов пожалел, что не взяли минеральной воды: при такой жаре водку пить без минералки трудновато.
— А я б тебя все ж, на месте Владимира Алексеевича, под выговор подвел бы, — рассуждал прокурор. — Ты вот, Иван Иванович, мужик хороший. И председатель что надо. Да только ум у тебя, понимаешь, все с криминалом. Все, понимаешь, на грани фола, как комментаторы спортивные выражаются. Вот был бы ты золотым председателем, ежли б от тебя не ждать какого-либо подвоха. А то принимаешь нас, все мы тут друзья и товарищи, а потом мне на тебя бумагу приносят: так, мол, и так, незаконно получал два месяца больничный… Переплачены суммы… И что я делаю, понимаешь? Я, не глядя, что ты такой отличный мужик, посылаю своего работника разбираться. Прав я?
— Прав… Сто раз прав, Дмитрий Саввич, — согласился Насонов. — Только ты читаешь бумагу, что твой работник тебе дал, отчет там или что, а тебе вдруг звонит… кто?
— Кто? — прокурор аж вперед подался. — Ну, так кто мне, понимаешь, звонит?
— Э-э-эх… — Насонов чуть опьянел, чувствовалось это в расслабленности его движений, в улыбке ласковой. Пальцем погрозил прокурору: — А звонит Владимир Алексеевич. Да.
— Ты, понимаешь, брось… Не будет он за тебя звонить. Уважение к закону имеет.
— За меня не будет. Точно это. А кто мне больничные выдавал? А? Я вам сейчас такое скажу… Вера Николаевна — симпатия нашего Владимира Алексеевича. Вот кого держу в колхозе. Девка, я вам скажу…
— Ну, тогда… — развел руками прокурор, — тогда обошел по всем статьям. А я-то и не знал. Вот ведь какие дела на свете, Дмитрий Васильевич, а?
Михайлов слушал ленивый этот разговор равнодушно, хотя сообщение о симпатиях Рокотова заинтересовало его. В конце концов, секретарь райкома должен определиться с семьей. Как-то неприятно. Чтоб болтовни вокруг этого поменьше было. Все ж на виду.
А хорошо здесь на берегу. И думается прекрасно. Говорят, Дорошин выходит на днях. Вот еще будет заварушка. Ведь Владимир Алексеевич в его отсутствие самодержавно руководил комбинатом. А шефу это узнать будет ой как обидно.
Беседа между прокурором и Насоновым шла уже в несколько иной плоскости:
— Вижу, все понимаю… Нет у него хватки, последовательности нет. Первый секретарь — это, брат, фигура… Личность. Вот тот же Логунов. Он фигурой был. И крупной. Посади на этот пост, скажем, Дорошина, он так дело повернет… А Рокотов, он, может, слишком современный… Все б убеждал, все доказывал бы. Нет, я таких методов не понимаю. Первый секретарь ежели. понимаешь, вызывает, так у председателя колхоза душа должна в пятках быть. Потому что вызов к нему — это поворот, это событие. А ежли он, скажем, с тобой о погоде переговорит или про здоровье поспрашивает, а дело к тебе у него крохотное, — такого я не принимаю.
Ох, разошелся прокурор. Добрейший человек, но в споре границ не знает. Ничего себе — на темочку вышел. Впрочем, не только он говорит о слабости Рокотова. Уже слышал подобное Михайлов, хоть и не принимал участия в обсуждении. Не его это дело.
Насонов возражал. Вяло, неохотно, но возражал. Хитрый мужик. А вдруг Михайлов на ус мотает разговор и Рокотову его изложит? Опять Насонову беда.
Шашлыки пошли лихо. Потом шофер слетал в райцентр еще за бутылочкой. Михайлов почти не пил, рассеянно глядел на мерцающую гладь озера, думал о своем. Два дня назад Крутов, побывав у Дорошина, сделал предложение: не пойдет ли Дмитрий Васильевич директором строящегося ГОКа? Надо искать кандидатуру свою, а то пришлют человека со стороны. А с ним как еще сложится? Боялся Михайлов, что предложение Крутова исходит от Рокотова. Только он вправе предполагать такие перестановки. А в комбинате уже вовсю на эту тему говорят, Жанна с неделю назад слышала. А ГОК — это не сфера комбината. Тут кадровые вопросы не решают. Наверное, все ж Рокотов.
А отступать Михайлову не хотелось. На всякий случай позвонил в обком, попросил знакомого инструктора позондировать почву где надо. Если это оттуда, сомнений не должно быть. Предлагают один раз. Второго не бывает. А может, все-таки Рокотов?
Жанна против всяких ГОКов. Права она. Дело только начинается, все придется на ровном месте строить. И коллектив и монтаж оборудования. А в райкоме все давно отлажено и есть над тобой человек, который отвечает за все. Он курс определяет, ему и отвечать. Нет, исполнители еще очень долго нужны будут. Инициаторы горят, но не любят делать черновой работы. А исполнитель ее осуществляет в точной, заданной начальством пропорции. Более того, Михайлов убежден, что наступает время исполнителей… Куда ни глянь, везде нужны люди, которые умеют делать дело. А те, кто кричат призывы, они не всегда у руля остаются. Крикнул, а вдруг ошибочно. И иди, голубчик, «в связи с переходом на другую работу».
Было уже около четырех часов дня, когда подустали рыбаки. Заторопился домой прокурор. Предложил Михайлову:
— Может, ты за руль сядешь, а? Я, понимаешь, взял немного лишнего. А порядок не хочу нарушать.
Сел за руль насоновский шофер. Рядом с ним пристроился председатель. Следом пошла машина Акопяна, чтобы забрать Насонова и шофера в райцентре.
Стлался позади крученый хвост пыли. Прокурор попробовал затянуть «Подмосковные вечера». Вышло фальшиво. Никто не поддержал. Дмитрий Саввич обиженно замолк и вскоре стал мирно посапывать на плече у Михайлова.
— Село-то какое… — радовался Насонов, — теперь мы водопроводик сюда хороший кинем… Чтоб не маяться в центре России без воды. Карьер все отберет. А мне все ж, Дмитрий Васильевич, кажется, что настоит на своем Владимир Алексеевич. Землице нашей цены нет. Я вам когда-нибудь покажу место, где немцы чернозем брали для вывоза в Германию… Эшелонов пять у нас тут, сволочи, наворовали. Ее б, землицу нашу, да водой бы поить вдосталь. Вот глядишь, орошение сделаем. Чтоб с гарантией по пятьдесят центнеров с гектара пшенички-то. Вот будет дело. А что сейчас? По двадцать пять на круг возьмем — и счастливы. А она, землица наша, может вдвое давать. Глядите… Глядите, Дмитрий Васильевич… Вон видите, девушка идет? В голубом платье! Видите, да? Так это и есть Вера Николаевна, докторша наша. Это и есть та самая, которая Владимиру Алексеевичу по душе. Эх, и пара же получится…
Михайлов заметил лицо девушки, когда она обернулась, пропуская машину. В самом деле, красивая. Ну что ж, Владимира Алексеевича можно поздравить.
3
Вера спешила. Она остановилась на минуту, чтобы пропустить мимо машины, подождала, когда за ними уляжется пыль, и перешла улицу. Наконец пришло письмо от Андрея. Она прочитала его быстро, буквально за одну минуту, и теперь торопилась к себе, в больницу, чтобы закрыться в кабинете и прочесть все с самого начала, внимательно, вдумчиво, чтобы понять все мысли, владевшие Андреем тогда, когда он писал это письмо.
Он был совсем рядом, в Харькове. Какое-то совещание. Послезавтра будет в Славгороде. Остановится в гостинице. Ждет. Хорошо было бы, если б она смогла приехать на пару дней. Можно было бы вдоволь поговорить.
Она поедет. Она обязательно поедет. Даже просто для того, чтобы увидеть его. Интересно, почему он не писал ей все это время? Будет оправдываться. И все равно, она хочет его видеть. В Москве все было так хорошо. Она даже думала, что в жизни уже так не бывает, что только в романах писатели сочиняют что-либо подобное. А у них было. Он даже никогда не стремился перевести знакомство, добрые их отношения в близость. И это ей больше всего в нем нравилось, потому что вся ее жизнь с семнадцати лет состояла из бесконечного противоборства с пошляками, начинавшими приставать на улице, намекавшими на свои финансовые возможности и связи с власть имущими.
Андрей… Смешной, с сутулой фигурой, с очками на конопатом носу, с голосом, почти по-старчески надтреснутым. А смех какой? Когда он смеялся в общежитии на втором этаже, его слышно было на четвертом.
Вот она увидится с Андреем, и все будет ясно. И кончатся эти мучения, связанные с ее поступком в отношении Рокотова. Он уже, наверное, утешился, а она все еще переживает, что обидела его. Иногда она видит знакомый газик, пылящий по проселку, и тогда старается быстрее сойти с дороги. Он ездит очень неосторожно, даже на поворотах не сбавляет скорости. Лихач. К чему все это?
Однажды она поехала в Васильевку на совещание в райздравотдел. Вечером сходила с коллегами в кино. Возвращалась в гостиницу поздновато. А навстречу шел тяжело и медленно усталый человек. Доктор Косолапов, когда человек неторопливо перешел улицу и скрылся в одном из подъездов, сказал, глядя ему вслед:
— Наш первый секретарь райкома… Любопытная, доложу вам, фигура. Оч-чень любопытная.
И Вера так и не решилась спросить его о том, что он имел в виду, хотя интересовало ее это очень.
Потом как-то подвозил ее из райцентра Насонов. Ехал сам, без шофера. Сообщил, что теперь уже не будет требовать больничного:
— По двадцать четыре и восемь десятых центнера взяли пшеницы на круг с гектара, — радостно сообщил он и добавил: — Теперь не будет выговора… Лучший результат в районе.
Она усмехнулась, а он, заметив это, сказал:
— А я вот что тебе скажу, Вера… Как дочке своей. Откровенно и честно. Вот хоть что ты мне ни говори, а бабьей вашей политики не понимаю. Да на тебя такой человек глаз положил… Сообрази ты. В общем, мое мнение персонально таково: глупость сморозила, девка. Хоть ты и доктор, а глупость сотворила. Исправляй, а не то… В общем, на Владимира Алексеевича сейчас прямая атака идет…
— Что, неприятности? — быстро спросила она.
Насонов улыбнулся понимающе:
— Ага… не так еще и плохи дела у нашего первого секретаря. Со службой у него все как надо, а вот бабенка одна его запросто доконать может. Гляди. Пристала к нему как… в общем, мой тебе совет, ты этот вопрос серьезно продумай. Может быть поздно, если в стороне стоять будешь.
Потом она однажды видела издалека, как Рокотов высаживал из машины у автовокзала высокую красивую, женщину. Только лицо ее Вере не понравилось. Слишком намазана и толстовата. Да и не первой свежести. Во всяком случае, по виду лет тридцать шесть — тридцать семь… Никогда бы не подумала, что Рокотов может ухаживать за женщинами старше себя возрастом.
А злость на Рокотова оставалась. Теперь уже за то, что слишком легко говорит главные слова. Кто ему теперь, после всего происшедшего, поверит? И тут же сама себя укоряла: а что ему делать оставалось, когда она так ему ответила? Может, и рад бы он снова приехать, да боится того, что уже было.
Если б он знал, сколько мыслей о нем? Наверное, подумал бы, что она в него влюбилась и терзается своей ошибкой. Как бы не так! Просто она думала бы так о любом человеке, оказавшемся на его месте. Потому что не привыкла обижать людей!
Однажды она уже почти совсем решила поехать в райцентр и объясниться с ним. Даже билет на автобус взяла. А потом подумала, что никогда не сможет этого сделать. Просто не сможет, и все. И ждала письма от Андрея как спасения, как лекарства от бесконечных угнетающих мыслей. Но только его письма. А сама писать никогда ему не будет. А там пусть как получится.
И вот письмо пришло. Позвонили ей в больницу, и она, не дожидаясь, пока его принесут, помчалась сама. Да, он помнит о ней, он вспоминает с грустью все, что было в Москве, мечтает увидеться. Надо столько переговорить.
А может, взять и уехать? Куда-нибудь, хоть на край света. Врачи везде нужны. Что ее держит в этом селе? Зачем она вопросы сама себе подбрасывает, ответы-то давно известны. Здесь она потому, что нужна бабе Любе… Куда ее одну оставишь? А уезжать не хочет. И совесть не позволяет оставить старуху, которая ей и мать, и отца заменила в свое время, в люди вывела, на путь наставила. Вот и мечется теперь. А выхода нет, просто утешает себя иногда тем, что возьмет и уедет. Никуда она отсюда не денется.
Интересно, каким стал Андрей? Он писал, что предлагают ему место заведующего отделением. Тогда он не решался принимать это предложение. И не потому, что боялся не справиться, а потому, что не хотел связываться со многими вещами сопутствующими, удаляться от чистой медицины. Ведь она на себе испытала, что такое заведование больницей. И дрова, и покраска, и инструменты, и лекарства. А часто кончалось тем, что брали они с бабой Любой по ведру гашеной извести, завязывали головы платочками и лезли на лестницу, чтобы белить стены. Это было проще, чем бегать неделями и умолять Насонова прислать людей.
У себя в кабинете она еще раз внимательно прочла письмо. Было оно ласковым и каким-то тревожным. Именно такого послания от Андрея она ждала вот уже несколько месяцев и теперь думала о том, что какие-то часы отделяют ее от того момента, когда она его увидит.
С райздравотделом удалось устроить все без особого труда. Договорилась о трехдневном отпуске, уладила с коллегами дела с приемом. Теперь оставалось ждать.
В этот вечер не спалось. Встала с постели, вышла на крыльцо. Посидела на скамеечке, прислушиваясь к ночи. Она уже почти не представляла себе Андрея. Казалось, что все было так давно, а может быть, вообще не было? Может, это она придумала себе его? Но лежал в кармане халатика твердый хрустящий конверт, и это было подтверждением того, что все правда, что послезавтра ждет ее Андрей и они поговорят абсолютно обо всем.
Назавтра она пошла к Насонову. Председатель сидел у себя в кабинете и ругался по телефону с кем-то, видимо из райцентра, потому что речь шла о доске-вагонке и стандартных бревнах. Вера посидела перед его столом, полистала газеты. Насонов наконец завершил длинный и, видимо, тяжелый для себя разговор и глянул на нее:
— Слушаю, только быстро.
— Иван Иванович… У нас плохо с врачами. Вы знаете. Если я помогу найти хорошего квалифицированного терапевта с опытом…
— Так я ж тебе в ножки поклонюсь. Особливо ежли у нас жить согласится. А кто это? Подружка?
— Это потом. И жилье будет? Хотя бы на первый случай.
— И на первый будет и на второй… Вон двухквартирный домик заканчиваем строить. В одну квартиру управляющего отделением переселим, а другую — пожалуйста… Планировал библиотекаря туда, ну да подождет. У матери своей проживет. Ты б все ж сказала: кого на примете держишь?
— Еще не знаю, Иван Иванович. Как поговорю, так сразу же к вам… Раньше времени не хочется.
Она уходила, а Насонов настороженно глядел ей вслед.
День этот полз так медленно, что уже после обеда она перестала находить себе место. Снова зачем-то сходила на почту, начала читать новый роман и бросила его раскрытым на столе… Хоть бы кто на прием пришел, а тут, как назло, ни души. Сходила к бабе Любе, домой, помогла ей капусту для борща нарезать… В саду последние оставшиеся вишни пособирала. Были они черными, переспелыми… Невкусно. Выгнала из огорода соседскую козу.
А солнце висело на одном и том же месте, будто гвоздями приколоченное. Минуты текли медленно. Казалось, жара настолько утомила время, что оно потеряло привычный свой ритм и двигалось еле-еле, как человек, уставший от долгого пути.
Уехала она последним автобусом, чтобы переночевать уже в областном центре.
Планировалось легко и просто, а не учла многих сложностей. Во-первых, с гостиницей. Оказалось, что обком собирает совещание и мест в гостинице нет. Просидела до позднего вечера, пока администратор не сжалилась над ней. Поселила в одноместный номер, где уже жила какая-то женщина из Москвы. Здесь был диван, на который и уложили Веру. Соседка пришла поздно, а ушла рано, еще до того, как Вера проснулась.
После завтрака она побродила по городу, зашла в парикмахерскую и сделала прическу. Заглянула в аптеку, купила кое-что из лекарств. В районе не все возможно достать. Завернула в гостиницу — нет, товарищ Кругликов еще не приезжал. Город был не так велик, и она снова пошла по кругу: на площадь к Вечному огню, затем по проспекту. Заглянула в другую гостиницу — и там Андрей не регистрировался. Посидела в парке: тут было прохладно и продавали вкусное мороженое. После обеда и очередного обхода гостиниц, уже рассердившаяся, решила сходить в кино. Пошла на старую ленту «Не пойман — не вор» с молодым де Фюнесом. Смотрела ее в студенчестве, когда-то очень нравилась. Теперь то ли настроение было хуже, то ли еще по какой причине, фильм показался не смешным. Вышла из кинотеатра совсем злая. Глянула время: шестой час. Вот она возьмет сейчас свою сумку — и на автовокзал. С его стороны это просто свинство.
Она быстро прошла через холл к лифту, и тут ее окликнула дежурная администраторша:
— Девушка, вы тут спрашивали товарища Кругликова… Он приехал. Живет в двести сорок третьем номере. Сейчас у себя.
Злости на Андрея как не бывало. Приехал. Боже мой, как это здорово! Если б она уехала, не повидав его, больше они не встретились бы. А тогда мучила бы себя всякими мыслями.
На второй этаж она взлетела как на крыльях. Постучалась в номер. Дверь была приоткрыта, и, прежде чем из номера раздался голос Андрея, от толчка она совсем распахнулась и Вера встала на пороге. Андрей стоял у зеркала и брился. Он заулыбался, бросил жужжащую бритву на кровать, косолапо шагнул навстречу:
— Ну, наконец-то… Здравствуй!
Они разглядывали друга друга, и Вера нашла, что он потолстел, стал солиднее и внушительнее и этот серый костюм в голубую искру идет ему. И очками обзавелся с позолоченными дужками… Это придает ему вид если не профессорский, то уж доцентский обязательно. Они смеялись громко и искренне, и обоим нравилось находить друг в друге что-то новое. И почему-то оказывалось, что все изменения произошли в лучшую сторону. И даже то, что конопушки на лице Андрея летом расцвели вовсю, тоже очень здорово. И то, что у нее лицо сгорело под солнцем и шелушится, — тоже великолепно.
— Садись, — сказал он, — сейчас мы с тобой выпьем бутылку шампанского. Я только в буфет за конфетами сбегаю, не возражаешь?
— Я с тобой, — сказала она.
Просто ей хотелось видеть его все время, не отпуская ни на минуту. За все время, что они не виделись, она дорисовала его облик до полной законченности, и теперь, в первые минуты встречи, ей казалось, что она его почти любит и что сегодня ее судьба сделает поворот, тот самый главный поворот, о котором она мечтала еще в студенчестве. Ей казалось, что теперь все будет поиному — и сама жизнь, и люди вокруг нее, потому что есть Андрей, смешной, добрый и сильный. С ним все просто и все ясно, как будто в жизни нет никаких загадок и сложностей, будто в ней все почти ясно.
