Всё на земле — страница 9 из 9

1

Как-то отошел Рокотов от всех дел по Кореневке с выходом на работу Дорошина. Сейчас уже нечего было сказать в адрес Павла Никифоровича: старик развернулся крепко. Особенно после приезда московского гостя. Узнал Владимир о его визите от Михайлова: оказывается, Комолов хотел его увидеть, поговорить. Как же его не предупредили?

Впрочем, жалеть было некогда. Начиналась новая стадия — уборка свеклы. В районе с ней не совсем благополучно, и надо было самому вмешиваться в ход дел, проводить бесконечные совещания, семинары, проверять готовность техники и свекловодческих звеньев, складские помещения, добиваться в области транспорта для вывозки. Забот было столько, что он не мог даже с ребятами увидеться, хотя слухи до него доходили странные и непривычные, будто жениться собирался Ряднов, будто бы ходил уже к Дорошину просить квартиру и тот пообещал в первом же доме, который будет готов к сдаче. Ай да тихоня, ай да Петя. Ни с кем не встречался, ни с кем его не видели — и вдруг… Впрочем, ничего удивительного. То же самое когда-то скажут и о нем, о Рокотове. И скоро скажут.

Первые сентябрьские дни были тихими, солнечными. Небо сияло яркой голубизной. Деревья расцветились в самый немыслимый цветовой колер. Роса по утрам холодила. Природа будто притихла перед осенними переменами, готовясь и к ливням, и к ветрам жестоким, и к октябрьским ранним морозам.

Завершились заботы и по другому важному делу: обмену партийных документов. Поругали райком за некоторые ошибки в этом вопросе на одном из обкомовских совещаний. Настроение у Рокотова было крепко подпорчено: говорилось резко. Не улучшилось оно и после того, как в выступлении секретаря обкома была сделана оговорка, что первый секретарь в районе молод и, может быть, поэтому не смог продумать весь комплекс проблем, связанных с обменом. В машине Михайлов сделал неуклюжую попытку сгладить впечатление, однако у Рокотова уже создалось мнение, что и он разделяет выводы обкомовцев.

Несколько дней возвращался мыслями к злополучному совещанию. Анализировал свои поступки, работу за эти считанные месяцы. Получалось и впрямь не очень складно. Более того, плохо получалось. Основная тяжесть ложилась на Гуторова: тот и планом больше занимался, и делами производственными вообще. Михайлов, кроме тех заданий, которые ему давались, выполнял только свой круг обязанностей: оргработа, промышленность. Выпадало сельское хозяйство, потому что секретарь по пропаганде Куликова, учительница по профессии, тоже работала не так давно, всего второй год, и навыков у нее было не густо.

Вспоминал Рокотов свои недели, когда, кроме забот по Кореневке, не было у него ничего иного. И Михайлов не подсказал, не предупредил. Только Гуторов вот нашел в себе силы сказать горькую правду.

А что его предупреждать! Три года был секретарем парткома комбината. Комитет на правах райкома. Знал всю сложность и трудность партийной работы. Справлялся. А тут, видите ли, няньку ему подавай… Чтоб рассказала, что и почему?

Привычка судить себя так же строго и беспощадно, как других, доставляла сейчас Рокотову много трудных мыслей. Какой он партийный работник? В открытую говорят о нем, что слаб, что не может быть хозяином района. А это означает, что его ошибки видят и другие. Как же он может жить спокойно дальше? Имеет ли право?

Вот в таком настроении приехал он однажды в Матвеевку. Как всегда вечером. Машину оставил у пруда, чтобы не маячить перед окнами Веры. Зачем ей лишние разговоры?

Долго сидели на высоком берегу пруда.

— Ты знаешь, я хочу понять одно: имею ли я право быть на этом месте, если не клеится работа? Разговоры, улыбки за спиной… Трудно очень.

Она ответила не сразу. Потом сказала:

— А может, тебе все это кажется? У нас в колхозе о тебе говорят как об очень сильном и умном человеке. Если б не ты, наши села снесли б. А если ты торопишься?

Они не договаривались переходить на «ты». Просто, когда он приехал к ней после того вечера, решившего все, она сказала ему просто и спокойно:

— Заходи в дом… Ведь надо же тебя хоть познакомить с бабой Любой.

— Мы уже знакомы, — пошутил он.

— Заходи, — повторила она и пошла впереди него, показывая дорогу.

Они хорошо посидели в тот вечер втроем, и Рокотов даже играл на гитаре. Баба Люба предлагала вкусную домашнюю наливку, но он отказался, сославшись на то, что ему предстоит еще возвращение в город за рулем машины. Говорили о всяком, в том числе о будущем карьере рядом с Красным. Баба Люба охала, когда узнала, что руду будут взрывать.