— Не возражаю, — он прихватил пиджак, набросил его на плечи, и они вышли в коридор.
Она взяла его под руку, и так они двинулись в холл, где дежурная по этажу разговаривала с мужчиной, стоявшим к ним спиной. Андрей подошел к столу дежурной и, прервав разговор ее с посетителем, спросил, на каком этаже буфет. Дежурная начала отвечать, но Вера уже не слушала ничего, потому что человек у стола обернулся и она узнала в нем Рокотова. И он узнал ее, потому что быстро-быстро глянул на Андрея, потом лицо его покрылось краской, он споткнулся о край ковра и растерянно сказал ей:
— Здравствуйте…
Она ответила так же растерянно и смотрела в спину уходящему Рокотову. А Андрей стоял тоже рядом и ничего не понимал, потому что повторял одно и то же:
— Ты знаешь… буфеты сейчас сразу на трех этажах… Все работают.
А она молча пошла в номер, и он тоже шел за ней, забыв о буфете и о конфетах. Только в комнате, когда она села к столу и стала смотреть в окно, Андрей спросил:
— Это твой знакомый?
— Да.
Он больше ничего не спрашивал, просто сел на кровать и молчал. Так прошло несколько минут, и Вера вдруг сказала нарочито веселым голосом:
— Ладно… Вот ерунда… Извини, это пройдет. Прости.
Он закивал согласно и полез доставать из портфеля шампанское. И собрался снова бежать в буфет, но она сказала:
— Я не хочу конфет… И идти никуда не хочу. Понимаешь? И вообще, все это ерунда. И не было никого и ничего, ты понял?
И они пили шампанское, и он говорил о том, что скучал и даже несколько раз собирался написать, но не смог… Были всякие события. Потому что теперь он — заведующий отделением, много всяких хлопот… И еще — он ведь тему разрабатывает… Вот приехал поговорить с профессором Винокуровым… Это тот самый Винокуров… Ого, кандидатская будет точно. Только поднажать надо.
А она думала о Рокотове, о том, что у него были странные глаза, когда он глянул на нее, а потом на Андрея… Боль в них. Или ей так показалось? И он повернулся и пошел. И хоть бы слово еще. Неужто ему совершенно безразлично, что она с мужчиной? Нет, небезразлично, потому что спина у него как-то сгорбилась, когда он уходил. Будто тяжесть какая лежала на плечах. Опять она все преувеличивает… Опять ей все кажется. И ничего у него странного не было в глазах. Обычные спокойные рокотовские глаза. Его ничем не тронешь… Нет, он был растерян. Это точно. А растерянность — это уже признак… Боже мой, ну что тут гадать? Вот напротив сидит Андрей. Она мечтала о встрече с ним, она ждала… Минуты считала, часы. А письма сколько ждала? Чего ей еще надо?
— Расскажи о себе, как жил?
Андрей молчит. И голову опустил. Странно. Ну, чего же ты молчишь? Говори что-нибудь, говори… Только бы голос твой слышать. И забыть про глаза Рокотова. Ну, говори, доктор Кругликов.
— Эх ты… — сказала она. — Ты просто знаешь кто?.,
— Тут все ясно, Вера… — он пытался улыбнуться, но не получилось. — Я всегда опаздываю… Или совсем невпопад говорю. Это точно. И потом, не надо стыдиться. В конце концов, все это просто прекрасно.
— Ты дурак! — крикнула она. — Ты самый круглый па свете дурак… Ты меня никогда не слушай… Я всегда говорю глупости и поступаю как самая настоящая идиотка. А ты мужчина… Понимаешь, ты должен меня убедить, что я люблю тебя… Ну, говори же!
Он начал ходить по номеру, и все это было пошло, начиная от страдальческого выражения его лица и до идиотских цветочков на его галстуке. Ее раздражало теперь в нем все, даже то, что когда-то нравилось.
— Может, мне тебе самой сказать, что я хочу уехать куда-нибудь отсюда? А?
Он встрепенулся:
— Слушай! Уедем… Честное слово, если ты всерьез… Я тебе гарантирую работу, жилье, наконец… Это будет здорово. В нашем горздраве ко мне великолепно относятся… В конце концов, все будет самым лучшим образом.
— Да-да, — говорила она, — это будет очень хорошо. Я напишу домой, меня все поймут. Бабушка вышлет диплом, а райздравотдел— трудовую книжку. И мы уедем с тобой… Только это надо сейчас, слышишь?
— Господи, о чем речь? — он торопливо собирал портфель, засовывая туда газеты, бритву, чистую рубашку. — Сейчас, ты подожди, я пойду заплачу за номер… Ты побудь здесь.
Он убежал и вернулся очень скоро. И они вышли из номера, и она молила всех богов, чтобы сейчас не встретился Рокотов. А потом, когда Андрей нашел такси, выскочив для этого чуть ли не под колеса автомобиля, она села рядом с ним на заднее сиденье и повторяла про себя, что она поступает совершенно правильно, что когда-то надо решать все это раз и навсегда, что она безумно любит Андрея и будет с ним счастлива. И даже не заметила, как машина остановилась у ступенек, ведущих в здание вокзала. И потом Андрей, расталкивая людей, прорывался к кассе и показывал ей два билета, и на лице его была радостная улыбка, и он говорил что-то о поезде, который идет на Харьков через десять минут, а оттуда они пересядут на поезд, который пойдет на Саратов, а там уж совсем близко. А ей вдруг стало ясно, что теперь уже все, что теперь она никогда не увидит Рокотова, не услышит его глуховатого голоса и улыбки, которая ей нравилась всегда, только она почему-то боялась себе в этом признаться. А он любит ее по-настоящему, и он это уже доказал, потому что такие, как он, просто так, от скуки, не предлагают женщине выйти за них замуж. Для него этот вопрос уже был ясен тогда, когда она отказала ему. И он ждет. И от него нет ни телефонных звонков, ни случайно-преднамеренных встреч. И ошибка, которую она вот-вот может совершить, предстала перед ней во всей своей обнаженности, и вдруг стало ей страшно за то непоправимое, что могла она сделать сейчас, и, торопясь за Андреем по перрону, она думала о том, что сегодня же, немедленно, она пойдет к Рокотову и извинится за тот разговор. Она скажет: «Я была не права… Я жалею о том, что сказала вам. Если можете, простите меня…» И уйдет, потому что теперь уже что-либо изменить трудно.
Она остановилась вдруг, подумав, что Рокотов может уехать до того, как она вернется. И она сказала вконец растерявшемуся Андрею:
— Ты меня извини… я пойду… Понимаешь, это очень важно. Ладно?
Он едва успел вскочить на ступеньки тронувшегося вагона, и ничего не понимал, и только кивал головой, когда она кричала ему вслед:
— Я напишу тебе, я обязательно тебе напишу. Честное слово!
Поезд набрал скорость, и ей казалось, что вот сейчас, в этот момент, Рокотов уходит из гостиницы. Она бросилась к будке телефона-автомата и набрала номер администратора гостиницы. На ее вопрос долго не отвечали — и наконец женский голос сообщил, что товарищ Рокотов только что сейчас заплатил за гостиницу и вышел к машине.
Опоздала.
Она, не торопясь, села на автобус, идущий к трассе. Теперь уже все равно. На конечной остановке сошла и двинулась по шоссе. Попутных машин много, кто-нибудь подвезет.
Не жалела ни о чем. Андрей сейчас переживает, конечно. Поступила с ним нечестно. Но лучше сейчас, чем потом, когда уже все будет гораздо сложнее.
Сзади скрипнули тормоза. Оглянулась. Из-за руля газика вылезал Рокотов. Следом за ним тяжело выбирался из машины невысокий широкоплечий человек с рыжим портфелем в руке.
— Я вас подвезу, Вера… — сказал Рокотов, и глаза его светились радостью. — Вы не возражаете?
Она кивнула и пошла за ним, а коренастый человек у машины вдруг улыбнулся ей и протянул руку:
— Гуторов… председатель исполкома… Так вот вы какая! — И к Рокотову: — Я, пожалуй, дождусь здесь редактора газеты… Он должен сейчас ехать. А вы уж без меня… Да что там рассуждать, Владимир Алексеевич! Я должен задержаться. Ну? Прошу вас, езжайте. До свиданья… Вера… как вас по батюшке-то? Николаевна? Очень рад был с вами познакомиться, Вера Николаевна. Надеюсь, до встречи…
Машина тронулась, а Гуторов остался на дороге.
4
Стрелка спидометра подрагивала у цифры «80». Мотор газика гудел чуть напряженно. Стлались под колеса километры. А слов все никак не находилось. Рокотов уже несколько раз призывал себя к спокойствию, выдержке. Не получалось. Будто дара речи лишился. Наконец выдавил из себя вопрос:
— Вы здесь… по делам?
— Да… То есть не совсем.
— Я очень хотел приехать.
— Ну, взяли бы и приехали… Я несколько раз видела вашу машину.
— Мне казалось, что это вам будет неприятно:
Ну почему же?
Не шел разговор, а хотелось узнать многое: и как жилось эти долгие недели, и кто был этот мужчина с ней, и как она попала в областной центр, и вспоминала ли его хоть раз за это время? Вопросов было столько, что начни он их задавать — и ответов некогда было бы слушать, потому что его интересовало все.
А она думала о том, что теперь с Андреем уже все кончено. И не знала, хорошо ли это? Наверное, хорошо, потому что вспомнился ужас, которым было охвачено все ее существо, когда она подумала, что может уже не увидеть Рокотова. И вот он рядом, и опять этот газик, и цветная открытка под лобовым стеклом: горсть снега на ладони, сквозь которую пробиваются стрелки подснежника. Волосы у Рокотова странным образом топорщились, и ей почему-то захотелось пригладить их, коснуться его лба пальцами, ощутить жесткие выгоревшие брови. Она понимала, что не сделает так, потому что было бы это для него неожиданно и непонятно, и все же ей этого хотелось. Только сейчас она подумала, что он, в общем-то, совсем еще молод и непонятно, как ему доверили такое большое и важное дело. И сейчас, после долгого отсутствия, он казался ей иным, ставшим как-то ближе, понятнее, как человек, испытанный трудностью, сопереживанием.
Ему же эта встреча с Верой казалась приятной случайностью, и он боялся, что вот скоро будет ее село, они распрощаются, и снова он не увидит ее долго-долго, и снова будут тяжелые мысли, и снова будут дни непонятного ожидания, за которым нет никакой надежды.
Еще тревожили последние события. В особенности вчерашнее посещение Дорошина.
… Он пришел, уже когда начинало темнеть. Честно говоря, настроение не из лучших. Он боялся повторения того, что когда-то уже было, и давал себе слово, что теперь уже никто не вынудит его чем-то расстраивать старика. В конце концов, надо учитывать состояние здоровья человека, только что перенесшего инфаркт. Как мало внимания мы оказываем друг другу, а потом сокрушаемся, когда понимаем это. Решение Рокотова было твердым, и он полагал, что выдержит любую тональность беседы.
Окна знакомого особнячка светились приветливо, ласково. Сколько раз приходил сюда Рокотов по вечерам, чтобы помочь Ольге Васильевне варить варенье или сортировать грибы, собранные накануне. Были тихие беседы с добродушными рассказами Дорошина, долгими партиями в джокер, когда азарт Павла Никифоровича потешал всех. Но помнилось и то, что однажды потрясло Рокотова: это когда Логунов выступил против шефа. Когда Сашка как-то ненароком упомянул фамилию первого секретаря райкома, на лице Дорошина появилось выражение бешенства и он сказал Григорьеву:
— Ты вот что, этой фамилии в доме моем не вспоминай.
Удивительный человек. Он привык жить делами. Вся жизнь его подчинена одной цели. И тут он деспот, тут он может даже судьбы людские топтать. И жалости от него не дождешься.
Очень хорошо знал этот характер Рокотов. Потому что целые годы он постигал дорошинскую методу работы с людьми. И вот что он открыл для себя: люди были привязаны к Дорошину, хотя он не признавал их неудач. Так было с Лешкой Калмыковым, великолепным инженером, одним из основателей мыслительной. Дорошин называл его своей надеждой и опорой до того дня, когда к нему в кабинет пришел начальник милиции и положил протокол, согласно которому Калмыков нанес тяжелые повреждения диспетчеру автовокзала. Дело было скандальным, Лешке грозило судебное разбирательство, и Дорошин в этот же день приказом перевел его на рудник начальником участка. Рокотов потом читал этот приказ. Это была гнусная бумага, где говорилось о том, что Калмыков не справляется с работой и так далее. Павел Никифорович отказался принять Лешку для объяснений, а зря. Через два дня нашлись свидетели, которые сообщили, что диспетчер сам набросился на Калмыкова в нетрезвом состоянии, и в руках у него был кирпич, и Лешке пришлось отбиваться на полном серьезе, а тут уже за этикетом не уследишь. И когда все закончилось, Калмыков уволился и уехал на Урал, а Рокотову, провожавшему его, сказал:
— Ох, шеф-шеф… Ладно, слов я о нем говорить не буду. Одно скажу: расстаюсь без сожаления.
Дорошин страшно переживал эту историю. Даже хотел письмо писать Лешке с извинениями. Рокотов отговаривал. Все равно ничего не менялось.
Рокотов оправдывал в Дорошине все, потому что не было на свете человека, который сделал бы для этих краев больше, чем Павел Никифорович. Единственное, что он оставлял для себя, — это славу. Честолюбц великий. И Рокотов прощал ему это, потому что помнил Журавлевский карьер с самого начала. Как все развёртывалось, как начиналось. И теперь он понимал — дела Дорошина гораздо важнее, чем его характер, стремление подавить всех вокруг себя. И еще видел в нем Рокотов человека того же поколения, что и отец, поколения, которое делало не все гладко и не все правильно, но кровью и жизнью своей умело платить за каждую ошибку. И поэтому заслуживало поклонения. А у Дорошина за спиной — свыше десятка сбитых вражеских самолетов. Это значит: лицом к лицу — и насмерть, кто выстоит, кто крепче духом и сердцем! Таким он и остался, хотя и не ходит теперь в лобовые атаки и враги у него не те.
Два с лишним месяца, когда не было Дорошина, Рокотов все время чувствовал его руку. Сомнения и увертки Паши — это ведь тоже Дорошин. Вечная боязнь талантливого Сашки, молчание Пети — все это следствие дорошинских привычек.
И все-таки он был благодарен судьбе за то, что когда-то на его жизненном пути встретился Дорошин. Что он помог ему разобраться в себе, научил переносить удары. Вот только наносить их не захотел научиться Рокотов. И не жалеет об этом.
Впрочем, это качество и ценил в нем Павел Никифорович. Поэтому доверял ему больше, чем кому бы то ни было.
И вот он в знакомом доме. Дорошин встает с кресла, руку протягивает. Будто не было ничего между ними. Как ценит Рокотов это умение старика перешагнуть иногда через многие вещи, когда речь идет о деле.
— Ну, садись, садись… Давненько я тебя не видел. Хотя о твоих подвигах наслышан. Много всякого, — лицо его расплылось в улыбке, и она, эта улыбка, была по-настоящему искренней, дружеской. — Ну-ка, мать, дай нам чего-нибудь закусить… Сегодня доктор Косолапов разрешил погрешить малость обычной пищей. Ох-хо-хо… каково мне, чревоугоднику, поститься. Если б ты только знал, Володя. Оля, окрошечки своей неси. Первый секретарь уже, поди, с полгода такой не пробовал. А я без нее, как всякий русский человек, трудно себя чувствую. А все эти шницеля и прочие бифштексы — чепуха… Деды крепко свое дело понимали. Все в натуре. Чтоб хлеба тебе не подсунули под маркой мяса…
Он говорил, а сам внимательно наблюдал за собеседником. Ох, как хорошо понимал его Рокотов. Примеряется пока что Павел Никифорович. Посмотрел бумаги, которые ему Григорьев оставил. Оценил все.
— Та-ак… Ну что, Володя… Готов старик признать: твоя взяла. Обосновал как надо. Цифры реальные. Давай думать вместе. Не возражаешь?
Вот это да… Чтобы Дорошин такое прямо сказал? Тут обалдеешь от неожиданности. Ждал Рокотов все со словами «приблизительно», «возможно», «допускаю». А тут прямо в лоб. Да, видно не совсем еще знал он возможности Павла Никифоровича.
— Я очень рад… О чем разговор, Павел Никифорович? Я все время мечтал о том, чтобы вот так, как раньше, вместе… Верю в вашу способность найти самое главное.
— Ну, это ты зря… — Дорошин был доволен. — Тут уже все вы сами без меня прикинули. И перемычка между карьерами для вскрыши — тоже ход неплохой. Хотя, честно говоря, планировал я ее год на восемьдесят второй… Вдруг с новой шахтой затор? А у меня резервик — вот он… В нашем деле шутить не будут. План есть, и тут тебе хоть наводнение, а тонны дай. Вот и приходится тройную бухгалтерию заводить. Так что есть предложение начинать работы по проекту на Кореневке… Я подсчитал кое-что… Двенадцать миллионов семьсот сорок три тысячи у государства в кармане остается. Экономия. Дело.
Рокотов потянул из рук Дорошина карту:
— Тут, Павел Никифорович, такое… Мы отбираем у колхоза вначале четыреста двадцать гектаров, а потом еще семьдесят. Всего четыреста девяносто. Надо силами комбината провести рекультивацию земель. Здесь, за Красным, овраги… Триста девять гектаров. Было бы отлично, если б их возвратить колхозу в качестве пригодных к использованию площадей.
— Погоди… Я тебя, ей-богу, не пойму… Мы берем у Насонова пустошь. Здесь он не сеет. Овец пасет. И ты хочешь, чтобы я, взамен этих дерьмовых земель, рекультивировал ему в другом месте триста гектаров? Так я тебя понял?
Рокотов кивнул:
— Да, вы поняли меня правильно.
Дорошин засмеялся, поглядел на него, покачал головой:
— Слушай, Володя… Ты из меня ваньку не строй. Я дело от тебя хочу услышать. Почему я за дерьмо должен платить рекультивацией… Это ж не мелочь, ты знаешь. Это затраты дай тебе бог.
— В свое время мы взяли у Насонова семьсот гектаров отличного чернозема… Это там, где сейчас рудник. Вы помните, Павел Никифорович?
— Ну… Так это ж когда было? А потом, он не требует рекультивации. Ему земли хватает. Говорят, на первое место по району с урожайностью вышел.
— Хорошо. Завтра же он пришлет официальное письмо с просьбой начать рекультивацию колхозных земель в компенсацию отторгнутых в свое время под рудник.
— Ты ему подскажешь?
— Я.
Дорошин медленно поднялся, сделал несколько шагов к окну, постоял немного там.
— Слушай, — сказал он совсем мирно, — я очень хочу жить с тобой в мире и согласии. Ты пойми меня, Володя… То, что ты предлагаешь, — это невозможно. Это пропасть, в которую мы будем бросать деньги… Не наши с тобой, а государственные… Да я ему лучше сотню гектаров искусственного орошения сделаю… Он на этих участках такую пшеницу возьмет, что ему и рекультивации оврагов не надо. Если б они землю как надо загружали! А то ведь только на нас шумят. Ну, дались тебе эти триста гектаров!
— Рекультивацию надо делать, Павел Никифорович… И никуда мы от этого не уйдем.
— Слушай, но почему мы? Пусть область делает. Я готов кому угодно платить деньги за все эти работы.
— Мы не должны терять землю.
— Господи… Да ее у нас миллионы гектаров дурняком ходят. Погляди внимательно… Сколько дорог на полях, сколько полос отчуждения? А ты по мелочам.
— Павел Никифорович!!! Ну зачем нам торговаться? Надо делать рекультивацию. Давайте вместе думать.
Лицо Дорошина было багровым. К чему этот разговор сейчас? Старик еще не оправился как следует от удара. Вот выйдет на работу, тогда все вопросы и надо решать.
— Слушай… Я тебе как ученику своему бывшему говорю: не могу я сейчас отвлекать силы и технику на рекультивацию… Пойми меня… Может, последние годы скриплю… Карьер хочу видеть новый. Понимаешь?
Рокотов удивился тому, что Павел Никифорович не кричит как обычно.
— Я не хочу вас расстраивать. Давайте мы потом поговорим. Когда вы на работу выйдете.
— У тебя в кабинете? Не хочу!
— Хорошо. Я приду к вам.
— Это твое последнее слово?
— Да.
— Ладно. Тогда гляди. У меня все.
Рокотов поднялся. Дорошин сидел в кресле и разглядывал карту.
— До свиданья, Павел Никифорович, — сказал Рокотов.
— Будь здоров, — буркнул тот.
В дверях Рокотов столкнулся с Ольгой Васильевной. Та несла две полные миски окрошки.
— Куда же ты, Володя? — удивилась она. — Вот и окрошка приспела.
— Некогда, Ольга Васильевна… В другой раз. Спасибо большое.
Когда он выходил, то слышал, как она спросила у мужа:
— Опять поругались? Ну что ты за человек такой?
Дорошин что-то ответил совсем неразборчиво.
Уже потом, дома, Рокотов задумался над природой этого закоренелого дорошинского упрямства. В чем тут дело, почему этот мудрый, житейски опытный человек, великолепный специалист и организатор не хочет понять главного: надо делать все так, чтобы не оставлять за своей спиной людских осуждающих взглядов? Торопились, провели дренаж карьеров, а воды в округе нет. А ведь можно было найти выход. Можно. Пусть затратили б больше средств, зато не уничтожали бы природу. И ведь сейчас не хочет понять простого: не нужны по краям карьеров тысячи тонн драгоценнейшего чернозема… На полях он нужен, чтобы родить, чтобы давать людям хлеб. А сейчас вон сколько их, терриконов… Только не из отработанной породы, а из первосортного чернозема. И лежит десятилетиями. Нет. Тут уступать нельзя. Преступно уступать.
И грустно было, и радостно. Грустно оттого, что предстоял новый раунд тяжелой изнурительной и, самое главное, напрасной борьбы с Дорошиным. Ведь все ясно для обоих. Но старик обязательно пойдет «ва-банк». У него принцип.
А радостно оттого, что все было не напрасно. И тогда, когда начинал он кореневскую эпопею в одиночестве, и когда сомневался в победе. Все было оправдано. Будет Кореневский карьер. Теперь Дорошин всей своей энергией начнет двигать его вперед.
Из дома он позвонил Сашке. Передал ему ту часть разговора, которая касалась Кореневки.
— Ну, брат… — сказал Григорьев. — Я уже думаю, что, может, все-таки в лауреаты когда-нибудь с тобой рядом выберусь, а? Надо бы хуторянину сообщить. Он там сейчас ребусы решает. В тоске и печали. Побегу к нему.
Вот так все и было. Вроде и победа, а с горчинкой. Впрочем, если имеешь дело с Дорошиным, по-иному и быть не может…
… Об этом обо всем и думалось сейчас, когда мчался газик по ночному пустынному шоссе и только фары выхватывали из темноты согнутые силуэты деревьев по краям обочины, исхлестанные дождями и вьюгами полосатые километровые столбы. И еще о том, что рядом человек, с которым готов был ехать так хоть вечность. Только невозможно это. Уже Красное проскочили, теперь вот-вот Матвеевка.
Он затормозил на знакомом месте. Вера вышла, поправила юбку.
— Поговорили, — грустно сказала она.
— Что вам сказать, Вера… — Рокотов глядел куда-то в сторону. — Я понимаю… Но я хочу, чтобы вы знали: я не тороплю вас… Вы думайте. У нас времени столько еще… Я только хочу сказать…
— И совершенно ничего не говорите, — засмеялась она. — А вообще вы совсем не оратор, товарищ первый секретарь… К моему величайшему сожалению.
— Я знаю. И все же… За это время я столько думал… В общем, я никогда никого не встречал и не встречу лучше вас… Это не громкие слова, поверьте мне… Это правда. Хотите… хотите я сейчас, здесь… ну, в общем…
— Опять слова, — с притворным вздохом сказала она. — Езжайте домой, Рокотов. И еще вот что: закройте-ка глаза.
Он закрыл глаза, догадываясь, что последует за этим, и почувствовал, как по его губам легко скользнули ее теплые губы. А потом он стоял и смотрел, как она шла к дому. У калитки остановилась и сказала негромко:
— До свидания. Вы слышите, до свидания.
5
Коленьков с Котенком уехали с ночевкой. Повезли на увал инструменты, еду. Начальник партии предупредил, что теперь роздыха не будет. И так столько времени потеряли. Время на переезды тратить ни к чему. Теть Лида с Саввой ушла на ближайший участок, где только что закончили проработку маршрута. В старом лагере это был дальний участок, а тут — рукой подать. Пару километров. К ужину обещали вернуться.
До вечера Эдька возился с мотором трактора. Мыл его соляркой, менял масло. Когда закончил, тетя Надя позвала ужинать. Вертолет доставил пять мешков картошки, и сегодня она была во всех видах. Даже жареная. Это лучше, чем бесконечные консервы. Сидели за столом втроем: Эдька, тетя Надя и Катюша.
К сумеркам появились теть Лида и Савва. Принесли целый рюкзак кедровых орехов. Савва все время головой качал, сокрушался: вот где покедровать. Гибнет добро, а человеку до него не добраться.
Скучно. Попробовал Эдька без Котенка разобраться в его кинохозяйстве. Заправил ленту, движок настроил. Вывесил полотно. Фильм был знакомый — «Сердца четырех». Включил аппарат, а там все пошло наоборот. Лента не перемотана. Люди спиной пятятся, машина назад мчится. Даже самолет и тот хвостом вперед выруливает. Теть Лида головой покачала и ушла к себе. Савва похихикал немного, зажав подбородок своей ручищей, а потом подошел и выключил аппарат:
— Ладно киношку трепать, Федя… Нехай Котенок вернется. С интересом и поглядим.
Эдька прошагал через лагерь, полез на песчаный склон сопки. Искривленные ветром сосны торчали в разные стороны, вцепившись в землю корявыми корнями.
Ветер тонко посвистывал в ветвях. Облака медленно плыли к северу, открывая иногда бездонную глубину неба.
Тоска. Вот бы с папой поговорить. Эдька представил его: чуть сутуловатый, большие руки на столе сцеплены пальцами. Голова уже почти седая. Голос глуховатый, особенно когда устал.
— Ну, так что будем делать, сын?
Вот так бы сесть против него, рассказать ему все. Отец все умеет поставить на свои места. Посидит с минуту, подумает, потом вдруг скажет:
— Ну, и чего суетиться?
И выложит готовое решение: мудрое и простое. А теперь вот с ним не поговоришь, далеко он. А теть Лида… она странная какая-то стала. Молчит много. А если и заговоришь с ней, то чувствуешь себя как-то скованно. Будто вполуха тебя слушает.
Подошла Катюша. Остановилась рядом:
— Чего ты, а?
Он не ответил. Глядел туда, где у самого горизонта, на берегу реки, виднелись крыши домов.
— Съездить бы, — проследив направление его взгляда, сказала Катюша. — Там по субботам танцы в клубе.
Село было совсем близко. Отсюда, с высоты, казалось, что стоит только пробраться через лесной массив за речкой — и ты уже на месте. На самом деле тут около двенадцати километров. Котенок знает дорогу. Он все знает, этот Котенок.
— Уедешь со мной? — спросил он ее.
— Не знаю.
— Гляди.
Было зло на всех, кто не умеет понять, как ему здесь трудно. А у Катюши такое разнесчастное лицо, что он встал рядом и обнял ее за плечи:
— Ладно…
— Завтра суббота, — сказала Катюша, — там вечер молодежи в клубе. Девчонки в новых платьях… А у меня туфли на платформе… Один раз надевала.
— Ты была бы рада, если б вернулся Василий Прокофьевич?
— Конечно… Только он не вернется. Его в другую партию пошлют.
Эдька злобно отмахивался от мошки. Ее здесь было гораздо больше, чем в старом лагере. Там больше комары допекали, а здесь мошка. Зевнешь — сотню штук заглотал.
А Савва… Какой мужик. Утром сегодня пришел к Эдькиной палатке и приволок самодельный топчан. Четыре чурбана и грубо обструганные доски. Котенок аж взвыл от зависти. Только у Коленькова такой и у теть Лиды. Правда, был еще у Любимова, так он, когда уходил, тете Наде его отдал. А Савва спозаранку сколотил.
— Бери, Федя, — сказал он.
Котенок поводил глазами удивленно:
— Какой Федя? Ты что?
— Мое дело — какой… — И пошел Савва вперевалочку.
Вообще и Котенок мужик ничего. Зануда только. Все о деньгах. Увидал у Эдьки толстый свитер, пощупал, сказал уважительно:
— Сотен на шесть тянет…
— Ты что? Пятьдесят четыре рубля.
— Значит, пятьсот сорок… Малость ошибся… Ты не удивляйся, я все по старым деньгам… Как-то справнее были они. Получишь пачку, так это уже всем видно. А тут… — и рукой махнул.
А когда только на новую площадку приехали и Эдька полез в кабину своего трактора, Котенок появился с знаменитой своей подушкой. Было их у него две. Подкладывал их под себя, чтобы радикулит не застудить. Не подушки, а легенда. А теперь вот одну из них принес Эдьке:
— На, возьми… А то схлопочешь такую же, как я, болячку.
— Сколько я тебе должен? — ехидно спросил Эдька.
— А иди ты…
Савва зашивал огромную дыру на старой палатке, которую Коленьков велел ему приспособить для хранения инструментов.
Эдька присел рядом с ним:
— Дорогу в Яковлево знаешь?
— В сельцо это? А как же… Тут главное — через брод на тот берег выйти… Вон гляди, дерево одинокое на мыску… Там брод. Потом вдоль берега с километр пройдешь — и сразу направо. Верст шесть старой просекой — и еще раз вправо. Меж двух болот там гать. И прямо к селу выйдешь. Посылают, что ль?
— Да вроде.
— Меня возьми… В случае чего…
Эдька молчал, разглядывая носки сапог. Только бы Коленьков не забрал вездеход.
— Ежели к Ковалеву деда переведут — тоже туда уйду, — сказал Савва. — Тебе б тоже не мешало. Ковалев — мужик правильный, из простых рабочих в начальники вышел.
— Тут теть Лида. Нельзя мне от нее.
… Гуляли с Катюшей. В последние дни была она какая-то задумчивая, рассеянная. Может, известия из дома какие получила? Эдька не стал спрашивать. Зачем в душу к человеку лезть, когда он сам тебя не хочет пускать?
Мошка донимала. Забрались к Катюше в палатку и долго сидели на топчане. Иногда Эдька целовал ее в губы тихо и бережно, прикрывая плечи своей телогрейкой.
— Странный ты, — сказала она. — Другие нахальничают с первого же вечера, а ты другой.
— Чепуха… — пробормотал он.
— И совсем не чепуха… Мне девчонки когда-то говорили, что если человек тебя любит, то он никогда не тронет. Ты меня любишь?
Эдька засопел. Если б сейчас кто-либо глянул на него, то увидел бы, что он покраснел. Однако зачем демонстрировать перед всеми такое качество, как способность теряться? Поэтому Эдька сказал нарочито грубо:
— Бабьи разговоры… Не слушай никого.
— А ты вот совсем не такой, — упрямо повторила она.
Опять молчали долго. Потом Катюша мечтательно сказала:
— А в Яковлево завтра танцы… Вот если бы сходить! Я бы платье новое надела, туфли… В техникуме у нас были замечательные танцы. И военные к нам ходили. Некоторые девчонки замуж за них повыходили… Один лейтенант тоже меня провожал… Ничего, симпатичный. Высокий. Ему тогда двадцать пять было. А мне он казался совсем-совсем старым. Дура была, да?
Эдька промычал что-то нечленораздельное. Вот еще новость. То друг, за которого собиралась замуж, то лейтенант.
Катюша говорила почти сонным голосом, и он встал:
— Пойду…
— Ага, — согласилась она, — Я спать хочу, просто невозможно. А с тобой хорошо… Ты — как подружка. И я совсем-совсем тебя не боюсь.
Она начала раздеваться, а он, торопливо попрощавшись, выскочил на улицу. Виски горели, во рту пересохло. Пошел к себе, прилег прямо в телогрейке и сапогах на топчане. Нет, он просто дурак… Ребята из института засмеяли бы его… В конце концов, надо быть мужчиной.
Он поднялся и тихо пошел к Катюшиной палатке. Сердце захлебывалось взволнованным стуком. Руки дрожали, и он никак не мог унять их. Отстегнул полог, зашел. Присел на край топчана.
— Это ты? — спросила она.
— Я… — он наклонился и стал целовать ее пылающие губы.
— Ты что? — голос ее вдруг стал прерывистым, и он почувствовал в своих руках ее горячее тело в короткой рубашке. — Что ты, Эдик! Не надо… Слышишь?
Он вскочил и прислонился к опорному столбу.
— Прости… Глупость какая.
Она молчала. Потом вдруг заплакала. Он сел рядом:
— Ты знаешь, я просто скотина… Честное слово. Если хочешь, я завтра уеду? Совсем.
— Нет… Я не хочу. Если ты уедешь…
Ее пальцы тихо перебирали пряди его волос. Запустил шевелюру. Коленьков уже давно вздыхает, глядя на него. Что можно и прилично в Москве, то в тайге выглядит диким.
— Я, кажется… кажется, я люблю тебя.
— Ты выйдешь за меня замуж, а?
— Да… Только потом, когда вернемся в экспедицию… Мы поедем к моим маме и папе… Они тебе понравятся.
— А потом к моим… У меня знаешь какой отец? А дядя? И вообще — мы Рокотовы. Чего ты плачешь?
— Не знаю… Просто слезы бегут, и все… Наверное, я испугалась. Ты пришел, и все как-то… Ты обиделся?
— Нет.
— Ты знаешь, я тебе никогда этого при свете не скажу. И ты никогда всего этого у меня больше не спрашивай, ладно?
— Ладно. Я пойду, А завтра мы поедем на танцы. Хочешь?
— Хочу. Я надену новое платье.
— И я тоже возьму костюм и сниму эту проклятую робу.
— Ты хорошо танцуешь?
— Не знаю.
— Наверное, хорошо., За тобой, конечно, в институте все девчонки бегали?
— Прямо уж!
— Ты вообще-то не очень красивый… Но симпатичный. А мне мама всегда говорила: за красивого не выходи… Они либо глупые, либо гулены… И так и эдак плохо.
Разговор стал спокойным. Эдька глянул на часы: половина одиннадцатого. Засиделся.
В палатке у теть Лиды горел огонь. Заглянул туда. Ну, так и есть, работает. Переписывает длинные колонки цифр в журнал.
— Не спишь? — спросила она, и Эдька молча кивнул. Сел на складной стул, на котором обычно сидел Коленьков.
Теть Лида отложила в сторону бумаги, потерла ладонями виски, будто отгоняя усталость. Достала пачку сигарет:
— Обижаешься на меня?
— Да нет, — Эдька плечами пожал, всем своим видом показывая, что он действительно обижен, но настолько благороден, что не хочет об этом говорить.
— Ну прости меня, если виновата. Ты бываешь несносным.
Эдьке говорить сейчас не хотелось. Было у него состояние странное и непонятное: на душе мир и покой и еще ощущение какой-то неизвестной никому радости, будто великая тайна, которую знает только он, надежно упрятана от всего остального человечества.
— Я должна тебе сказать, что ты напрасно так плохо отозвался о Викторе Андреевиче. Он думает о том, как бы быстрее закончить работу. Ты не знаешь, что такое выбор трассы. Это очень и очень сложно, Эдик. И потом, когда дорога уже будет построена, случись что — виноваты будут проектировщики. и изыскатели. Нам нельзя ошибаться, Эдик. А ты представляешь, что такое вести трассу по болотам? Сколько насыпного грунта необходимо?
Эдька подумал, что теть Лида все время оправдывает Коленькова одними и теми же словами и доводами. И это мимолетное открытие почему-то огорчило его. Значит, она тоже понимает истинную цену поступку Виктора Андреевича, которому нужно было во что бы то ни стало убрать из партии Любимова. И ему почему-то стало стыдно за теть Лиду, за то, что она вынуждена доказывать ему то, что самой совсем непонятно. А может быть, потому и доказывает, что ей все понятно?
Сидеть здесь больше не хотелось: он боялся, как бы не наговорить чего лишнего, не обидеть ее. Поэтому поднялся:
— Я пойду, теть Лида… Начальник когда вернется?
— Наверное, послезавтра. А может, даже и позже.
А зачем тебе?
— Так.
Он ушел, думая о том, что завтра суббота и Катюша хочет съездить на танцы. Котенок подремонтировал вездеход. Если Коленькова не будет…
Заглушил движок. Лампочки над лагерем тихо погасли. Наступила тишина, нарушаемая только посвистом ветра и гулом речки.
Вспомнилось, как уходил из института. В учебной части долго не могли понять, в чем дело. Они остались убежденными, что дело совсем не просто. Может быть, натворил что-нибудь и теперь срочно убегает? Чудаки.
Вот написать бы что-либо. Хотя бы о том же Савве? Разве такого человека встретишь в обычной городской жизни? Навряд ли.
Покрутил регулятор транзистора Котенка. Передавали музыку. Под нее и заснул…
Весь следующий день Эдька возился с вездеходом. Потом по памяти вычертил маршрут к Яковлево. Савва в свое время рассказывал очень точно. Зарисовал все приметы на листке бумаги. И просеку, и болото.
После обеда сказал Катюше, чтоб собиралась. У нее загорелись глаза, и она бросилась ему на шею. Потом вдруг посерьезнела и сказала:
— А Виктор Андреевич? Ты знаешь, что тебе будет?
— Ничего. Мы к его возвращению успеем.
Так и порешили.
6
В эту субботу Ряднов зашел к Галине Сергеевне прямо с утра. Собиралась она купать Алешку, а перед этим надо было сделать кучу всяких разных дел, и по-этому, в тот самый момент, когда в комнату вошел Петр, она пыталась определить, что и когда затевать.