— Война, чистая война… — повторяла она, и Рокотову с большим трудом удалось ее убедить, что взрывы бывают раз в неделю, что они совсем не страшные и в этих местах почти не будут слышны.

А потом они стояли у машины, и Вера была какая-то грустная, и он боялся спросить ее о причине этого. Когда же набрался смелости и задал все ж ей вопрос, она усмехнулась и не ответила. Только глянула на него долго и внимательно. И не оттолкнула, когда он привлек ее к себе.

Разговоров об их будущем у них не было никогда. Будто все определено уже давно и не требуется никаких дополнений и пояснений. Сейчас они просто привыкали друг к другу, и это было настолько естественно, что каждый вопрос мог внести в их отношения только недоумение. Рокотов старался бывать у нее как можно чаще, но не всегда это получалось, и, когда у него выдавалась минута и он приезжал в Матвеевку, Вера встречала его одним и тем же вопросом:

— Опять вечером? Ты знаешь, у меня скоро сложится мнение, что ты кого-то боишься.

И он с жаром докладывал ей, что нет времени ни минуты, что день его загружен до предела, что в следующий раз, чтобы убедить ее, он обязательно приедет днем, и все повторялось сначала.

Потом он обнаружил, что с ней можно посоветоваться даже в тех вопросах, в которых, казалось, она не могла быть достаточно компетентной.

Он даже сам не заметил, как постепенно рассказал о себе все: и о гибели отца, и о Николае с Лидой, и об Игоре с его проблемами. Рассказал о взаимоотношениях с Дорошиным и о «мыслителях». Теперь она знала всю его жизнь с заботами и ошибками, с планами и сомнениями. И постепенно начала она отмечать в себе стремление понять его еще лучше, чтобы уметь поддержать его в трудную минуту. И все же он удивлял ее постоянно. Хотя бы тем же разговором, в котором оценивал свои возможности.

— Ты понимаешь, Володя… Для меня просто странно… Зачем так низко оценивать то, что ты уже сделал? Может быть, так думаешь только ты? Ну, а если снова и снова поразмышлять над тем, что уже было?

Иногда она злилась на него за это копание в себе, даже однажды занудой назвала. Он расхохотался:.

— Удивительно… Этим же самым словом меня называла сестренка, когда я ей вычитывал мораль по поводу ее неорганизованной жизни… Вот беда.

— Есть о чем подумать тебе на досуге.

И катились дни. Иногда он, проезжая мимо Красного, заглядывал на Кореневскую площадку. Здесь уже было шумно. Десяток вагончиков разбросан тут и там, каменщики в лесополосе складывают длинный барак для бульдозеров и прочей техники, а ниже, в обход холмов, бетонируют дорогу. Толкутся по оврагам инженеры из производственного отдела, начальство из «Рудстроя», изыскатели, проектировщики из Москвы. Тут же мелькают машины директора Журавлевского ГОКа и начальника шахты. А в основном овраге вовсю трудятся бульдозеры, сдвигая в сторону целые пласты мела и глины. И четыре экскаватора долбают ковшами сваленный сверху грунт, который грузят на вместительные «БелАЗы». И ковыльную равнину переполосовали десятки самодельных дорог, которые сейчас ведут в одном направлении — к трассе. Несколько раз видел он Дорошина, лазавшего по обрывам с целым штатом помощников. Был старик похож на полководца, определяющего поле завтрашней битвы и уверенного в своей победе. Кому только сказать, что человек этот две недели назад лежал в постели после инфаркта. Рокотов знал, что сейчас Дорошин счастлив, что он не даст покоя ни себе, ни кому бы то ни было до тех пор, пока первый взрыв не выбросит из карьера руду. Теперь можно забыть о Кореневке.

И все ж было грустновато. Недавно областная газета опубликовала репортаж с Кореневской площадки. Были там снимки. На одном из них — улыбающееся лицо Дорошина. На втором — Сашка и Ряднов над картой. Ну, прямо стратеги. Говорилось в репортаже о том, что молодые инженеры Григорьев и Ряднов много лет обосновывали целесообразность разработок нового карьера именно в Кореневке. И вот наконец они победили. Большую помощь им оказал лауреат Государственной премии, доктор технических наук… и прочая, прочая… товарищ Дорошин. И Павел Никифорович счел нужным отдать должное своим молодым коллегам: «Да, тут ничего не скажешь… Мы, руководители, иногда нуждаемся в том, чтобы нас подтолкнули верой и энтузиазмом те, которых мы еще вчера считали учениками…» Наверняка цветастости подбросил корреспондент, но Дорошин мог сказать что-то подобное.