Он сел на стул у двери, и по его лицу она поняла, что пришел Петр с делом важным и, видимо, все ее расчеты на сегодняшний день могут пойти прахом. И она с покорностью примирилась с этим, потому что ждала все время того самого разговора, который конечно же был уже не за горами и приближение которого чувствовала не только она, но и все, кто хоть немного наблюдал их отношения.
— Надо ехать, — сказал он. — Я хочу вас познакомить с мамой.
— Когда? — охнула она.
— Сейчас… Автобус через двадцать минут. Билеты у меня.
Она заметалась по комнате, не зная, за это ухватиться. Алешка еще не съел свою кашу и, воспользовавшись тем, что на него перестали обращать внимание, вылез из-за стола. Галина Сергеевна стала запихивать в сумку какие-то случайные вещи, совершенно не нужные для поездки, а Ряднов уже по-хозяйски обстоятельно складывал в портфель Алешкин свитер, шапочку. Потом они мчались к автовокзалу, и Петр посадил Алешку на шею, и тот радостно взвизгивал от новизны ощущений.
Успели с трудом. Уже диспетчер поставил в путевом листе шофера автобуса кудрявую закорючку-подпись, уже разместились все пассажиры, когда Галина Сергеевна и Ряднов с Алешкой на шее втиснулись на свои места. Когда двинулись, Петр сказал, указывая на портфель:
— Гостинцы приобрел… Вы вручите.
— Но ведь я могла сама… Если бы вы сказали мне?
— Ничего… Вам надо кормить парня… А зарплату вашу я знаю.
Она покраснела и глянула на него с благодарностью, а он сделал вид, что не заметил этого взгляда, и продолжал смотреть в окно, за которым уже мелькали пыльные улицы пригородного поселка.
Галина Сергеевна, держа на коленях Алешку, думала о том, что встреча с родителями и родственниками Петра — дело сложное, что она совершенно теряется в гостях, потому что всего и всех стесняется и сейчас может случиться так, что эти своеобразные смотрины окончатся полным провалом. И ей захотелось выйти из автобуса и вернуться назад, хотя она и понимала, что никогда не сделает подобного шага.
Ехали долго. Алешка уже успел подремать на руках у матери, потом выспался на твердом и крепком плече Петра. Пообедали в областном центре в ресторане, а потом Петр поймал такси, и дальше они поехали уже со всевозможным комфортом. Ехали по асфальту, потом по гладкому накатанному проселку. И когда уже Галина Сергеевна совсем потеряла счет времени и поворотам, впереди, на склоне неглубокого оврага, забелели стенами в буйных садах домики небольшого хуторка. Вокруг была степь, и только поодаль, на бугре, за увалом, синел лес.
Подкатили к покосившейся хатенке с голубыми ставнями. Петр заплатил шоферу, и машина ушла. Они стояли перед воротами, за которыми был просторный утоптанный двор. Огромное деревянное корыто, выдолбленное из древесного ствола, десяток кур, неторопливо прогуливающихся около сарая, яблони сада с уже пожухлыми листьями. В воздухе басовито гудели шмели и пахло горьковатым дымком, распаренной землей и еще чем-то таким неуловимым, но волнующим, что Галина Сергеевна почему-то чуть не расплакалась. Дверь в дом была раскрыта, и, когда они вошли во двор, на крыльцо выполз белобрысый толстячок месяцев десяти от роду. Вытаращив на пришедших глаза небесной синевы, он вдруг улыбнулся и заплакал, а следом вышла на крыльцо молодая женщина и, увидев Петра и Галину Сергеевну, всплеснула руками и помчалась вниз по ступенькам, неуловимым движением подхватив с крыльца малыша.
— Ой, боже ж ты мой, — сказала она и протянула руку Галине Сергеевне. — Мы уже заждались… И мама волнуется. Наташей меня зовут… А это мой сын, Василий Викторович… Вася. Это его Петя зовет Василием Викторовичем.
Жена брата… — пояснил Петр. — А это племянник.
— Мама скоро будет, — сказала Наташа, — Она сегодня специально из бригады отпросилась. Вас ждала.
Они прошли в дом, и здесь Галина Сергеевна увидела много фотографий на стенах, и почти везде глядел на нее худощавый человек с глубоко запавшими глазами. То молодой, в солдатской гимнастерке и широких галифе, то уже постаревший, с морщинами, перебороздившими лицо.
Отец… пояснил Петр, и лицо его нахмурилось, будто вспомнил он что-то такое, что не хотел вспоминать. — Зимой схоронили… Погиб.
— Как… погиб?
— Добро колхозное спасал…
Было за этими словами что-то еще, не известное Галине Сергеевне, потому что Наташа вдруг всхлипнула громко и тревожно. Алешка глядел на все удивленными глазами и жался к материнскому подолу, хотя улыбающийся беззубыми деснами Василий Викторович явно привлекал его внимание.
Потом пришла пожилая, но еще очень красивая женщина. Улыбнулась, увидев гостей:
Здравствуйте… Вы меня уж извиняйте… С делами своими все. Настасья Романовна меня кличут… Петя, ты хоть бы молоком напоил дите… С дороги ведь… А ну иди, маленький…
И Алешка, к величайшему удивлению Галины Сергеевны, пошел к ней на руки, а потом важно сидел за столом и пил из большой кружки молоко и прикусывал хлебом с ароматной хрустящей корочкой.
Галине Сергеевне с каждым моментом все больше и больше нравилось здесь. Пока Петр читал письма от брата из армии, которые дала ему Наташа, она ушла к Настасье Романовне на кухню и, несмотря на уговоры, стала ей помогать в подготовке стола.
Некоторое время спустя пришел высокий худой человек в запыленных сапогах. Без стеснения разглядывал Галину Сергеевну, толкнул Петра:
— Ну-ну…
Прозвучало это одобрительно. Снял картуз с головы, расчесал мятые волосы:
Худяков, бригадир здешний… А вы, извиняюсь, кто по специальности будете?
— Экономист.
— Институт кончали?
— Да… Четыре года назад.
— И где же, коли не секрет?
— В Москве.
— Ну-ну… — теперь это прозвучало уже с небольшим удивлением. — Петро мой крестник… Заместо отца я ему… Несу полную ответственность за всю его судьбу. Перед памятью друга моего Василия Василича Ряднова, папаши Петра. Вот так.
За стол сели без суеты, спокойно. Худяков разлил по стопкам, встал!
— Не моим тут словам быть, а Васиным… — дрогнувшим голосом сказал он. — Не дожил солдат… А я вот что тебе, дочка, скажу… Имя твое запамятовал, прости… Галя? Так что я тебе скажу, Галя… В хорошую русскую семью идешь… На таких семьях страна наша Россия из века в век стояла и будет стоять. Потому что земли нашей ради, народа тоже — Рядновы не жалели ничего… Я слов красивых не могу говорить. Мы тут все на земле… Однако, прости меня, страну мы кормим. И скажу я тебе, что Рядновы — не простая фамилия… Пока они стоят, России тоже стоять. Потому, как все на нас, на Рядновых, на Ивановых, на Петровых, на Худяковых тож… И береги парня. В отца он, честный. А уж тот головушки ни перед кем не гнул. За вас, молодые!
Галина Сергеевна растерялась… Она беспомощно глядела то на Петра, то на Худякова… Она ничего не понимала. Никаких разговоров не было, а здесь все воспринимают, как будто бы у них уже слажено. Как же пояснить этим чудесным людям, что происходит недоразумение? Они могут обидеться. Это ужасно…
Она чувствовала себя соучастницей какого-то обмана и от этого волновалась еще больше. Петр поймал ее взгляд и встал. Худяков закивал:
— Скажи, Петя…
Стало тихо за столом. Даже Алешка перестал греметь ложкой.
— Я что… С Галиной Сергеевной я еще не говорил… Знакомиться привез… Может, она еще против?
И сел. Худяков громыхнул на всю избу:
— Вот это да… Выходит, я уже тебя сам поженил? Ну и везет мне… Так теперь уж ты, дочка, меня в дураки не выставляй… Слово свое выскажи. А то при моих-то сединах… А? Ну, тебе слово.
Встала Галина Сергеевна. На лице ни кровиночки. Будто обмерла. Поймала на себе добрый, спокойный взгляд матери Петра. Будто одобряла ее.
Я… мне как-то трудно… Если Петр Васильевич решил так… Если он официально предлагает мне выйти за него замуж…
— Ясное дело — предлагает, — забасил Худяков. — Петька, да что же ты сидишь? Проясни текущий момент…
Снова встает Петр. И глаза страдальческие:
— Я очень буду рад… Галина Сергеевна… Мне просто трудно…
Э-э-эх, — Худяков полез из-за стола, подошел к Петру и Галине Сергеевне, обнял обоих за плечи. — Ну, что мне с вами делать? Настасья, кричи «горько»… Наташка, а ты чего рот раскрыла? Ну, все в голос!
Вразнобой закричали «горько». В основном бас Худякова покрывал неуверенные голоса Настасьи Романовны и Наташи. Петр побагровел совсем и глядел растерянно. Галина Сергеевна вдруг отчаянно махнула рукой и, обхватив его за шею, поцеловала в губы.
Это по-нашему, — заорал Худяков и даже кулаком по столу стукнул, да так, что посуда зазвенела тихим печальным звоном. — Давай его зануздай, девка… Хорош коренник будет в упряжке… Ну, чего глядишь, Петя? Эх, не в батю ты пошел. Тот ловкий был в молодости.
Разговор за столом пошел живой, шумный. Наташа рассказывала о письмах мужа, Худяков толкал Петра под локоть и кричал почти в ухо:
— А дите… Не задача это, говорю… Ишо своих будет куча… И гляди, чтоб без всякого не меньше троих… Чтоб не оскудела сила русская.
К вечеру пошли на могилу отца. На горке у ветряка стоял обелиск. Сквозь плиты ступеней пробивалась к солнцу трава. Двенадцать фамилий уже потемневшей от времени бронзой выбиты. Тринадцатая свежая.
— Специальное решение парткома было, — пояснил Худяков, — потому как однополчане там лежат… Все наши ребята. А Васина могилка — вон она, чуть сбоку, но за оградой… Потому как погиб солдатом.
— Как это случилось? — спросила Галина Сергеевна.
— А просто… Год прошлый — не дай бог такой… Все спалило. С кормами для скота — хоть плачь…
А Вася сберег последний силос совхозный. Тут у нас был один… Тошно о нем вспоминать. Ну вот, затеяли с дружком поживиться. Вывезли частникам несколько саней с силосом. Любой возьмет, скот кормить было нечем… На беде людской, гады, играли. Трое саней вывезли, а с четвертыми их Вася и накрыл. Ну и били его… А у него — осколок под сердцем, с войны… До дому дополз, до завалинки…
Настасья Романовна плакала навзрыд, стоя позади Галины Сергеевны. Худяков строго сказал:
— Плачь, Настя, плачь… Успокаивать тебя не буду… И никто не будет. Вот и все. Вину свою слезами не выплачешь, хоть годами тут сидеть будешь.
У Петра тяжело ходили желваки на скулах. Пауза была трудной и неловкой. Наташа держала на руках притихшего малыша.
Возвратились молча. Петр шел впереди, и Галина Сергеевна видела лишь крутой, упрямый его затылок. Худяков вытирал платком покрасневшие глаза.
Настасья Романовна осталась у могилы. Галина Сергеевна хотела ее поднять с земли, она сказала тихо:
— Ты иди, детка… А я с ним ишо побуду… Тяжко ему одному-то… Больно. А меня он любил… Пусть знает, что рядом я…
Вечер наступал медленно, словно нехотя. Багровел восток, последними лучами солнца подпирая редкие облачка у горизонта, синей стало зеркало пруда. Прошло по хутору стадо. Закричала тревожно и сразу же смолкла какая-то птица.
7
Вечером в воскресенье к Дорошину приехал Крутов. Задыхаясь от быстрой ходьбы по крутым ступеням, сообщил поднявшемуся навстречу Павлу Никифоровичу:
— Комолов едет… Только что сообщили. Поезд девятнадцатый…
— Тихо-тихо… Успокойся… Вагон знаешь? Седьмой… Та-ак. Во сколько приходит? В половине восьмого утра? Машину заказал?
— Все сделано… Люкс приготовить приказал в гостинице…
— Кто из властей знает?
— Гуторову пришлось сообщить. Без него с люксом было бы трудно.
Дорошин думал недолго. Приказал узнать о Рокотове: на месте ли? На завтра совещание собрать, на двенадцать дня. Пригласить ведущих работников производственного отдела, конструкторское бюро, экономистов. А на половину двенадцатого, перед совещанием, вызвать к нему в кабинет Григорьева и Ряднова. Присутствовать Крутову. Все. Ребятам сообщить о совещании за полчаса, утром предупредить их о том, чтобы никуда не отлучались.
Крутов ушел, а Дорошин заходил по комнате, анализируя положение. Это хорошо, что едет Комолов. Можно будет махом решить некоторые проблемы. Во всяком случае, с переброской средств в будущем году на вскрышу. Вот только как сделать, чтобы не встретились они с Рокотовым? Если между ними состоится разговор — дело ухудшится. Володька может убедить Комолова поднять вопрос о создании какой-либо организации в системе комбината по рекультивации земель… А зачем Дорошину брать себе на шею такую обузу? Пусть уж после него…
Он уже почти привык считать, что это «после него» будет не за горами. Отдавал себе отчет в том, что инфаркт уже проторил к нему дорожку. А уходить от драки не привык. Не тот характер. Дело нужно сделать. Боялся одного: оказаться в какой-то из дней с пенсионной книжкой и без возможности влиять на события. Это — смерть. Даже хуже смерти, потому что придется увидеть улыбки людей, с которых уже не имеет права ничего спросить.
Он помнил ощущение, которого не хотел бы снова: это когда после войны, пройдя очередную медицинскую комиссию, услышал, что летать больше не будет. А через два дня у самолета подошел к нему молоденький лейтенант и, представившись, сообщил, что будет летать на его машине. И он сам, Дорошин, должен был ходить рядом с мальчишкой и объяснять ему, какие капризы свойственны его «Яку», и советовать, каким образом замалевать россыпь звезд на фюзеляже, каждая из которых далась ему смертельной борьбой с проклятым врагом.
Он боялся еще одного ухода. В жизни человек только раз выбирает дорогу, и он должен идти по ней до тех пор, пока может. Он реалист, понимает, что наступит день, когда ему скажут:
— Пора, Павел Никифорович!
И он вынужден будет идти и начинать собирать всякие бумажки и нести потом их в разные инстанции. Ему казалось, что жена уже давно их приготовила, только не говорит ему об этом. Старался не думать на подобные темы. Когда шагал по утрам на работу, часто вспоминал места, которые пришлось видеть здесь много лет назад. Там, где сейчас площадь, были кусты шиповника на склоне оврага. Когда заложили Журавлевский карьер, бегали туда рвать ягоды. Были они крупными, сладкими. Дорошин видел, как потом они, эти кусты, легли под ножом бульдозера. А на том месте, где стоит сейчас райком партии, росла небольшая березовая рощица. Тихая, уютная. Даже жаль было убирать ее. Кое-кто предлагал оставить деревья на месте, дескать, в городе они тоже будут нужны… Вроде бы даже Крутов такое советовал… Убрали. А его первый кабинет в вагончике? Стол, топчан, боковушка для сна, где Оля поставила кровать… Там и Юрка родился. К нему на совещание сходились бригадиры в резиновых сапогах и долго чистили грязь о самодельную скобу у входа… А еще в овраге нашли немецкую бочку из-под авиационного бензина, и он приказал приспособить ее для мытья обуви… Так и стояла до того времени, когда начали планировку города…
Все здесь сделано им. Все. Вспомнил, как держали совет, где ставить первые ясли в городе? И какими им быть? Тогда сам ездил в Москву и привез оттуда самый современный по тем временам проект на двести пацаничьих мест, три игровых комнаты и музыкальный зал. Ему доказывали, что лучше сделать еще пять спален, вон какая очередь в ясли… Отказал. Город должен быть устремлен в будущее, а не в трудный вчерашний день… Так и стоит то первое здание… Кстати, навряд ли современные лучше его по планировке и удобствам.
Люди тоже росли на глазах. Хотя бы тот же Гуторов. Помнит его Дорошин молодым агрономом, стеснительным и робким. На глазах Павла Никифоровича поднимался. Стал секретарем парткома в колхозе, затем председателем. Учился в партшколе… И звали его в те времена просто Васей. На любом этапе его пути мог бы вмешаться в гуторовскую судьбу Дорошин. Да не было тогда необходимости. А теперь вот друзья с товарищем Рокотовым. Тандем. Как бы этот тандем не попытался переехать ослабевшего от борьбы Дорошина.
А может, и нет никакой борьбы? Может, и впрямь права Оля, когда говорит, что он, муж ее, сам создает себе врагов, чтобы повергать их и так самоутверждаться? Смешно, но похоже. Вот и Володька пришел к нему по-доброму. Прав он, на сто рядов прав. Оттяпали в свое время землицу у Насонова, обязались официально рекультивировать все семьсот гектаров… Не требует Иван, потому что понимает: у Дорошина нельзя требовать, у Дорошина можно просить. Так приучен. И другие тоже. А вот Рокотов хочет нарушить эту традицию. Да подожди ты смены караула… Может, год-два поскрипеть придется. Нет, не может. Тормозов не запроектировал. Разгон взял — и тут ему не стой на дороге.
Сам же его учил не бояться борьбы. «В драке веселее, — говорил когда-то Володьке, — только помни, головы никогда не терять. Чуть взорвался — считай, проиграл». И научил. Лицо у него при последней беседе было спокойно. И ни на один укол не среагировал. Линию гнул умненько. Ах, мальчишка-мальчишка… Да нам бы с тобой в одну дуду!
Может, поговорить с Насоновым? Жадина… Небось водопровод ему пообещать, — отступится. Отличный водопровод в оба села. Особо в Красное. Это обойдется дешевле, чем проклятую пустошь рекультивировать. Сколько земли перевозить… Та-ак… Чернозем складировался у рудника. Там четыре горки. В каждой миллиона по три с половиной кубометров. До пустоши и оврагов километров девять… Если б напрямик. Тут бы в пять уложился. Пробивать дороги? Опять расходы, да еще какие! В бетоне дороги надо делать, чтоб бесперебойно круглый год возить. Опять война за отчуждение? Нет, надо бы поторговаться с Насоновым. Ему водопровод и гарантия рекультивационных работ после восьмидесятого года. Бумага с гербовой печатью и всеми подписями. Это не отказ, это ход.
Позвонил Крутову. Паша откликнулся немедленно. Телефон на рабочем столе в его спальне. Значит, малюет что-то. Приказал срочно связаться с кем угодно, но обеспечить ему немедленный звонок Насонова. Крутов уже привык к подобным поворотам, только голос его был недоуменным. Как же, соображает старый лис, для какой такой надобности перед самым приездом Комолова требуется Дорошину Насонов? Подумай-подумай… То-то будешь удивлен, когда в ответ на доводы Рокотова выложит Дорошин письменное согласие «хитрого Ваньки» на отсрочку рекультивационных работ до восьмидесятого года? Вы-то спите и развлекаетесь, а старый черт Дорошин вашу пользу охраняет.