Поймал себя Рокотов на том, что чуток обижен. В самом деле, сейчас все идет мимо него… Хоть бы слово сказали.

Газета внесла в баланс отношений между всеми заинтересованными сторонами довольно странную деталь. Вдруг начал прятаться от Рокотова Сашка. Исчез, и все. Дважды звонил ему домой — жена отвечает, что ее благоверного нет. Гуляет перед сном. На вопрос: когда будет, ответ уклончивый — кто его знает…

И Рокотов убежден в том, что Сашка сидит сбоку, терзает свой нос от волнения и тревожным шепотом подсказывает жене ответы.

Неожиданно пришел Ряднов. Было это поздно вечером. Не звонил в дверь, а стучал почему-то. Когда Рокотов открыл ему дверь, Петька еще на площадке снял картуз. Сколько раз советовал ему: да ходи же ты без фуражки, лето ведь… Нет, странная привычка. По любой жаре в мохнатом картузе.

— Заходи, — пригласил Рокотов и удивился про себя: вот ведь как! Кого-кого ждал, только не буку Ряднова.

Сели. Ряднов озабоченно сопел, разглядывая ногти. Владимир ждал.

— Паршиво все, — сказал Петя, покраснев от необходимости говорить длинную речь. — Я себя сволочью чувствую… Да, Сашке говорил: пойдем. Не хочет.

— Ты яснее, Петя.

— Куда уж яснее? Мы в героях оказались, а ты будто ни при чем.

— Ну, это уж чепуха, Петя…

— Для тебя, может быть, чепуха, а для меня нет. Когда нас привезли на площадку, чтобы фотографировать, я тому корреспонденту сказал, чтобы тебя обязательно упомянули… Обещал — и вот тебе… Морду за такие штуки бьют. Я уже редактору письмо сочинил… Послал вчера. По себе знаю, когда несправедливо… Лет пять назад Михайлову на руднике расчет сделал. Хвалили его, а я в стороне. Обидно было.

Ах ты ж, бука Ряднов… Вот ты какой… А сколько бурчал, сколько грозил бросить все к черту? Да тебя ж расцеловать за это… Не поймешь только. Ты без эмоций… А душа вечно ищет какую-то справедливость во всем. Что ж тебе сказать, Петька? Да ничего я тебе не скажу, потому что так будет лучше. Когда помолчишь, понятнее. Главное — сделано дело, и какое дело, Петька. Да ты все понимаешь. Такая уж наша с тобой должность на земле: говорить как можно меньше. А делать — что выйдет.

От чая Ряднов отказался. Еще пять минут посопел. Встал.

— Пойду я… Ты вот что, Володька… В субботу у меня, понимаешь, какое дело… Свадьба, выходит..

В ресторане «Горняк»., Закупил комнатушку там. Приходи.

— Приду! — серьезно сказал Рокотов, понимая, что, если в ответе будет много вводных слов, Петька подумает, что он на него в обиде.

Так и попрощались.

Что-то сломалось во взаимоотношениях с Михайловым. Чувствовал Рокотов какую-то ненатуральность в его поведении.

Стал вспоминать события последних дней., Да, что-то не так. И взгляд прячет, и заходить перестал. А ведь именно сейчас нужна его помощь…

Думал, а руки привычно управлялись с рулем. Ехал в «Коммунар». Ох, беда совсем с этим колхозом. Намучился. Председатель — мужик строптивый, с характером. А дела не тянет. Вот и теперь: до уборки свеклы считанные дни, а у него разлад с механизаторами. Шесть человек заявление подали, что работать не хотят. А кому разбираться? Инструктор доложил, что председатель блажит: молодых ребят по частным квартирам рассовал, а общежитие, которое недавно построил, пустует. Механизаторы — народ молодой, при распределении из училища им по комнате в общежитии сам же председатель обещал. Тем и заманил. А теперь вот хитрит.

Пришлось самому ехать.

Из-за поворота вынеслась машина. «Волга». Ну, и лихач кто-то. Да ведь это дорошинская. Серега за рулем. Пронеслась мимо, пылью окатила. Дорошин полулежал на заднем сиденье. На Кореневке, не иначе, были. Скоро там и жить будет. Что такое, резко разворачивается. Прямо на поле заехал. Догоняет. Случилось что?

«Волга» выскочила вперед и затормозила метрах в ста. Начала оседать пыль на дорогу, Рокотов сбавил ход: не налететь бы. Проселок узкий. Вот и очертания машины Дорошина. А рядом — сам. Руку поднял.

Рокотов остановился. Павел Никифорович шагнул к нему:

— Здравствуй, Владимир Алексеевич… Выйди-ка.