Что подумал Крутов, Дорошин так и не узнал, но звонок от Насонова раздался минут через пять.
— Что стряслось, Павел Никифорович?
— Где твои колеса?
— Во дворе. А что?
— Собирайся — и ко мне… Да не в кабинет, а домой. Не забыл дорогу?
— Забудешь… Что стряслось, сказал бы?
— Приезжай, узнаешь. Только не парадься. Время дорого.
— Ладно. Сейчас буду, — сказал Насонов без особого энтузиазма и положил трубку.
Пока доедет, у него будет время пораскинуть мозгой, зачем зовет его Дорошин? Да только черта с два догадается. Разве надумает Рокотову позвонить? Навряд ли решится начальство в девятом часу беспокоить. Оно после трудового дня на отдыхе. А Насонов субординацию во как знает. У него ферма загорится, так он будет поначалу инструктору своему звонить, потом высокому начальству. А уж после всего — пожарным.
Договориться бы с ним… Все стало бы сразу на свои места. И Володька успокоился бы. Теперь перечень разногласий сведен к минимуму. Чертова рекультивация. И Дорошину не пришлось бы применять козыри против Рокотова. Не любит он это дело.
В ожидании гостя вышел на крыльцо. Когда-то сам сколачивал его. Дом был готов, и отопление провели, а ступеньки холодные, каменные. Приказал убрать, и на их месте за две недели по вечерам сколотили крыльцо. С, навесом, с толстыми тумбами для поддержки его. Старый плотник Любшин вырезал тумбы. Умер в шестьдесят втором году. Последняя его работа была. Поначалу гляделось крыльцо как-то аляповато, а потом обвыклись все. Теперь вроде так и положено.
К темноте двигалось. Оля пришла из сада, принесла поздние сливы, целое решето. Поставила рядом с ним. С удовольствием съел несколько штук. Сад бы в порядок привести. Руки все не доходят. А за ним уход нужен. Сам добывал саженцы, отбирал самое экзотическое. Теперь вот жена только и глядит.
Подъехал Насонов. Вылез из машины, постучал сапогами по баллонам. Обошел вокруг «Волги»… Ах ты хитрец! Уже почуял, что в нем нужда. Сейчас будет мудрить. Ладно, поглядим. Ходи-ходи, тяни времечко. На Дорошина и не такие случались дипломаты. Все оставались с носом.
Насонов вроде только сейчас заметил сидящего на крылечке Дорошина. Заулыбался, пошел. В руках штук пять больших кукурузных початков.
Вот мимо поля ехал, сорвал… Хорошая штука, В детстве, помню, за лакомство считал. Да с сольцой натереть чтобы. Эх, куда там иным яствам? Вот только дети наши главного-то не понимают. Всякие морожены-пирожены норовят поесть. А ты в поле выйди да початок сорви.
Дорошин головой кивал согласно, решив дождаться, пока поутихнут насоновские вступительные речи. Сидели они на природе, рядом деревья с плодами. Крыльцо еще от дневного солнца не отошло. Может, хоть все это на Насонова окажет влияние? Ишь каким соловьем рассыпается…
Поговорили о сущих пустяках, о возрасте, о болезнях. Обменялись мнениями по разным заболеваниям. Сошлись на мысли, что все болячки — дело плохое, лучше бы без них. Дорошин ждал. Наконец Насонов, притворно зевнув, сказал равнодушно:
Ладно… Вот и побалакали. Может, и двигать мне пора? Подустал малость… — И, выждав паузу, во время которой Дорошин глядел на него ангельски умиротворенным взглядом, спросил: —Ты, никак, поговорить хотел?
Павел Никифорович потянулся:
Ох, сказал, чтоб тебя искали, а сам уже и подумал: а стоит ли с тобой на эту тему вести разговоры?
В прошлый раз ты меня вон как надул. Делец ты, Иван, и человек в высшей степени несерьезный. Уж и не знаю, как мне с тобой и дела вести?
Насонов встревожился: была идея, а теперь, выходит, и нет ее. А явно, что могло светить колхозу. Дорошин не такой человек, чтобы вот так, попусту, звать к себе.
— А ты скажи… Мы ж с тобой, Павел Никифорович, сколько дел имели. И на старуху, понимаешь, проруха случается. И я к тебе с уважением знаешь каким? Жизнь какая председательская?.. Как раньше у цыгана на базаре: не обманешь — не продашь. У тебя техника, материалы, люди — специалисты. За горло меня в этом смысле держишь. Как проситель к тебе иду, хотя и ты тоже мужик такой, что любого на своем интересе нагреешь.
Дорошин посмеялся довольно. Хоть и нельзя верить Ваньке, а говорит правду. Хорошо говорит.
— Задумался я вот о чем. Землицу мы у тебя забрали семьсот гектаров… Помнишь?
— Как не помнить? Зарезали тогда без ножа. Земли-то — отборный чернозем. Как еду мимо твоих горок, так душа болит.
— Вот и я про то же думаю… Хочешь, бумагу дам, что в восьмидесятом году, с самого первого января, начну рекультивацию твоих оврагов?
— Ну да?
— Честно. Пользуйся моментом. Сейчас при тебе позвоню секретарю своему, она с печатью приедет — и мы тут прямо состряпаем все.
— Ох, и человек же ты, Павел Никифорович… — Насонов был рад, это чувствовалось по всему, — только одно дело-то… Может, с этого января приступишь? Я б за тебя всех богов молить целому колхозу приказал. Слово тебе даю… Привел бы к твоему дому — и хором… Да-а. По этому случаю у райкома санкцию на подобное дело схлопотал бы.
Дорошин руками развел.
— Ну вот, я же говорил, что тебе даже пальца давать нельзя… Сразу до плеча глотаешь.
— Да пойми ты… Я бы такую штуку на тех полях развернул… поливное земледелие… Овощи для тебя же растил бы. Теплицы отгрохал бы. Ты ж душу мою пойми.
— Не могу. Не будет разговора.
— Ладно… Зови секретаршу.
Дорошин медленно пошел в дом, позвонил Крутову. Спокойно, на тот случай, если слушает Насонов, приказал прислать немедленно человека с печатью и двумя-тремя бланками. Сам вернулся к гостю. Насонов, видимо, перемалывал полученную информацию и, надо полагать, уже кое-что усвоил, потому что едва только Дорошин вышел на крыльцо, как он заторопился:
— Слушай… Оно как-то неудобно… Мы с тобой вроде как сделку какую… Вечером, на крыльце дома? Давай я со своими совет подержу, ты своих поспрошаешь… Завтра и соберемся. А?
— Не могу я завтра. Гость у меня из Москвы.
Нет, не надо было этого говорить. Насонов сразу и голосом окреп, куда и забитость и прибедненность делись.
— Ну, там и нам торопиться вроде не к чему… Мы, Павел Никифорович, с тобой в любой момент свидимся. Тогда и решим.
Начал Дорошин говорить, что гость из Москвы как раз и может определить на перспективу вопрос с ассигнованиями, что нельзя упускать такой возможности… Насонов головой кивал согласно, а только понял спешку дорошинскую, и это было для него главным показателем. Стал отпихиваться как мог.
Пришлось начать беседу с других аргументов:
— Ладно, шут с тобой… Мне деньги от Москвы получить надо. Если б не это, послал бы тебя к черту. Пользы своей не видишь. Работы начну с января восьмидесятого года, а сейчас сделают тебе водопровод в Красное. Договорюсь с «Рудстроем», и через неделю пошлют проектировщиков… Как только гостя провожу.
— И в Матвеевку, Павел Никифорович… А? Ну, что тебе стоит? Одним махом.
— Поглядим. Ты вон видишь какой друг?.. Все урвать норовишь. Давай сочиняй бумагу, сейчас машинистка с печатью придет.
Тут Насонов уже уперся основательно. Стал говорить, что без совета с правлением никаких бумаг не подпишет, вспомнил прошлую историю, из-за которой на смех всему району пришлось два месяца зайцем бегать от Рокотова, чтобы не испачкать девственно чистое личное дело выговором. Нет, тут он ни на какие бумаги не пойдет. Напрасно Дорошин объяснял ему, что в бумаге будут одни обязательства комбината и никаких от колхоза. Насонов глядел честными покорными глазами и отказывался подписывать любую бумагу. Раз это нужно Дорошину, считал он совершенно резонно, то уж колхозу совершенно точно во вред. В чем тут дело — пока что не понимал председатель, однако он знал уже не один год Дорошина, и этого было достаточно.
Павлу Никифоровичу нужно было спасать хотя бы завоеванное. А ну как завтра состоится встреча Комолова с Рокотовым? Надо хоть сослаться на устную договоренность с Насоновым. Стал повторять все пункты, о которых договорились:
— Слушай внимательно, Иван… Значит, я берусь организовать к концу года водопровод по всем статьям… «Рудстрой» сделает.
— С башней водонапорной!
— С башней… Рекультивацию начну с первого января восьмидесятого года…
— Слушай, раньше бы, а? Ну век за тебя…
— Не торгуйся. С первого квартала восьмидесятого, и ни на один день раньше. Договорились?
Насонов мучился. Чуял, что он проигрывает что-то, опять проигрывает, но как ухватить за хвост тайную мысль Дорошина, чтоб повернуть все по-своему, на пользу колхозу? Интуитивно понимал он, что для Дорошина важнее всего согласованная формулировка по срокам рекультивации, и упирался именно здесь изо всех сил.
Что бы он только не отдал за то, чтобы знать мысли и планы Дорошина. Да вот поди же… Такие уступки делает. Видно, серьезно что-то для него решается? Где бы узнать? Кого поспрашать? Ах ты ж, беда какая! Коли на водопровод как на мелочь идет Дорошин, то выгоду в еще более крупном деле для себя ищет. В госте московском вся закавыка. Уехать бы сейчас… А может, и вправду для определения денежных дел нужна эта бумага Дорошину? А не дадут ему ассигнований — и плакал водопровод для колхоза… Как бы не прогадать?
Мужицким цепким умом пытался Насонов понять ход самый лучший, да только не клеилось ничего. Вот бы с Рокотовым посоветоваться… Уж тот знает небось для чего Павлу Никифоровичу подпись насоновская понадобилась. И эта мысль, пришедшая совершенно случайно, показалась Насонову самой умной и блестящей, А чтоб не огорчать Дорошина, сказал:
Я зараз смотаюсь к своему экономисту и сразу от него к тебе… Надо посоветоваться, Павел Никифорович… Считай меня хоть трусом, хоть кем, а не могу я таких на себя обязательств брать. Вот и весь мой сказ.
Дорошин покачал головой:
— Ну и черт с тобой, Иван… Не один год ты меня знаешь. Говорил тебе: пользуйся добротой моей… Не хочешь, хитрить надумал? Дело твое. Только я уже ничего тебе строить не буду. И землю рекультивировать тоже… Будь здоров…
— Это как же так? — Насонов подступал к нему обиженный до глубины души. — Ты что ж так, Павел Никифорович? Будто купец какой… Сейчас хочу, а потом расхотел?.. Я у тебя не дачу для себя прошу… Для колхоза дело доброе. Обещал сколько лет.
— Не будет тебе ничего, Иван Иваныч… Сказал же, — ровным голосом проговорил Дорошин и пошел в дом. Остановился у двери, оглянулся. — Не понял ты меня, Ваня… Я хотел деньги выколотить из Москвы… Кое-какие планы у меня есть. И тебе б за подпись твою водопровод вышел. Жадность твоя тебя подвела.
А теперь я раздумал с тобой связываться. А к тебе обратился потому, что шефы мы твои… Затраты на твой колхоз нам в строку не поставят. Не понял ты меня.
Расстались недовольными друг другом. Особенно Насонов. Включив мотор машины, подумал:
— А к Рокотову заеду. Шутишь, Павел Никифорович.
8
Вездеход ныряет в выбоины раз за разом. Чертова машина. Как нырок — сразу горизонт к небу взлетает. Катюша тихо охает, прижимая к груди сумку, в которой праздничное платье и туфли. Иногда она испуганным взглядом глядит на него, как на человека, сделавшего что-то сверхъестественное, и ему понятно значение этого взгляда. Только не страшно Эдьке, а даже как-то приятно на душе. И будто с Коленьковым разговор продолжает вести, словно даже говорит ему: «Ну вот и сделал я как хотел… Что теперь будет, меня совсем даже не интересует. Можете даже выгонять».
Вот уже с полчаса тянутся с двух сторон чахлые деревца. Болота. Просеку прошли быстро и через речку проскочили, считай, за пять минут. Даже удивился Эдька своей удачливости. Теперь ждет не дождется, когда слабая колея выведет его к селу. А дорога все разматывает и разматывает совсем уже бесконечные километры. Сколько их? Вроде рядом все было.
Вечерело прямо на глазах. Удлинились зубцы деревьев по ту сторону обоих болот. Небо над ними из серого стало чуть синеватым, будто кто-то зажег множество чадных костров и дым от них стал расползаться до самых дальних облаков.
Почти не разговаривали. Катюше хотелось иногда сказать что-то, но у Эдьки было лицо такое суровое и непроницаемое, что она робела. Иногда только охала, когда вездеход проваливался в очередную выбоину.
А Эдька испугался. Если придется ночью плутать в поисках дороги — это плохо. Обратно — это еще туда-сюда. По пути запоминал кой-какие ориентиры. А вот если посветлу не доедут? Радость и гордость за свой поступок, мысли, что и он не хуже таежных ветеранов, начинали сейчас исчезать, и на смену им приходил страх перед неизвестностью, которая ждет в сумерках за любым поворотом. И эта неизвестность может означать для него и гнусное бульканье болота, и внезапно выросшую на пути корягу, и вообще дорогу, которая может привести не в Яковлево, а куда-либо в другое место, не к людям, а от них. Может быть, он прозевал очередной поворот?
Катюша вдруг прижалась к его плечу и шепнула ему на ухо:
— А я с тобой ничегошеньки не боюсь… Одна тут оказалась — со страху померла б.
Он кивнул головой, а в душе, будто в хороводе, заходила радость. Даже на газ надавил в порыве восторга, и вездеход неуклюжим козлом заколотился по выбоинам.
Огни села появились внезапно, будто кто-то взял и выдвинул из черной ночи яркую картинку с блестящим серебром реки, двумя десятками домиков, столпившихся на косогоре, с огнями в окнах и на уличных столбах.
Дорога стала глаже, колея расширилась, и вода перестала хлюпать под днищем вездехода.
— Приехали, — сказал Эдька, и в голосе его звучало неприкрытое торжество, гордость за себя и свою смелость.
Он остановил машину у первого же дома. Ему хотелось просто увидеть человека, сказать ему пару слов, убедиться в том, что все позади и нет вокруг тьмы и болот. Когда заглушил мотор и вылез из вездехода, в уши рванулся прекрасный и давно забытый шум вечернего села: где-то умиротворенно мычала корова, собаки продолжали свою извечную перебранку в разных концах деревни, невдалеке открывали ворота, и их скрип был для Эдьки приятнее любой, даже самой совершенной музыки.
У дома стоял человек. Он шагнул навстречу Эдьке:
— Откуда? Никак через гать шли?
Да. Из партии… Мы теперь тут, по соседству.
Перед Эдькой стоял коренастый парень в фуфайке, белобрысый. Широкий нос, улыбка на лице. Когда пожимал руку, сказал:
— Игнат… Черемисины мы…
Эдька назвал себя. Игнат оглядел вездеход, покачал головой:
— Как это вы? Через гать у нас не всякий пойдет. Силен, паря.
— Вот к вам в гости.
— И то хорошо. Айда в избу.
Все шло так, как будто бы они давно уже знали друг друга, да только расставались ненадолго, а теперь опять увиделись.
Дом был старый, сложенный из толстых замшелых бревен. Высокое крыльцо — под навесом. Почерневшие доски слегка поскрипывали под шагами. В просторных сенях Катюша шепнула Эдьке:
— Ой, куда мы заехали?
Он в ответ сжал ее руку.
В доме было светло и тихо. Игнат усадил гостей на лавку, сам нырнул в низкую дверь сбоку. Тотчас же оттуда вышла худенькая старушка в цветастом переднике. Игнат представил ее:
— А это маманя… Анной Сидоровной кличут. Вот они, маманя, через гать на машине прошли.
Анна Сидоровна кивала головой и ласково глядела на Эдьку:
— А коли б застрял? Там же прорва… Ох, сынок-сынок.
Эдька не знал, что такое прорва, но по тону голоса предполагал, что это — вещь неприятная. Однако мысли на эту тему отвлекали его ненадолго, потому что Анна Сидоровна уже накрывала на стол, а Игнат по ее поручению побежал в погреб и через несколько минут притащил большую крынку молока, а потом на столе появились маринованные грибы, блюдо отварной телятины, чугунок с картошкой, от которого парило так, что у Эдьки остро защемило в желудке, и только сейчас он вспомнил, что не ел с самого обеда. А событий с той поры произошло так много, что минувшие пять часов казались вечностью, а вся предыдущая жизнь была отделена от сегодняшнего момента темной тайгой и топями.
— Оголодали, — заметил Игнат, когда гости торопливо принялись за еду, — у вас там все консервь… А продукту живого нету. Я вот в армии все старшину своего помню. Тот говорил так: «С кухни прожить хорошо годов пять, пока молодость да дурь в голове, а как после того, так к маманиному столу потянет». И то правду говорил. Я вот уже с год дома, так по мне маманины щи главней всего.
Он говорил неторопливо, плавно как-то, и Эдька только сейчас вспомнил, что ему и не пришлось встречаться ни с кем из старожилов. Разве только Савва, да и то речь у него уже пообтерлась в партии. Игнат рассказал, что окончил в свое время педучилище в Благовещенске, потом служил в армии, а теперь вот учит детишек в школе. Здесь всего два класса, в которых вместе занимаются ребята с первого по четвертый. Оно, конечно, колхоз мог бы построить школу получше, да вот учиться некому. По десятку ребят на класс. В город молодые бегут. Бывает и так, что возвертаются, да это больше те, кто женился. А холостежь, почитай, вся в бегах. Судьбу ищут. А что за судьба от земли в стороне?
Эдька слушал, а сам чувствовал назревший вопрос: «Зачем приехали?» И ему было страшно оттого, что его могут не понять. А врать не хотелось даже в своей малости, и не потому, что это было противно его существу, а хотя бы по той причине, что сидела рядом Катюша и он не мог, не имел права кривить душой в ее присутствии.
И все-таки вопрос прозвучал. Дождавшись, пока гости закончат есть, Игнат спросил:
— К нам по делу какому? Может, к председателю?
— Н-нет… — сказал Эдька и вдруг почувствовал всем своим разумом непонятность грядущего ответа для Игната и Анны Сидоровны. — Понимаете, мы все время в партии… Одна работа. Ну, кино еще, да это совсем не то… А Катюша очень хотела потанцевать. Понимаете, на танцы сходить?
Анна Сидоровна кивала головой:
— Как же… Дело молодое… Известно.
Игнат задумался:
— Народ, понимаешь, либо на реке целыми днями, либо в кедровнике. Я сам только что из тайги… Однако поглядеть надо… Вы тут с маманей посидите, а я мигом.