Вышел. Дорошин пошел прямо по полю, по вспаханной земле. Широко пошел. Рокотов двинулся следом. Догнал его на середине поля, зашагал рядом:

— Здоровье как, Павел Никифорович?

— Отлично… — хмуро ответил тот.

Дорошин выбрался на край откоса, остановился. Вот она, Кореневка. Огромное поле с двумя гигантскими оврагами, разделившими его, словно речной водораздел. Десятки машин, бульдозеров, кранов, экскаваторов. Люди, дороги.

— Ну, гляди.

Хотел сказать Рокотов, что много уже раз видел все это, что часто приезжает сюда и подолгу стоит около лесополосы, чтобы не мешать людям работать. Да не стал говорить. Знал, что нужно сейчас Дорошину:

— Скоро здесь карьер будет… Каждый день меняет обстановку.

— То-то… — глаза Дорошина зажглись озорными огоньками. — Рано еще старика списывать… Еще мы кое на что пригодны.

Думал Рокотов о том, что многое его связывает с этим человеком. Именно у него учился любить и ненавидеть, жить у него учился. Безоглядно, напролом. Не все брал. Но если сказать по правде, то именно Дорошин был тем человеком, на которого хотел он походить. Только с людьми не так надо.

— К Новому году проект обещали, — сказал Павел Никифорович, — тогда полным ходом рванем… Дело— жуть!

Сколько времени не слышал Рокотов этого мальчишеского: «Дело — жуть!» И повеяло от него давно забытым временем, когда все они были вместе и не было никаких разногласий. И не было обид, и забота у всех одна.

— Поздравляю вас, Павел Никифорович. Дело действительно очень важное и нужное.

Пошли к машине. Дорошин ступал молча, быстробыстро поглядывая на Рокотова, будто что-то хотел сказать, да не решался. И это чувствовалось в каждом его жесте, в каждом движении.

Уже у самой машины Дорошин вдруг как-то хрипло сказал:

— Ты знай, Володь… Ни от одного слова своего, тебе сказанного, не откажусь… Прав я был… В одном виноват перед тобой… В обкоме о тебе плохо сказал… Понимаю, что удар ниже пояса… Никому такого не говорил: тебе скажу… Прости, коли можешь. А нет… ну, так тому и быть.

Голос у него был непривычный для Рокотова. И глаза смотрели устало. Взгляда не отводил.

— Черт попутал… В войну лоб в лоб в атаку ходил, сам знаешь. Ничего не боялся. А тут свернул в сторону… Стар, видно, стал. Уходить надо.

Он качнул головой, будто хотел добавить: «Вот такие, брат, дела — и ничего тут не попишешь», и пошел к «Волге» походкой сразу постаревшего человека. Даже ногу чуть приволакивал. И Рокотову вдруг стало его ужасно жалко. Потому что он знал, какой ценой достались Дорошину только что сказанные слова.

Может быть, Павел Никифорович ждал, что Рокотов догонит его, начнет прерванный разговор, но секретарь райкома стоял у своей машины неподвижно, и тогда Дорошин тронул рукой плечо шофера. «Волга» рванула с места, развернулась и быстро ушла за поворот.

2

Ряднов теперь целыми днями пропадал на площадке. Скважины еще не начинали бурить, но места для них выбирали. Разве могли это сделать без него? Обосновываясь на исследованиях пятидесятых годов, Ряднов представлял себе картину довольно четко. Мел, глина и прочее — сорок пять — пятьдесят метров. Первый слой плывуна… Снова порода — десять — двенадцать метров. А уж потом — руда.

Однако он знал, что мощная осушительная система двух карьеров берет воду с постоянных горизонтов. Значит, слоя плывуна может и не быть. В нескольких километрах — забор воды на руднике. Система дренажа, которую он сам помогал делать. Там предусмотрено все. Из расчета, что горизонт может оказаться пустым, исходил он при всех своих предположениях.

Рождался новый карьер. Как он мог быть равнодушным к этому? Приходил в общежитие поздно, бежал в одиннадцатую. Галина Сергеевна ждала с ужином, закутанным в подушки. Он молча ел, косо поглядывая в газету. Она о чем-то говорила. Кивал, соглашаясь. Никак еще не мог привыкнуть к тому, что теперь и она, и мирно сопящий в кровати Алешка — его семья. И эта комната — его дом.

Расписались они без особой помпы. Так потребовала Галина Сергеевна. Свои мысли она пояснила коротко:

— Сколько ж раз под фатой ходить? Давай без шума, Петя.

Он согласился. Не мог себя представить участником спектакля со всевозможными ритуалами.

Подали заявление, выждали две недели и получили свидетельство о браке. Галина Сергеевна поплакала немного, сидя на кровати. Он стоял у двери, прислонившись к притолоке, и думал о том, что надо как-то придумать, чтобы отдать ей деньги. Выгреб все, что лежало в столе и откуда брал на свои холостяцкие расходы. Теперь все менялось, и он очень боялся наступления времени, когда зайдет разговор о зарплате, о семейном бюджете. Не придумал совершенно ничего и просто выложил смятые бумажки на стол, где лежали нехитрые женские принадлежности: всякие помады, кремы.

Существовало еще одно щекотливое дело. Надо было решать вопрос с переселением, и он пошел к коменданту Буряку. Тот долго разглядывал свидетельство, сосредоточенно хмыкал мясистым носом:

— Обстановка понятная, товарищ Ряднов, только разрешить переселиться не могу… Не полагается. Раз женились — или квартиру получайте, или на частную… Вот так. А ваша нынешняя супруга, простите меня, совсем незаконно проживает, так как с ребенком. Глаза, конечно, я закрою, потому как личное распоряжение Павла Никифоровича. Однако переселиться вам нельзя. Проживайте как прежде. — И, оглянувшись на строгую паспортистку за своей спиной, осклабился в улыбке: — Да чего вам тужить-то? Уж недолго, видать… Вчера был я в жилконторе., Есть вы в списке на новый дом… Двухкомнатная квартира… Так что потерпите.

Все было понятно, но неприятно. Ряднов едва выдержал, чтобы не нагрубить Буряку. Вышел на улицу, закурил. Галя сказала: купить масла. Стоял у витрины магазина и думал: сейчас купить или потом? Решил, что лучше потом, потому что тогда придется опять возвращаться в общежитие. И в этот момент к нему подошел Григорьев.

— Был у Володьки?

— Ну.

— Как он?

— Нормально.

— Сердится?

— Не спрашивал.

Сашка мечется из стороны в сторону. Честолюбец. Сейчас, когда отстранен от Кореневки Рокотов, он считается руководителем проекта. Главным инициатором. Мыслителем. Его хвалят, о нем говорят. На научном совете хотят послушать. А ему и хочется, и колется. Рокотова признать над собой — значит Дорошина рассердить. Не признать — тяжко на глаза Володьке появляться. Вот и решает задачку. А Петру это противно, потому что детские шутки все это. И Володькино участие всем известно.

Пошли рядом. Сашка начал про слова Комолова о том, что начало ими сделано интересное, что он посоветует товарищам из проектного института обратить на молодых инженеров внимание… Ряднов слушал вполуха… Володьку-то с собой не возьмешь. Он обсчитал главное.

И вообще, за последнее время Рокотов стал больше понятным. Раньше Ряднов считал его карьеристом. Лез на всех совещаниях с выступлениями. Норовил других обойти. Все для себя. Так думал еще совсем недавно. А в истории с Кореневкой ведет себя как мужчина. Точно так же, как поступил бы на его месте Ряднов. И это уже вызывает уважение.

Заботы и хлопоты со свадьбой отнимали времени много. Заказал все на двадцать персон. Приедут мать и Худяков. Наташка не сможет. Ну, и близкие самые. Рокотов, Сашка с женой… Пригласил Дорошина с Ольгой Васильевной. Шеф согласился. Ну, из общежития кое-кого… Надо, хорошие люди.

Галя составила список, что нужно для стола. Пошел в ресторан, там пообещали, что будет все в лучшем виде. К субботе сошьют праздничный костюм. В магазинах ничего подходящего не оказалось… Фигура нестандартная.

В эти дни он, если случалось бывать в мыслительной, работать не мог. Просто сидел за столом, чертил всякую чепуху. Сашка вообще не появлялся, прикинув, что в эти дни, сразу после триумфа, никто им интересоваться не будет. Только по утрам заявлялся, обходил все отделы, чтобы видели: он на месте. Потом исчезал.

Вот и сейчас, едва дошли до площадки, он торопливо распрощался и нырнул в проулок. Побежал в «Книжный мир» цыганить подписные.

В мыслительной распахнуты все окна. Отберут комнату. Уже приходил главный конструктор, шагами вымерял пространство. Поредели шеренги «мыслителей». Раньше он сюда и заходить боялся, потому что были все шансы наткнуться на шефа. А теперь вот даже меряет.

Полистал журналы. Ничего нового. «Опыт передовиков», новости с Экибастуза… Вот написать бы им статью про новый карьер. Только кто это сделает? Разве Сашка? Этот может.