И он исчез прежде, чем Эдька успел сказать хотя бы слово.
Анна Сидоровна подошла к Катюше:
— Устала небось? А ты иди в горенку-то… Оно с дороги вздохнуть во как надо. Парни-то, они двужильные… Я по Игнашке своему знаю. А девки — иное. Иди-иди…
Катюша, оглядываясь на Эдьку, ушла с ней в соседнюю комнату. Анна Сидоровна вернулась через две минуты, села напротив:
— Ишь как устала… Пускай отдохнет. Невеста или как?
— Да.
— Красивая… И к тебе присохла, видать. Все клонится к плечу-то. Хорошая пара будет. А я вот Игнашку не выдам… И девка есть. Все откладывает. А нам тут что? Последний он у меня. Двое в городу. Пообжились. Раз в пять годов приедут на побывку. Игнашка на службе был, так думала — помру. Тяжко. А женился б, внуки пошли. В избе хоть гомон людской. А то все с карточками разговор вела.
Вернулся Игнат. Улыбнулся:
— Все сделал. Соберутся. Я тут к соседке, к Лизке, слетал. А на гармони я сам… А коли охота, так и под радиолу. Народ у нас понимающий. Танцы так танцы. Через часок можно и подаваться. Клуб наш, конечно, не то что в городе. Однако на двести сорок шесть человек, что в селе проживают, места имеем. И еще для гостей полета припасли. Года три как электричество нам подали, так совсем хорошо стало. Теперь железку сделаете… Совсем Яковлево оживет. Вот старики говорят только, что зверя распугиваете. А у нас тут так: весной и осенью рыбу берем, а зимой в тайгу. Ну, бабы, ясно дело, осенью кедруют. Парни, что покрепче, — на реку, а те, что помоложе, те с матерями по орех. Доход колхоз имеет.
— Добраться к вам трудно, — сказал Эдька.
— Ды ты б по реке-то шел… От вашей косы тут, правда, петлять много, да все ж легче, чем по гати… У нас только зимой там и ездят, да еще Ленька Корнеев на тракторе своем… Тому хоть черта подай. Года три назад тут у нас ребята работали по электричеству, так ихняя машина прямо в прорву и рухнула. Сами чуть успели выскочить. Наш председатель, Иван Лукич, по сей день ту машину вспоминает: уж больно хороша была… Новенькая, блестела вся. И мотор в триста сил.
Потом они пошли в клуб. Катюша выбралась из горенки, и Эдька ахнул: куда девался худенький нескладный подросток? Волшебницы они, девчонки. Так уметь преображаться. Даже прическу сумела сделать. И платье выгладила. А было в ее распоряжении всего минут сорок. А туфли на платформе. И плащик беленький. Молча вышагивал рядом с ней Эдька и думал о том, что надо было взять костюм и рубашку новую. Что он рядом с ней, в огромных сапогах и в телогрейке? Если танцевать — комическая фигура. Что ж, посидит.
В клубе уже были люди. В кинозал шел народ пожилой: показывали «Петра Первого». А в фойе уже крутили радиолу, с самыми модными мелодийками. Молодежи было немного — человек пятнадцать. Большинство — ребята. Игнат провел Эдьку и Катюшу в уголок, усадил. Девчонки были одеты модно, и это Эдьку даже удивило. Часть парней пришла, так же как и Эдька, по-рабочему — в сапогах и телогрейках. Но были и другие. Важно прохаживался с сигареткой в руке длинногривый красавец в коричневом кримпленовом костюме. Стрельнул взглядом в Катюшу и отвернулся, чтобы не видеть Эдькиного лица. Подсела к ним девчонка с длинной русой косой. Даже залюбовался ею Эдька: в наше время такая уникальная прическа. Смело протянула руку Катюше, а затем Эдьке:
— Лиза… Быстровых я.
Удивительно милая привычка в этом селе: называть фамилии вместе с именем. Будто человек безоглядно предлагает тебе дружбу. Он верит в то, что знакомство не останется просто знакомством.
Так вот какая это Лиза! Эдька шепнул на ухо Игнату:
— А ты женись, брат… Смотри, дождешься. Таких отбивают в два счета.
Игнат засмеялся, и в этом смехе Эдька прочел и твердую уверенность, и гордость за то, что его подруга у всех на виду и даже гость отметил ее красоту.
А франт в кримплене, но уже без сигареты, вывернулся откуда-то из-за спины танцующих и кинулся, именно кинулся, к Катюше. И не успел Эдька сообразить, что же происходит, как Катюша уже танцевала с ним что-то ритмовое, и франт противно дрыгал ногами, показывая свои навыки в танцевальном деле, и что-то нашептывал партнерше. Эдьке неудобно было спрашивать у Игната, что это за фрукт, поэтому он просто заговорил о здании клуба, срубленном из дерева. Кажется, говорил, что не видел нигде чего-либо подобного. И Игнат начал рассказывать, что в селе живут десятка два мастеров по дереву, да таких, что поискать в других местах. Один дед Анфим чего стоит. И показал в качестве примера на тощего длинного старика в пимах, сидевшего у самой двери и с любопытством разглядывавшего танцующих.
— Вот это — дед Макея… Тоже мастер первейший. С топором что хошь смастерит, хоть игрушку, хоть баню. И гвоздей не надобно.
И тут подошла Катюша, а франт, раскланявшись с ней, уселся поблизости, кося в ее сторону хищным взглядом. Видно было, что обращение с прекрасным полом ему не в диковинку и вот теперь он уже гостью присмотрел. И Эдька подумал, что умей он драться и будь фигурой покрупнее, дал бы пару раз по красивой его физиономии, чтобы знал хотя бы приличия. И горько улыбнулся про себя: стоило ли ехать столько, чтобы привезти этому наглому красавцу девушку, а самому остаться с носом?
Игнат пошел танцевать с Лизой, а франт опять сделал стойку около Катюши. И снова Эдька сидел один, разглядывая все вокруг и стараясь придать лицу выражение беззаботности и веселья. Зачем ему нужно, чтобы все видели, что он огорчен и расстроен? Что ж, теперь он знает настоящую цену Катюше. Пусть. Он сделает вид, что ничего не произошло, но это конец. Кокетка несчастная. Забыла про все на свете. А еще неизвестно, как закончится эта история. Коленьков не простит ему самовольства. Значит, скоро придется расставаться. А она даже не подумает, что это ради нее. Вот так, дорогой. Сколько раз тебе говорили в институте расхожие мальчики, что женщина — это существо коварное и ненадежное. Не верил им, потому что знал их умственные способности. А выходит, правы были эти самые профессионалы совратители…
Он встал и пошел к выходу. Фильм уже начался, и из зала доносились громкие голоса героев. На крыльце стоял давешний старичок и тянул цигарку. Эдька стал рядом, припоминая, как Игнат называл старика. Потом вспомнил: дед Макея.
— Вечер добрый, дедушка Максим.
— А? — старик круто повернулся, разглядывая Эдьку — Здорово… Чьих ты будешь, паря? Вроде не знаю тебя.
— Я проездом… Мы из экспедиции здесь… Вон там, за лесом, на косе.
— Так-так… — старик цепко приглядывался к нему. — Знаю косу… Это не твои там пуляют?
Эдька глянул поверх черной полоски тайги и увидел разноцветный букет огней. Они взлетали и одновременно и поодиночке и высвечивали небо в самые фантастические цветы. Если бы Эдька сразу не понял, что это значит, он бы стоял и смотрел на эту несказанную красоту, но уж он-то понял: в лагере тревога. Коленьков сидит около рации и докладывает в экспедицию о том, что пропало двое людей, и Рукавицын выговаривает ему. А все остальные стоят сейчас с ракетницами у воды и стреляют вверх, надеясь, что он, если попал в беду, увидит сигнал и поймет, куда двигаться. И теть Лида плачет, разряжая ракетницу в небо, и клянет тот день, когда согласилась взять его с собой. И от всех этих мыслей стало ему неимоверно тяжело и сразу же обида на Катюшу показалась ему мелкой и смешной.
— Мои, — выдохнул он и вдруг спросил деда: — Мне бы Ивана Лукича повидать, председателя вашего.
— А вон изба… — мирно сказал дед, — туда и беги. На месте он… Окно светит.
Спотыкаясь, Эдька помчался к указанному дому. На стене большая вывеска, на ней слово: «Правление». Дом недавний, срубленный крепко и надежно. В сенях пахнет сосной. Через приемную пробежал, а не прошел. За столом в кабинете — крепкий мужик лет пятидесяти. На лбу очки. Сбоку — счеты. Перекладывая одну или две костяшки, сокрушенно кивает головой и малюет в толстом блокноте цифру. А на краю стола блюдце с целой горой окурков. Эх, на него бы сейчас пожарного инспектора.
— Здравствуйте! Я к вам, Иван Лукич…
Председатель глядел на него с любопытством. Даже счеты не отодвинул в сторону, только задержал на краю стола могучую короткопалую руку, которую двигал к костяшкам:
— Ну?.. Слушаю тебя.
Сбиваясь, Эдька рассказал ему обо всем. Иван Лукич слушал молча, не перебивая. Закурил. Над его лобастой головой, почти полысевшей и прикрытой на макушке длинными редкими прядями, зачесанными набок, медленно поплыли мятые дымные кольца. Выслушав рассказ, подумал чуток, поднял на Эдьку насмешливые глаза:
— Боишься?
— Да нет… Беспокоятся они.
— Ага… Ладно, позвоню в район. Оттуда они с твоим Коленьковым через экспедицию свяжутся. — И, выждав паузу, вдруг мотнул головой: — Ишь ты, на танцы… Через прорву… Ну, хва-ат. С ночлегом-то устроился? Ты что, на ночь глядя ехать собрался? Не дури. Раз пронесло, в другой может не выйти. Ночуй у Игната. У них места вдосталь.
В клуб идти не хотелось. Сел на лавке чуть поодаль от него, так, чтобы видно было, как полыхает над тайгой разноцветный фейерверк.
Представить, что сейчас происходит в лагере, не составляло для него никакого труда. У Коленькова глаза бешеные. Рычит на всех. Савва охает, сидя возле кухни, курит цигарку и повторяет раз за разом: «Нешто можно так? А?» Теть Лида зареванная ходит, а может, ругается с Коленьковым, который конечно же свирепо требует Эдькиного скальпа. Тетя Надя плачет, потому что на нее наверняка обрушился весь коленьковский гнев: только она была в лагере, когда уезжал Эдька с Катюшей. Теперь уж Коленьков Рукавицыну все в самом лучшем виде опишет. С деталями.
Кончился фильм, а танцы все шли. Эдьке даже горько на душе было оттого, что вот около часа он отсутствует, а Катюша даже не заметила этого. Хоть бы на крыльцо вышла. Счастлива безмерно. А он — пошлый дурак. Все верит в возвышенные материи. А в жизни все так просто. Кримпленовый красавец небось уже к уговорам перешел? Вот так, товарищ Рокотов. Наивчик вы. А перед Коленьковым будете отвечать по всей строгости.
И вдруг трассы ракет исчезли. Сразу пропали во тьме очертания тайги на горизонте. Все в мире стало однотонным. Эдька подождал минуту, другую… Ракеты не взлетали. Значит, Коленьков получил сообщение из экспедиции. Теперь они хоть спать лягут спокойно. А завтра он тихо, не торопясь, двинет через гать.
Встал, пошел на крыльцо. Нет, ему просто интересно: что же там происходит в зале? Только глянет, и все. Даже постарается им на глаза не попадаться. Все они, женщины, такие. Напрасно среди них искать другую.
А в холле прямо натолкнулся на Игната, Лизу, Катюшу и кримпленового молодца. У Катюши лицо встревоженное. А красавец около нее копытом бьет. Вот бывают же такие неприятные ребята. Все вроде у него как у человека, а в лице что-то от наглости прирожденной.
Ага… изволили беспокоиться? А на крыльцо выйти не решились? Так сказать, беспокойство в тепле. Чтоб без насморка впоследствии?
— Ну вот, — сказал Игнат, — я ж тебе говорил, Катерина, что он к машине ходил. Что за шофер, если он час без своей тачки выдержит?
Катюша кинулась к нему. Взяла под руку:
— Ой, Эдик… Если б ты знал, как здесь было хорошо…
— Догадываюсь, — угрюмо сказал Эдька и глянул на кримпленового.
Тот вразвалку подошел:
— Знакомиться давай… Корнеев Леонид… Ты извиняй, я тут с Катериной малость поплясал. А ты, видать, парень ничего… Через прорву пойти не побоялся. Куришь?
А вообще Эдька, конечно, поторопился. И ничего плохого в лице этого хлопца нет. Ну, чуток задается… Плечом напирает на собеседника… Это пройдет. Глаза у него честные.
На улице, чуть выждав, пока Игнат с Лизой уйдут вперед, Катюша сказала Эдьке:
— Если б ты знал, что ты для меня сегодня сделал! Ты слышишь? Я этого никогда в жизни не забуду.
И губы ее чуть прикоснулись к Эдькиной щеке.
9
— Эдик, вставай! Слышишь?
Это голос Игната. Память вдруг всколыхнулась, как озеро, притихшее без ветра и в которое кто-то бросил тяжелый камень. Прорва, танцы, ракеты над тайгой… Потом Катюша ушла ночевать к Лизе, а его Игнат уложил на широкой кровати с душными пуховиками. Как лег Эдька, сразу будто провалился. И вот сейчас кто-то трясет его за плечо:
— Эдик… Проснись.
Оказывается, уже рассветает. В окнах будто дымка синеватая. Игнат в рубахе навыпуск. В соседней комнате свет горит и голоса слышны. Кто-то знакомый. Кто?
Игнат шепчет:
— Твои приехали…
Вот этого Эдька не ждал. Ноги в штанины никак не попадали, а мысли только об одном: лицо сохранить. Не показать испуга, который уже охватил его целиком. Неужто Коленьков? Да, это его голос. А кто с ним? Если б Савва. Как же они добрались?
Одевался не спеша. Надо было прийти в себя. Пока накручивал теплые, просушенные за ночь портянки, окончательно успокоился: в конце концов, не убьют же его? Ну, пусть вывернут с него за сожженный бензин, пусть уволят… Чего они еще могут придумать? Вот только встреча с теть Лидой.
Вышел. Коленьков сидел на лавке, зажав в пятерне шапку. Разговаривал с Анной Сидоровной. Когда Эдька вошел, начальник даже и внимания вроде на него не обратил.
У стола — Котенок. Управлялся с кувшином молока, заедая вчерашними пирогами с горохом. Этот зверюгой глянул. Не был бы рот набит, так матом понес бы наверняка.
— Готов? — спросил у Эдьки Коленьков.
— Да.
— Может, поснедали б? — спросила Анна Сидоровна, видно, уже не в первый раз, потому что Коленьков мотнул головой упрямо и уже даже с какой-то злостью, — Ну, молочка кружечку… Эдик?
Эдька назло Коленькову сел к столу напротив Котенка и стал жевать совсем не торопясь. Как раз прикончил кружку, когда Игнат привел Катюшу.
— Пора! — коротко сказал Коленьков и пожал Игнату руку. — Спасибо вам за то, что приютили наших… — Он глянул на Эдьку, словно обдумывал, каким же словом оценить его проступок, но, видимо, поостерегся, и конец его фразы так и повис в воздухе, и больше всего это, видимо, огорчило Котенка, потому что механику все еще неясно было, как себя вести с Эдькой и Катюшей, а езда ночью по мало знакомой дороге собрала в его душе достаточно взрывчатых слов, и он жаждал немедленно опрокинуть их на виновников всех событий.
— О чем речь? — Игнат заулыбался. — Ребята у вас хорошие… Мы тут все за делами… Ежели что, приезжайте в гости. Примем как надо. Рады были познакомиться. По морозцу, глядишь, и к вам наведаемся.
Анна Сидоровна таки сунула Эдьке и Катюше по сверточку и вышла на крыльцо, чтобы проводить гостей. У ворот стоял забрызганный коричневой болотной жижей до верха кабины котенковский трактор. Механик полез в него, затем протянул руку Катюше. Коленьков уселся рядом с Эдькой в вездеход, дождался, пока тот попрощается с Игнатом, закурил.
— Давай трогай!
Эдька хотел сразу же обойти трактор Котенка, но Коленьков сухо сказал:
— Держи следом!
За поворотом, когда исчезли дома, начальник партии приказал:
— Стой!
Вылез из машины, обошел вездеход с Эдькиной стороны:
— Садись на пассажирское место. Хватит, наездился.
И этого ждал Эдька, поэтому молча перебрался на другое сиденье. Ах, какое прелестное место. Удружил товарищ Коленьков. Можно подремать. Всем своим видом Эдька демонстрировал полнейшую удовлетворенность и даже глаза прикрыл.
А нервы у Коленькова что надо. Другой бы от такой наглости взорвался сразу, а этому хоть бы что. И Эдьке вдруг стало совсем неохота дразнить начальника, потому что ночка у него, по его, Эдькиной, милости, была не из самых спокойных. Времени и так на изыскания мало, а вот теперь он и сегодняшний день потеряет. И вообще Эдька, на месте Коленькова, за такие штуки шею мылил бы.
С понятным любопытством Эдька разглядывал теперь дорогу. Рыжая вода стыла по краям бревенчатого настила. Когда машина взбиралась на очередную его секцию, болото наступало, захлестывало дорогу. Теперь Эдьке стало ясно, что подразумевали жители Яковлева под словом «прорва». Где-то здесь ухнула в болото машина лэповцев, о которой до сих пор тужит Иван Лукич. Кстати, как Коленьков нашел его в селе? Ивана Лукича не было. А-а-а, наверное по вездеходу определил место ночлега.
Таяли легкие льдинки на поверхности прорвы. Градуса два есть уже. Это только цветики. А вот в октябре завьюжит. Здесь зимы ранние.
Что же теперь с ним будет? Выгонят наверняка. Придется одному добираться до дома. А теть Лида потом приедет, станет рассказывать подробности. Отец будет сидеть и слушать, а голова опущена, как всегда бывает, когда ему неприятно. А после пойдет на крыльцо курить, и даже в комнате будет слышно, как он тяжело вздыхает. И это хуже всего, когда он просто вздыхает, потому что гораздо лучше, если б он выругался. А он просто молчит. А мать уходит в комнату наверху, где зимой хранятся веники для бани, вязанки лука, мешочки с горохом и фасолью, а летом стоит родительская кровать, она уходит туда и не показывается очень долго, а после этого лицо у нее заплаканное и она почему-то не смотрит сыну в глаза, будто ей стыдно за что-то. И в доме в такие минуты стоит тягостная атмосфера несчастья. А впрочем, разве может быть несчастье, если он вернется домой? Отец только и думает об этом. Просто он сильный и не хочет признаться, как тяжело ему без сына. Когда провожал, даже не поцеловал, хотя Эдька видел, как ему этого хочется. Просто прижал его голову к щеке и держал так долго-долго. А потом Эдька обнаружил в кармане пиджака совсем незапланированную и неучтенную пятидесятирублевку. И это тоже отец. Потому что ему стыдно чем-то другим обнаружить свою любовь. Разве можно подумать, что он не будет рад его приезду? Чепуха!