Заскрипела дверь. Жанна… Сколько лет, сколько зим. Не любит ее Ряднов. Когда заходил о ней разговор, произносил всего лишь одно слово: ушлая. И больше ничего не говорил. Что ей, интересно, нужно?

Она села за один из столов, задавая Петру вопрос за вопросом и не дожидаясь ответов. Спросила про Сашку.

— На площадке, — буркнул Ряднов.

— Да, товарищ мыслитель… Скоро вашей фирме конец… Вот и пойдете в общий зал, вместе со всеми… Главный уже давно об этом мечтает. А Дорошин теперь за карьер уцепился. В комбинате все вздохнули. Теперь по коридорам ловить разговорчивых не будет. И еще… Хочешь новость, Ряднов? Да не пожимай плечами, я же знаю, что вы, мужики, хуже нас, баб, сплетники. Нам хоть природой предусмотрено. А вам?.. В общем, скоро покинет нас Владимир Алексеевич Рокотов… По собственной воле обкома. Самые точные данные. Так что делай выводы.

Вот зараза. Ряднов себе места не находил. Сама ж к Володьке ходила, а теперь… Чем он ей насолил?

— Не болтай лишнего, — сказал он, — и вообще, в институте ты была человеком.

И отвернулся. Жанна подошла к окну, напевая что-то.

— Я к тебе по-доброму, Петя… Обижаться не буду, хоть и следовало бы. Многое скоро изменится. Соображай.

Что изменится? Уйдет Рокотов? Может быть, она намекает, что Михайлов придет на его место? Вот это будет штука. Нет, не может быть. Чепуха все это. Кто снимет Володьку? Да если по правде, так он самый что ни на есть лучший секретарь. Дело знает, сам кое-что умеет. Молодой. Болтовня. И все же, после ухода Жанны, долго возмущался.

Вечером он хотел идти к Сашке, чтобы посоветоваться, но раздумал. Если это узнает Григорьев, то еще больше напугается. А Володьке это будет неприятно. В ресторане встретятся все вместе, глядишь, и помирятся.

В субботу утром приехал Худяков с матерью. Поместил дядь Леню в гостинице, а мать в своей комнате. Вместе сходили в ресторан. Администратор подтвердил, что все заказанное будет. Даже оркестр… Не оркестр, правда, а квартет эстрадный, ну, да это чепуха. Лишь бы музыка играла.

На вечер договорились, что Алешку возьмут соседи по общежитию. В ресторан пошли в два часа. Худяков сам проверил наличие спиртного, придирчиво сверил количество закусок.

Мать все около Гали… Разговоры ведут. Никак не нашепчутся. Худяков, в праздничном синем костюме, с медалями на груди, толкался около Петра, вытирая кончиком платка глаза:

— Эх, Вася-Вася… Был бы живой, мы б с тобой зараз за нашу молодость подняли бы… Все хотел Петькину свадьбу увидать… Я за тебя глядеть буду. А как хотел.

В половине третьего гости собираться начали. Общежитские пришли. Сашка в новых штиблетах с женой притопал. Сунул сверток:

— Держи, хуторянин… Самая необходимая в семейной жизни вещь.

По требованию публики Ряднов развернул сверток. Скатерть. Роскошная, с кистями. Гости кинулись щупать руками. Сашка победно заявил:

— Со смыслом подарок… Это вам, Галя, к сведению… Мы с Петром не один год рядом… Скажу вам откровенно, по части еды — первый знаток. А к сердцу мужчины, как известно, путь один — через питание. Вот и делайте выводы.

— А что ж это за мужик, коли поесть не любит, — поддержала его общежитская благодетельница Петра тетя Клава, — мужик, который плохо есть, с него ни на работе, ни в семейной жизни толку нету.

Посмеялись. А главных гостей не было. Ни Дорошина с Ольгой Васильевной, ни Рокотова. Петр пошел и от администратора позвонил Рокотову. Дежурный по райкому сообщил, что все в отъезде, а Владимир Алексеевич был сейчас, поехал домой переодеться. Только что из колхоза.

Квартира Дорошина не отвечала. Это не встревожило Петра. Ольга Васильевна могла быть в саду, а шеф… Разве его в какие-либо рамки можно вводить? С площадки, наверное, не вернулся. Но раз обещал — будет.

Решили садиться за стол. В половине четвертого, когда уже были произнесены многие тосты, когда уже начали подавать обильную закуску, Петр снова позвонил в райком. Рокотов откликнулся сразу:

— Слушаю…

— Ты что ж подводишь?.. Жду ведь. начал Ряднов.

Рокотов перебил его:

— Извини, дружище… Может, и не следовало тебе в такой день говорить это, но иначе не могу… Только что в больнице скончался Павел Никифорович. Сердце. Ты слышишь меня, Петя? Слышишь?