И все ж — это не тот приезд. Чем похвалишься? Можно, конечно, попросить теть Лиду не говорить о его подвигах, но это унизительно. Как она о нем подумает? Скорее всего, скажет: «Не Рокотов ты, племянник…
Нет в тебе нашей гордости, прямоты, умения не гнуться в обстоятельствах». А это будет еще хуже, чем отцовское молчание.
А ведь он никому не хотел зла. Просто все так нескладно получается. Отец с детства учил: не говори дурных слов о человеке за глаза. Так и поступал. Говорил Коленькову в лицо все, что думал о нем. Плохо. Сам чувствовал, что плохо. Не говорить? Тогда что? Со злом, с ошибками людей нельзя мириться. Надо помогать людям их исправлять. Он надеялся, что поможет Виктору Андреевичу своей прямотой, потому что скажет ему то, что думают все и не скажет никто. Так где же истина? Теть Лида как-то сказала, что надо быть терпимее к людям, уметь прощать слабости, быть как-то дипломатичнее. Так, значит, пусть с Любимовым поступают несправедливо? Закрыть на это глаза? А «дипломатичнее» — это значит, если по-простому, то не лезь, куда тебя не просят. И еще равнозначнее: наше дело сторона, а начальству виднее, у него голова и зарплата большие. А если б он не был прямым и честным с Коленьковым, разве навяз бы он ему как лишний пуд за плечами? Да никогда. Были бы у них простецкие отношения, потому что есть теть Лида. А он отказался быть у начальства в любимчиках. И вот теперь придется вещички собирать. Чепуха… Знал про исход, еще когда замышлял поездку на танцы. Даже гордился тем, что может так рискнуть. А теперь ищет оправданий? Может, кинуться на Коленькова с обвинениями в пристрастности? Да нет, подло это. Никто не упрекнет, а на душе будет гадко. Не годится. Надо и расставаться без истерик.
Почему молчит Коленьков? На его, Эдькин, характер уже б проявил себя. Ну, не выматерился, так хотя бы сказал: «Сегодня же и отправим!» Или: «Черт меня дернул с тобой связываться…» Все было бы предельно ясно. А так сиди и думай: какой психологический прием он к тебе применит? Впрочем, воспитывать уже не будут. Раз Коленьков знает, что об этом чепе экспедиция в курсе, для него это сигнал к действию.
Через час выбрались на твердую почву. Котенок остановился, вылез. Следом — Катюша. Решительно направилась к Коленькову. Механик постучал по гусеницам трактора носком сапога, глянул на извилистый след в грязной жиже позади и полез за сигаретами.
— Виктор Андреевич, — голос Катюши почему-то звенел, и Эдьке показалось, что она вот-вот расплачется. — Виктор Андреевич… Рокотов здесь ни при чем… Это я… Я виновата. Я попросила его отвезти меня в село. Да. Он не мог отказать. Он настоящий…
— Ладно, — сказал Коленьков. — Разберемся.
— Я знаю… — Катюша забежала вперед, стала перед ним. — Я знаю, вам не нравится, что он говорит правду в лицо. А вас боятся. Вот так.
Коленьков стоял перед ней, сутулый, большой. Шапка сбилась набок, и виден был Эдьке седой висок и багровая щека с колючей щетиной. Он как-то непонятно топтался на месте, будто слова Катюши его смутили.
— Успокойся, — пробормотал он глухо. — Не место здесь.
Наступила тишина. Чавкала грязь под ногами Котенка, кружившего вокруг трактора и чутко прислушивавшегося к разговору. Потом Коленьков крупно шагнул к вездеходу, распахнул дверцу, сказал Эдьке:
— Садись!
Теперь перестроились. Вездеход пошел впереди, а следом, взрывая неистовым ревом тишину, пополз трактор.
Коленьков дымил беспощадно. Эдьке почти нечем было дышать. Виктор Андреевич делал вид, что Эдьки не существует, и этим самым вызывал у него тревогу. Хоть бы слово сказал, легче было бы.
Так и добрались до лагеря. Уже издали увидал Эдька Савву, торопливо шагавшего навстречу. Коленьков промчался мимо него, и Савва, развернувшись, рысцой кинулся следом.
Пусто было около палаток. Вышла тетя Надя, головой покачала:
— Что ж ты, милай? Да разве ж так можно?
Запыхавшийся Савва взял его за плечо:
— Ну-ка со мной пойдем.
Пошли к реке. Савва шмыгал носом, волновался. Прижав Эдьку к самому берегу, начал задавать вопросы:
— Зачем в село? По делу или как?
— По делу, Савва.
— Ты мне обскажи все, Федя. Не верю, чтоб ты с пустяком туда пошел. Ты… пояснять не надо, дело твое, ты мне твердо скажи, тебе край надо было туда?
— Тебе зачем это?
— Коленьков всех собирает. Сказал, что миром про тебя решать будем. А я не верю, чтоб ты ради баловства… Ты мужик не пустобреховый. Душу имеешь, а коли так, значит, тебя что-то призвало… Было дело?
Святая душа — Савва. И опять все сердцем воспринимает. Выдумал себе образ и теперь стоит насмерть. Чем сильна душа русская: болью к чужой беде. Иной раз этой боли со стороны и не надо человеку, а русский иначе не может, чтоб не сострадать, не подставить под чужую ношу плечо, а иной раз и по зубам за это получить: на, дескать, возьми плату за добро. Не модно стало сострадать, некогда человеку ценить исконную доброту, уж больно простовато оцениваться она стала, как нерациональное чувство в наш жесткий век. А рухни это чувство в нашем народе — и нет России, которая на всей земле за чужое счастье свои могилы пооставляла, которой болью отдаются и страдания незнакомых ей арабских стариков, и слезы африканской матери, которая безоглядно отдает все, что может отдать, и даже более того, относит свое счастье на потом, на те времена, когда в мире уймется от плача последний голодный ребенок. И все свято в тебе, русский человек, хотя бы и потому, что ты после того, как помог другим построить новые дома, последним убираешь с избы своей соломенную кровлю.
А что мог ответить Савве Эдька? И поэтому пауза затянулась. Эдька думал о том, что все было не напрасно, потому что помнил слова Катюши вечером после танцев. Если у человека радость — разве это не дело? Девчонка пять месяцев из тайги не выходит. Ее подруги в городе каждый вечер веселятся. А она свои бумаги месяцами в холодной палатке пишет да образцы за другими таскает. А плечи-то девичьи… Косынки бы модные тебе на них носить, а не в тайгу.
— Было дело, — сказал Эдька. — Важное дело, Савва.
Лицо Турчака просияло:
— Во! Про то я и говорил. Не могет, говорю, Федя просто так, по дурости. Это ж не дело машину куда гнать запросто так. Я душой чую правду, Федя.
А Эдька хотел увидеть теть Лиду. И, оставив Савву размышлять на берегу, кинулся Эдька к палатке, входить в которую было для него труднее всего. И видно, все ждали этого момента, потому что даже Коленьков оглянулся в его сторону как раз в это мгновение, когда он приподнимал полог.
Теть Лида сидела за столом. Может быть, нарочно наложила перед собой бумаги, чтобы встретить его спокойно. А может, и впрямь работы много. Только в это Эдька не верил.
— Здравствуйте, теть Лида.
Лицо у нее было каким-то странным: бледное, неподвижное. Эдька хотел начать объясняться, но не успел. Она поднялась, и куртка на желтом, цыплячьего цвета меху упала с ее плеч:
— Ты злой человек, Эдик! Ты эгоист. Я не могу понять, зачем тебе все это нужно? Почему ты не считаешься ни с кем? Я хочу, чтобы ты уехал. Это я говорю тебе как сестра твоего отца!
Это было на нее не похоже. Как же так? Ведь скажи она ему: бросайся в воду — и он сделал бы это. Теть Лида… Няня Лида, как звал он ее в детстве. Он ей верил, потому что все другие люди, и даже отец, они были какими-то слепыми в жизни, они советовали ему как надо, а не как по совести. Мать считала, что он должен жениться только на девушке с образованием. (Легче проживется, и здоровья у нее будет побольше. Не надорвет.) А теть Лида смеялась: «Господи, да откуда в тебе такое? Твой сын сам все решит и тебя не спросит. И отдай ему это право, оно ему принадлежит бесспорно». И Эдьке это было понятно и близко. Он ей доверял безоглядно, и она знала это. Пусть он виновен, пусть она скажет это, но ведь она его не выслушала. Не захотела выслушать. А ведь именно ей он сказал бы все. Именно перед ней, и только перед ней он хотел оправдаться. Теперь он будет молчать. Все. К черту тайгу, к черту всех. Один Савва — человек. И Катюша. И вот что, он возьмет ее с собой. Его поймут и отец и мать. И все будет правильно.
На берегу, сидя на мокрой холодной коряге, он слышал голос Коленькова, докладывавшего кому-то, наверное Рукавицыну, по радио:
— Да, привезли… Все нормально. Проскочили. Да… Конечно… Если можно, пришлите завтра вертолет. Попутно бумаги отправим.
Все было ясно.
10
Крутов с раннего утра был на работе. Провел селекторное совещание с руководителями подразделений, внимательно изучил итоги производственной деятельности за последние два месяца — придется на совещании докладывать со всеми подробностями.
Зашел к «мыслителям». Григорьев листал справочник, насвистывая что-то популярное, Ряднов прокручивал на счетной машинке свои вычисления. Окна были распахнуты, звуки улицы врывались в комнату, а ветер довольно-таки бесцеремонно ворошил бумаги на пустых столах.
— Да-а-а, товарищи дорогие, — сказал Крутов, — а ведь мы с вами непроизводительно используем производственную площадь… Конструкторское бюро страдает от недостатка помещений, а вы тут вдвоем такие хоромы занимаете?
— Наше дело сторона, — Григорьев поглядел на Ряднова, словно пытаясь получить от него поддержку, но Петя был занят и даже не ответил на приветствие Крутова. — Что за новости, Павел Иванович? Вы же никогда не приходите просто так… Неприятности?
— Почему же? Наоборот… Приехал Комолов. Будет совещание в одиннадцать. А вас приглашают на полчаса раньше… Так сказать, для увенчания триумфальными лаврами.
— А Рокотов тоже будет?
— Не информирован. Получил распоряжение только относительно вас. Да и не очень прилично приглашать первого секретаря райкома… Комолов, вероятно, сам нанесет ему визит.
— Церемониал разработан до тонкости, — не удержался Сашка.
Крутов хотел было поговорить на темы, его волнующие, но Григорьев был настроен явно агрессивно, а Ряд-нов вообще букой глядел, и Павел Иванович, потоптавшись на месте, удалился.
В последние дни его все чаще одолевали мысли о себе, о своей работе. Раньше почему-то не задумывался над тем, как у него все устроено. Работал, и ладно. Был авторитет, были возможности конкретно влиять на производственные дела… Что еще нужно человеку, который около сорока лет отдал любимому делу?
Его отношения с Дорошиным определились еще тогда, когда он, уже с большим опытом руководящей работы, приехал сюда, в Васильевку, в качестве главного инженера комбината. Не было еще ничего, даже здания управления. Он помнит первую беседу с Дорошиным, тогда еще молодым, быстрым в движениях. Сидели они в дорошинском вагончике, и Павел Никифорович говорил:
— Ты вот что… Инициативу твою я сковывать не буду… Сам долго в упряжке ходил, знаю, что такое, когда давят каждый замысел. За мной определение стратегии, и тут митингов делать мы никогда не будем. Мое слово, и все. Не нравится — уходи сразу.
Решил поглядеть, как будет складываться. И ничего, прижился. И характерами притерлись. Удивляло Крутова то, что никто не возражал против бесцеремонного обращения с людьми Павла Никифоровича, и это было странным только первое время. А потом пообвыклось, стало казаться нормальным. Ну человек, у него свои привычки, сложности… Главное, что с ним было интересно работать. Для него не существовало невозможного. Иной раз его решения казались чистейшей воды авантюрой. А потом получалось, что так и нужно было. От Дорошина один за одним уходили главные инженеры, не сработавшиеся с ним. А Крутов уже исполнял обязанности первого заместителя и считал, что нашел формулу общения с Павлом Никифоровичем, и даже рад был тому, что с него снимается ответственность за главные решения. Коробила иногда его грубость Дорошина, но относил он ее к разряду вынужденных качеств… Попробуй поруководи такой махиной, где каждый норовит повернуть по-своему. На мостике должен быть один капитан.
И все ж постарел Дорошин. Раньше он был великодушнее в поступках. Позволял другим искать, пробовать. Теперь опекает по мелочам. Зачем эти вчерашние звонки вечером? Неужто проблему связи генерального директора с Насоновым не мог решить дежурный по комбинату? Для этого понадобилось звонить домой заместителю и требовать, чтобы он садился за телефон. И еще огорчало Павла Ивановича то, что Дорошин перестал совсем выносить возражения, какого бы калибра дел они ни касались.
Может быть, уходить на пенсию? В конце концов, от этого все равно никуда не денешься. Как ни верти, а возраст… Острее воспринимаются все ошибки… Больше неуверенности. Настоять на своем можно, и тут даже Дорошин не помешает.
Ах, ему бы характера побольше. Сколько раз уж так бывало, что придет к твердому выводу и четким шагом направится к дорошинскому кабинету, чтобы изложить не мнение, а решение, дойдет до двери, обитой рыжим дерматином, и на этом все кончается. Стоит только увидеть глаза Дорошина, его насмешливый прищур. И ведь Павел Никифорович моложе. А зовет его на «ты», будто мальчика. Обидно, хоть вида никогда он не подавал. Зачем усложнять?
Зазвенел звонок. Секретарша Дорошина звала к шефу. Вот еще одно. Общается через секретаря. Взял бы сам позвонил, пригласил. Ах, беда-беда.
Собрал папки с бумагами. Двинулся по коридору. Почему-то именно сейчас вспомнилась непонятная для пего самого игра, которую он вел иногда после самых трудных разговоров с Дорошиным. Когда возвращался к себе в кабинет, начинал переигрывать все с самого начала. И на все реплики давал совсем иные ответы. Но главное было тогда, когда выпадало время для последнего, заключительного монолога. И вот тут Крутов взрывался.
— Вы просто грубиян и невоспитанный человек, — говорил он, — с вами невозможно работать… Ведь я же ваш ближайший помощник… Почему вы считаете допустимым так со мной обращаться? Вы — интеллигентный человек. Уверяю вас, это не делает вам чести…
И не беда, что в данный момент вместо Дорошина был плащ, висящий на вешалке. Важно было то, что слова сказаны. Конечно, обидно, что Павел Никифорович так и не услышал их.
Почему-то за последнее время не было таких монологов у Крутова, и в этом он усматривал грядущие неприятности для себя. А что, если сорвется, выскажет шефу все в глаза? Это же катастрофа.
В приемной Дорошина суетились женщины. Готовилось блюдо с яблоками, обтирались бутылки с минеральной водой.
— Павел Иванович, я узнать… Коньяк нести? — кинулась к Крутову секретарша.
— Полагаю, что нет необходимости… Рабочее время… сухо сказал Павел Иванович и проследовал в кабинет.
— Тю… что с ним такое? — женщины обменялись недоуменными репликами.
Комолов сидел за столом для совещаний, а перед ним стоял Дорошин и давал пояснения к бумагам Рокотова. Видимо, разговор завершился, потому что в записной книжке Комолова уже был исписан целый лист.
Здравствуйте, Геннадий Андреевич, — сказал Крутов, проходя к столу.
Комолов поднялся со своего места, внимательно глянул сквозь очки:
— Рад вас видеть, Павел Иванович… Великолепно выглядите… А мне кто-то говорил, что вы на пенсию проситесь?
Крутов махнул рукой:
— Мы уж свое отшагали. Надо за домино во дворе садиться. Четвертого партнера не хватает у моих соседей. Все уши прожужжали: когда да когда на пенсию выйдешь?
Комолов посмеялся немного, потом серьезно сказал:
— А вы что думаете по поводу предлагаемого Павлом Никифоровичем варианта?
— Я не знаю, о чем речь.
— О Кореневской площадке… Предвижу очень серьезные возражения в министерстве, но если работы уже в той стадии, о которой докладывал Павел Никифорович, все возможно переиграть. Итак, что вы скажете?
— Идея великолепная… И ценность ее в том, что можно приступать к подготовительным работам немедленно… Тем самым сокращаются сроки в будущем. Впрочем, я не знаю деталей… Лучше, если б об этом рассказали авторы.
— Да-да… — Комолов отложил в сторону бумаги, — я очень хотел бы поговорить с товарищами.
— Вероятно, они уже в приемной, — сказал Дорошин и нажал кнопку вызова секретаря. Когда она заглянула в кабинет, он махнул рукой: — Давай сюда ребят.
Первым в кабинет втиснулся Григорьев. Остановился у двери. Комолов встал, пошел ему навстречу.
— Рад… Очень рад познакомиться… — он крепко пожал руку Сашке, затем выдвинувшемуся из-за спины Григорьева Петьке. — Ну-ка к столу, друзья мои. Расскажите, как возникла идея, и попытайтесь мне доказать ее… Вы знаете, в ней много приятных соблазнов, но мы ведь с вами должны думать о деле прежде всего. Хотя и экономия средств — тоже не пустяк. Не так ли?
Дорошин развернул карту и стоял теперь в стороне. Лицо его было непроницаемым. Сашка глянул на бумаги, обернулся к Ряднову, который уже сидел на самом последнем стуле у стола:
— Тут дело такое. Геннадий Андреевич… Мы сами лишь помощники…
— Тогда вы, Павел Никифорович…
— Дело в том, что начал всю эту затею Владимир Алексеевич Рокотов, — Сашка старался не глядеть на Дорошина. — Его разработки легли в основу нашей последующей деятельности.
— Скромничает… — добродушно проговорил Дорошин. — Рокотов выдал голую идею… Ты нашел материалы изысканий пятидесятых годов. Потом провели бурение… Вышли на факел. Дренаж сделал Петр Ряднов, присутствующий тоже здесь. Нечего из Рокотова делать бога. А бурением занимался «Рудстрой». Непосредственно наблюдал за этим процессом Павел Иванович. Так сказать, взял на себя все возможные последствия… Я, Геннадий Андреевич, каюсь, просмотрел это дело. Мы ж, организаторы производства, видим план, цифры… Полет творческой мысли нам недоступен. Молодежь убедила, поправила. Показала, наконец… И роль Павла Ивановича в этом деле велика. Дневал и ночевал на скважине. Хотя за самоуправство… — Он шутливо погрозил пальцем, — за такие штуки в будущем быть тебе наказанным жестоко. Вот так…
Комолов кивал головой:
— Надо обязательно побыть на площадке, Павел Никифорович… Я просто хочу знать как можно больше обо всем, чтобы быть на коллегии вашим ходоком. На мой взгляд, решение правильное. Будем изучать и отстаивать. И ваши финансовые переброски, вероятно, утвердим, Павел Никифорович.
— Бумаги будут готовы через месяц, Геннадий Андреевич, — заверил Дорошин.
— Любопытно… Очень любопытно… — Комолов разглядывал карту. — Значит, вы хотите брать начало площадки в естественной выемке? Но ведь потом вам все равно придется выходить на другие плоскости?