3

С утра Дорошин должен был ехать в Славгород. Еще вечером накануне, объясняя жене цель поездки, говорил:

— Мне б с первым увидеться… Боюсь, не застану… Дел у него много. В отъезде может быть. А у меня к нему разговор важнейший.

Он закрылся в кабинете и долго сочинял какую-то бумагу. Когда позвонили из комбината, долго объяснял что-то о площадке, о нехватке транспорта. Ругался и требовал снять все, что возможно…

— Свекла… Какая там свекла? Пусть где хотят берут машины. Мы выполняем важнейшее правительственное задание… Так и скажите Рокотову.

Ольга Васильевна принесла ему свежий чай. Поставила на стол. Заглянула в бумагу:

— «Уважаемый Михаил Николаевич, — читала она, — как коммунист и человек, считаю необходимым уточнить некоторые детали, касающиеся моих высказываний в адрес первого секретаря Васильевского районного комитета партии товарища Рокотова Владимира Алексеевича. Мной было сказано в его адрес, что он плохой партийный работник. Заявляю авторитетно, что эта характеристика мной дана необъективно. Именно товарищ Рокотов, преодолевая мое сопротивление, настоял на выборе Кореневского месторождения под карьер. Именно товарищ Рокотов внес существенный вклад в разработку материалов по месторождению… Я отдаю себе отчет в том, что вы, учитывая мои высокие звания и чины, можете сделать вывод из сказанных мною слов… Прошу вас не делать этого… Товарищ Рокотов является…»

Дальше было зачеркнуто слово «лучшим», исправлено на «талантливым», снова зачеркнуто.

Дорошин застал ее за чтением. Сел рядом, обнял за плечи:

— Ну, что, мать?.. Любуешься? Вот каким сукиным сыном стал… Рублю под корень…

— Да что ты, Паша… Может, и не послушает он тебя?

— Послушать и не послушает, может, а только я старый, зубы проевший руководитель… Как у нас бывает? Кто-то возьмет да и обронит слово о человеке. Уже и забудешь, кто и когда говорил, а помнишь, что тебе кто-то такое сказал. А коли власть у тебя, так и вывод сделаешь. Есть подлецы, которые свойство характера человеческого во как используют… Шепчут где надо, и никакой тебе анонимки не требуется. И я вот на старости лет в таких оказался.

— Что же ты на себя-то так, Паша? Ведь жизнь всю для людей положил!

— А что сделаешь, мать? Выродился, видать… У Володьки совсем плохи дела. Того и гляди оргвыводы сделают в обкоме. А тут еще я…

Она прижала его голову к груди, и он покорно сидел рядом:

— Ты успокойся… Ну? Все будет хорошо, Паша. Только в область тебе ехать завтра не к чему… Доктор говорил, что с поездками по жаре нынешней надо ограничиваться.

— Ты уж доктору своему как богу веришь… Ладно, не поеду. Письмо приготовлю… Что-то тяжко мне, мать. Душу давит, и все… Тоска такая.

Она дала ему снотворное, и он забылся до утра, только ворочался в постели тяжело да разговаривал во сне.

В восемь за ним пришла машина и он умчался на площадку.

Неразбериха первых дней уже прошла, и сейчас все здесь постепенно приходило в порядок. Дорошин начал с посещения строительства гаража и мастерских для бульдозеров. Сам лазил по рвам, где должны быть фундаменты. Ругал прораба за то, что не завез красного кирпича, силикатный в основание не положишь. Проверил бытовки — тоже не понравилось: грязно, нет воды. Приказал возить цистерной.

К обеду он побывал у буровиков, дал нагоняй изыскателям, вымерял шагами ширину вырытого котлована. Медленно, очень медленно идет работа. Понимал, что карьер — это работа не одного года, но хотя бы обозначить его границы, выйти на приличную отметку. Пока что это поле, покрытое десятком пыльных рвов, в которых возятся люди и машины. Слава богу, что хоть теперь все на законных основаниях. Сам сидел на собрании у Насонова, был свидетелем, как весь зал поднял руки, голосуя за выделение пустоши под карьер.

А юрист комбината глядел, чтобы бумага была оформлена по всем правилам. Хватит насоновских штучек.

В половине второго он сказал шоферу:

— Давай на бугорок — и обедать!

Бугорок — это склон холма, с которого видна вся площадка. Каждый раз, уезжая отсюда, Дорошин останавливался минут на пять — десять и глядел. Он отмечал появление каждой новой детали. Вон там, в южном краю, сегодня с утра начал работать шестой экскаватор. Уже углубился в котлован. Через неделю будет на что смотреть. А сейчас ветер гоняет по ковыляй белесые хвосты пыли.