— Здесь учитывался фактор времени, — вмешался Дорошин, — строится второй горно-обогатительный комбинат… Потребуются кварциты… Сейчас мы могли бы обеспечить рудой оба комбината, но к тому времени, когда войдет в строй второй ГОК, на Журавлевском будут сооружены еще две фабрики окомкования… Так что потребностями восьмидесятого года продиктовано решение.
Ряднов что-то шептал Сашке. У Кругова было отвратительное настроение. Виной тому — состоявшийся разговор. Налицо желание Дорошина во что бы то ни стало оттереть в сторону Рокотова. Это несправедливо. И «мыслители» шепчутся, видимо, о том же.
А какое до всего этого дело ему, Павлу Крутову? Живет, делает свое дело… Да, но расписочки взял у Рокотова именно ты? А эти расписочки сейчас вот-вот введет в действие Дорошин. Хоть бы извинился перед Владимиром Алексеевичем за то, что сотворил. Эх, Павел, Павел…
Можно было бы сказать сейчас все это, но тогда уже не работать с Дорошиным. Рокотов силен и молод. Устоит. Тем более, что он с самого начала знал, к кому попадут эти распоряжения. Мог бы и не давать. Так уж и не давать? Но тогда он не получил бы бригады бурильщиков из «Рудстроя» по заявке комбината для той решающей скважины.
Позвонили. Дорошин снял трубку, сказал что-то. Потом повернулся к Комолову:
— Геннадий Андреевич. Люди в конференц-зале… Может, пойдем?
Комолов встал, собрал бумаги. Сказал Григорьеву:
— Ну что ж… Еще увидимся, надеюсь… Работа ваша перспективная. Проект мы срочно поручим изготовить нашему институту… Будут учтены ваши разработки… А сейчас можно начинать подготовку площадки… Так что с новым карьером вас, товарищи? Первый карьер?
— Второй, — сказал Сашка.
— Уверен, что не последний. — Комолов пожал руку ему и Петьке и вдруг спросил Ряднова: — А вашего голоса я так и не услышал… А дренаж умно придуман. Можете быть посмелее. Ну, пошли на совещание.
Крутов выходил из кабинета последним.
11
Дронов встал из-за стола и пошел навстречу гостям:
— Рад вас приветствовать на славгородской земле, Геннадий Андреевич, — сказал он Комолову, — Очень вовремя приехали. Надо бы обговорить кой-какие дела… Привет, Павел Никифорович. Говорили мне, что приболел? Ну, прошу садиться.
Дорошин сел у торцовой части стола, прикинув, что садиться рядом с Комоловым было бы в этой ситуации неправильно. Пусть Дронов и представитель министерства сидят друг напротив друга, а он будет чуть в стороне со всей цифирью и в любой момент назовет нужные данные. Главное свое дело, которое замыслил на этот визит, решил отложить до конца беседы.
— Ну что, Михаил Николаевич, в принципе работой комбината мы довольны. Недавно министр на совещании говорил о перспективах развития горнорудного района в вашей области. Будем выделять дополнительные ассигнования на капитальное строительство, на жилье. Пришло время начинать разговор о следующем крупном карьере.
Дронов вынул из ящика стола пачку сигарет, протянул Комолову. Пододвинул к нему зажигалку:
— Та-ак… Ну что ж, мы готовы. Площади дадим. Однако у областного комитета партии есть несколько вопросов к комбинату. И один из них — по рекультивации земли. Сейчас в отвалах хранится до десяти миллионов кубометров чернозема. По условиям, на которых мы отводили комбинату площади, товарищ Дорошин должен был создать управление рекультивации земель и интенсивно вести эту работу.
— Разрешите, Михаил Николаевич, — вмешался Дорошин, — управление создано… Мы уже ведем такую работу.
— И что же у вас в активе?
— Пока не очень много., Около трехсот гектаров. Но это только начало. Сейчас плохо с рабочей силой. Приток идет на электрометаллургический. Мы вынуждены увеличивать объемы производства, а людей не хватает даже для карьеров. Да и на шахте пока что не густо.
— Мы уже много лет слышим подобные обещания от руководства комбината, — сказал Дронов. — Выделялись самые ценные земли… Посевные площади в северных районах области постоянно уменьшаются за счет выделения больших участков под промышленное строительство. Рекультивация же проводится очень плохо. У нас может возникнуть недоверие к товарищу Дорошину. Проблема чрезвычайной важности — вести восстановление земель, их плодородия.
Комолов делал заметки у себя в записной книжке. Молчит. Приходится Дорошину самому выкручиваться. А этого не хотелось бы. Три последних года получал он сигналы о повышенном внимании обкома к этому вопросу, однако думал, что разговор на трудную тему возникнет позднее, когда он спланирует объемы работ по новому карьеру… Тогда уж будет отговорка: объект государственной важности, заводы ждут руду… Ах, как не вовремя эта беседа. Уж не рокотовская ли здесь рука? Ведь молчали же о рекультивации все его предшественники и Дорошину удавалось, ссылаясь то на строительство карьеров, то на возведение жилья и благоустройство, отбиваться от этой темы. А тут вдруг на таком уровне… Да, это Владимир Алексеевич постарался. Точно. А Комолов молчит и молчит. Нет чтобы сказать о возможностях министерства, о том, что сейчас надо вкладывать средства в те объекты, которые завтра начнут давать отдачу. А рекультивация — это бросание миллионов в бездонную бочку без всяких близких результатов. Да и дальних тоже… Стоимость рекультивации гектара земли обходится в крупные тысячи, а урожай с него за десять лет и половины затрат не окупит. Да и то не будет. Пусть уж когда государство получит свободные средства, тогда и занимается этим. А сейчас — главное руда.
Говорить обо всех этих своих мыслях Дорошин не стал. Неправильно могут понять. Сейчас ведь новые веяния. А он жизнь свою прожил под одним девизом: план, объемы, количество. Когда хлеба много, не имеет значения, какого он помола. А вот когда его нет, тут уж разговор не о булочках, а о куске хлеба. Так понимал ситуацию он, Павел Дорошин, который начинал здесь все с первого колышка и гордится тем, что сделано сейчас при его участии.
— Областной комитет партии просит вас, Геннадий Андреевич, довести этот вопрос до сведения министра. Мы обеспокоены состоянием дел на комбинате в плане рекультивации земель, — Дронов закурил, пододвинул к себе блокнот. — Мне доложили, что в отвалах на сегодняшний день такое количество чернозема, которое позволило бы восстановить для земледелия свыше десяти тысяч гектаров площадей… Это было бы серьезным подспорьем для сельского хозяйства области.
— Вы можете это сделать, Михаил Николаевич, — Дорошин побагровел, — только я боюсь, что тогда сильно пострадает производство. Для этих объемов нужно очень много мощностей. Сколько автотранспорта, специальной техники, людей. Если мы усилим подразделение рекультивации, может стать под угрозу выполнение заданий по руде.
Это уже было вызовом, и Комолов понял ситуацию. Надо было одернуть старика, пока он не наломал дров окончательно.
— Я думаю, Михаил Николаевич, мы решим этот вопрос положительно. Министерство обсудит наши возможности, в том числе и по ассигнованиям. А пока что, Павел Никифорович, надо бросить людей и технику на рекультивацию… Конечно же затягивать исполнение смысла нет. Это понимаем и мы в министерстве. Я не могу давать заверений, однако полагаю, что темпы работ по рекультивации будут значительно увеличены.
Ах, дипломат, товарищ Комолов… Вот он выйдет перед министром с докладом о поездке и будет говорить о старом Дорошине, который не учел обстановки в области и не сориентировался вовремя. Дождался момента, когда разговор пошел по-крупному. Нет чтобы сообразить? Да, устарел Дорошин, пора бы поменять его… Ведь так будет все идти. Руководителя судят сегодняшним днем, а что было вчера — это уже история. Пусть ею занимаются изыскатели и пионеры. А ты за свои промахи отвечай сегодня. И никому нет дела, что ты сделал за все предыдущие годы. Не нравится тебе такое? Тогда чего же ты сидишь? Иди на пенсию. Цветы разводи, яблони обрезай. Вот тебе и фронт работ. И размах твоей мысли. И масштабы. Кому сейчас дело до твоих регалий и почетных званий?
— Ну что ж, я полагаю, что заверений представителя министерства для нас достаточно, — сказал Дронов, — мы верим в то, что вопрос этот будет решен положительно. Это диктует жизнь. Мы хотели бы комплексного развития этого района. Горнорудная промышленность дает отходы… На их базе мы планируем развернуть промышленность строительных материалов.
— Это уже в сфере других министерств… — вмешался Комолов.
— Да, мы понимаем это… Мы думаем о территориально-производственном комплексе… Есть руда, затем будет электрометаллургический, значит, — металл, затем на отходах — промышленность строительных материалов. А уже встает проблема создания машиностроительной индустрии, металлообрабатывающей. Если начинать увязывать здесь интересы различных министерств, мы никогда не сведем концы с концами… Нужно создавать какое-то звено над этими ведомственными интересами, какую-то координирующую организацию, осуществляющую общее руководство созданием комплекса… — Дронов полистал блокнот. — Недавно мы направили свои соображения в Госплан и Совет Министров… Осуществить все наши задумки сложно, но мы настроены оптимистично… Так что, товарищи, надо участвовать в делах области. Мы на вас имеем крепкую надежду. Комбинат и другие предприятия вашего министерства составляют значительную долю нашей промышленности. Вы используете и серьезный процент наших людских ресурсов… Помогайте.
Ах, Комолов, Молчит. Головой согласно кивает. Ему что, ему обсуждать в министерстве. Согласится коллегия — хорошо, не согласится — что ж сделаешь, его никто не осудит. Не он один командует. А Дорошин уже тут, и ему дан приказ бросить часть сил на рекультивацию. Теперь Комолов уедет, а с Дорошина спрос: ты ж получил указание представителя министерства? Чего ж тянешь? А где он возьмет эту технику, людей? Тут бы с планом справиться. Времени-то неизвестно сколько ему отведено…
Ждет момента Павел Никифорович. Не может быть, чтобы Михаил Николаевич не спросил о Рокотове, о его помощи комбинату. Вот тут уж Дорошин и выложит свои козыри.
А разговор уже ушел в сторону от нужной темы. Комолов спрашивает Дронова о сельскохозяйственных делах этого года, и это приятно Михаилу Николаевичу, потому что область получила неплохой, в общем, урожай зерновых и сейчас успешно справляется с уборкой свеклы. А то, что Рокотов навязал Дорошину обязанность отдавать два десятка машин для вывозки урожая ежедневно, Комолова тоже не касается. А план спросит. Правда, машины все не с карьера, а из вспомогательных служб. И все равно, ежели не дай бог что не так, становись, раб божий Дорошин, на коврик в начальничьем кабинете и моргай. Кому дело до твоих объективных и субъективных причин? Ты руководитель—. с тебя и спрос.
Ага, вот, кажется, и случай. Комолов рассказывает о Кореневском проекте:
— … и это сделали молодые ребята, инженеры из КБ комбината. Решение смелое… И самое главное, не надо сселений… Экономия земли, средств на жилищное строительство для сселенных… Все-таки земля там непригодна для использования под посевы.
Дронов быстро глянул на Дорошина:
— Так кто там работал над этим вопросом, Павел Никифорович?
Знает, все знает. Решил попробовать на объективность. Не станет ли Дорошин себе все это дело приписывать? Нет, тут старый практик Дорошин не ошибется. Зато больше веры будет его последующим словам.
— Инициативу подал, Михаил Николаевич, товарищ Рокотов, наш первый секретарь райкома партии…
Я, честно говоря, был против… Почему? Затяжка. Непростое это дело… Нет разработок для проекта…
И время идет. А Владимир Алексеевич нашел себе помощников: Григорьева и Ряднова. Забросили все дела и подготовили данные. Теперь можно выходить на проектный институт… Тут уж Геннадий Андреевич поможет. Обещал.
— Любопытно, — сказал Дронов. — И что же, как вы оцениваете эту работу?
— Рокотов — божьей милостью инженер… Горняк прирожденный. Себе на смену его готовил. А вот с секретарским постом, на мой взгляд, трудно ему. Не справляется.
— Вот как? Пожалуйста, поясните свою мысль. Это серьезно.
— Пожалуйста… Вот иллюстрации… — Дорошин достал рокотовские бумажки. — В мое отсутствие эти документы получил первый заместитель генерального директора товарищ Крутов от первого секретаря райкома партии товарища Рокотова. Это, на мой взгляд, порочный стиль руководства. Волюнтаризм.
Дронов прочитал бумажки, встал:
— Да… И все же, Павел Никифорович, вы не совсем правы. Владимир Алексеевич — молодой партийный работник. Вы могли бы помочь ему советом и на практике. Вы этого не сделали. Более того, мне известно, что вы всячески противились проведению в жизнь некоторых его предложений, разумность и целесообразность которых вы только что подтвердили. Мы вас ценим, Павел Никифорович, мы знаем, что вы сделали для создания горнорудного района в нашей области, однако некоторые ваши поступки вызывают в областном комитете партии, мягко говоря, недоумение. Вы заявили на совещании работников коммунальных служб района, что райисполком пусть решает что хочет, а хозяин, вы и вам думать. Мне показывали протокол. Как это понимать?
Кто же это сделал? Рокотов? Навряд ли… Не пойдет он на такое. Ай да прокол. Действительно, речь шла об очистных сооружениях города. Девяносто процентов жилья проходит по ведению Дорошина. Его лет пять назад обязали построить очистные сооружения. С тех пор коммунальники все время митингуют на эту тему. А что у них за средства? Кинулись на него с обвинениями на том совещании. А он сказал, что хозяин деньгам он и пусть райисполком что хочет решает по этому поводу. Когда будут свободные силы и деньги, тогда и построит. Если б знал, что этот протокол сюда, в обком, попадет, сам бы позаботился о формулировках… Ведь сказать можно что угодно. Не за слова судят, а за дела. А план он делает с превышением.
Что ж сейчас говорить? Вот и Комолов смотрит с осуждением. Теперь точно министру доложит. Заелся, скажет, Дорошин, губернатором себя мыслит, в обкоме авторитет растерял. Как же работать дальше? А не на пенсию ли его? Пусть огородик и садик свой благоустраивает. Самое милое дело.
— В сердцах сказал, Михаил Николаевич… Виноват. За дело свое болею. Ну, а характер прижимать свой уже поздно. Так, видать, и помру.
— Учтите ошибки свои, товарищ Дорошин. Даже заслуги ваши не дают права вести себя иным образом, чем положено коммунисту и руководителю.
Слова точно железные. Будто обухом по голове досталось. За все твои, Дорошин, старания и дела. За ночи бессонные и мысли о работе. Может, и в самом деле пора уходить? Нет, все стерпит, все, только карьера дождется. Дождется красной ленточки перед тепловозом, первого взрыва, скрежета экскаватора о глыбы руды и первых каменных ударов в железное тело вагона. Тогда все… Тогда можно уходить и подводить итог своей трудной жизни и рассказывать пионерам на их вечерах об атаках в лоб, о сбитых самолетах и думать про себя, что до самого последнего дня в рабочей упряжке он, не выходил из прямого боя, оставив на потом решение вопроса: прав он или не прав. Да, прав, потому что главное— это чтобы шла руда. И пусть при этом страдают отдельные люди, но не страна. Пусть потом предъявляют ему претензии все несправедливо им обиженные, пусть… Когда уйдет, он готов обойти их всех и попросить прощения у каждого, лишь бы не задерживаться на каждом перекрестке теперь, когда так мало времени. И пусть его тогда ругают и критикуют, он будет улыбаться, потому что знает: на другой чаше весов созданный им город, миллионы тонн выданной стране руды, из которой изготовлены тысячи нужных машин. Так что же важнее? Пусть его обвиняют в чем угодно, пусть.
Что-то говорит Комолов, жесты у него выразительные. А Дорошин знает, что самое страшное — это если его отправят на пенсию. Пусть даже с орденом. Тогда уже все.
А может, оставят? Ведь теперь потянуть такую махину может только он, старый боевой конь Дорошин. Он уже обжигался, он знает, как надо ставить дело. А придет другой, скажем, даже такой, как Володька? Он жилы сорвет, а дело не закончит. Потому что надо сделать карьер. Это не дом построить. Это больше, чем построить город. Вот пройдут пятидесятиметровую отметку… Хлынет вода… Надо будет ставить земснаряд… Потом дренаж вводить в строй… Одна ошибка с обводнением — и пиши пропало… Миллионы уйдут на исправление промаха. А миллионы впустую — это конец любому руководителю, как бы ценен он ни был… Придется идти рядовым снова. Таких вещей не прощают. Только он, Дорошин, умеющий взвесить риск и выгоду, только он может выйти без потерь. Он это умеет. И дайте же ему сделать это последнее большое дело.
— Я приеду к вам, Павел Никифорович, — говорит первый секретарь и улыбается почти дружески. И руку жмет.
Значит, они уже уходят? Все закончено. Нет, обком не будет отправлять его на пенсию. Иначе Дронов не прощался бы с ним так дружески. Он просто отметил промахи. Да что, первый год они знакомы, что ли? Сколько раз в трудную минуту шел к нему Дорошин и всегда находил поддержку. Удивляло его то, что этот молодой еще человек так умеет найти слово в поддержку и в то же время двумя-тремя фразами может сделать несоизмерно больше, чем другой получасовым криком и руганью. Нет, он будет работать, он дождется своего карьера. Он увидит новую руду.
Комолов шагает рядом. Улыбается:
— Да… А вы, оказывается, умеете пугаться, Павел Никифорович. Не думал.
Вот он ему сейчас ответит. Пусть знает:
— Я боюсь одного: пенсии… Вот чего я боюсь, Геннадий Андреевич.
И лицо у Комолова стало вдруг серьезным:
— А вас мы и не собираемся отправлять на отдых, Павел Никифорович. И обком такого же мнения, насколько я понял. Вы еще нужны. Ваш опыт, ваше умение организатора. Об этом речи пока нет.
Нет, он ничего мужик, этот самый Комолов. Он ведь недавно в аппарате министерства… А до этого был и инженером, и генеральным директором комбината в Сибири, и начальником главка… Хлебец наш он знает во как хорошо. Со всеми его привкусами и особенностями.
И знает вечную гонку за тоннами руды, когда нет роздыху и сна и когда забываешь, что вокруг тебя живет целый мир и что он гораздо шире, чем тебе кажется. И не будет он делать никаких подрывающих авторитет Дорошина докладов министру, и не будут делать событий из его ошибок. И вообще, откуда он взял, что все вокруг только и думают про то, чтобы убрать его из гендиректорского кресла по старости и непригодности? Нет, то, что он сделал, помнят и ценят его умение. И он еще поработает.
На улице ясное небо… И голуби у площади перед зданием обкома ходят мирно и не боятся людей. И Вечный огонь горит ярко над могилами тех, кто погиб в этих местах в сорок третьем… Вот им сейчас и пойдет он поклониться, подумать над жизнью, над долгом солдатским, потому что его-то пока в запас еще не отправили. А Комолов пусть постоит рядом. Он помоложе. И помолчит, хоть и начальство. Минута святая…