Здесь, на этой земле, — вся его жизнь. Двадцать пять последних лет. Самых трудных и значительных. И всегда, в дни удач и поражений, он думал о том, как много еще предстоит сделать. Годы состояли из борьбы за исполнение замыслов. Вначале был строителем, не думал, что станет эксплуатационником. Потом первый карьер, восстановление затопленной в войну шахты. Для него это было пробой сил. Потом масштабы росли.

И если вначале его решения были продиктованы оставшейся от авиации дерзостью, желанием найти самый близкий, хоть и отчаянно трудный путь к победе, то потом уже, с приходом опыта, этот метод борьбы был изъят из его арсенала. Этапы его жизни считались по объектам. Строили город, карьер, потом второй. Восстанавливали шахту. Вот и все. Вроде бы и немного, а жизнь прожита. Он знал, что надо дотянуть еще этот карьер, а все последующее оставалось где-то там, за пределами рациональной мысли. Потому что без него, без Дорошина, все рухнет, все остановится.

Два последних года отмечал в себе одно свойство. Раньше жилось безоглядно. Расходовал себя на все. Затеял одну научную работу. Не то что степени привлекали, их у него было достаточно… Теперешние руководители нуждаются в штате, в консультантах… А тогда делали все сами. И получалось. Записки об искусстве руководителя — вот что нужно было бы завершить. Не вышло. Сил и времени оставалось только на этот, последний карьер. И вот эта трезвая расчетливость во времени и в силах была тем новым, что обнаружил он в себе за последние годы.

Дышалось нынче тяжко. Может, к дождю; он всегда трудно переносил предгрозовые часы. Когда возвращался к машине, вспомнил, что у Ряднова сегодня свадьба. Надо б заехать. Сел на заднее сиденье, дверцу прикрыл. Сереге сказал коротко:

— Давай домой. Только на ухабах полегче.

Лучше всего думалось во время езды. Прикрыл глаза. Так вчера и не закончил письмо первому секретарю обкома. Надо нынче дописать бы. И созвониться, договориться о встрече. Все-таки Володька — человек. И прав он, что стоит на своем. Какое ему дело до того, что Дорошин не хочет думать о том, что будет после него… Нет, это зря. Разве он, Павел Дорошин, не думает о будущем? Ради этого живет, ради этого все, что задумано. Надо бы подготовить кого-либо из молодых, поднатаскать в делах… Крутова не оставишь вместо себя. А кого? Михайлова? Нет, не то… С характером здесь человек нужен, с размахом. Вот Володька бы… Да нет, теперь им вместе не работать. У обоих — замах. А капитан на мостике должен быть один.

И от Юрки нет писем. Уже майор. Летает на сверхзвуковых. Значит, есть в нашей авиации летчик Дорошин. Гордость за мальчишку у него постоянная. Только поговорить надо было бы хоть раз по-доброму. А то ведь все претензии к сыну да советы. Даже не спросил никогда, с кем дружит, с кем общается? Что планирует на будущее? Академию? Рановато… Пусть в войсках послужит. А разве он спросил? С детства приучал его обходиться без чужих советов.

Решил заехать на работу. Медленно поднялся в кабинет, часто отдыхая на лестнице. Полежать бы еще дома, да уж мочи нет. Жара, наверное? Сказал секретарше, чтобы позвали Крутова. Выслушал ответ, что Павел Иванович поехал на автобазу относительно того, какие машины выделять по разнарядке райкома и исполкома возить свеклу. Какая разнарядка? Да вот пришла бумага… С понедельника девять машин на уборку.

Дорошин пододвинул к себе аппарат, закрутил диск. Рокотова на месте не было. Позвонил Гуторову.

— Здравствуй, Василий Прохорович… Вы что ж это, опять на мне всю уборочную ехать будете? Двенадцать машин на хлеб брали, теперь девять?

— Обстановка такая, Павел Никифорович… Урожай дело, сами знаете, какое… И решение областного комитета партии есть. Не только у вас берем, всех обязали.

— Вы горно-обогатительные комбинаты пошерстите… Журавлевский и строящийся… У них транспорта вон сколько, особенно у нового… Что вы на комбинат набросились?

— Обстановка такая, Павел Никифорович… и у ГОКов берем все, что можно.

В сердцах бросил трубку на рычаги. И Гуторов тоже… Такой же, как Рокотов. Говорит вежливо, мягко стелет, а спать во как жестко. Тоже манеру взяли: как что, так за обкомовские решения прятаться. У горно-обогатительных комбинатов, видите ли, государственная программа, а у Дорошина шутки детские. Деятели… А Крутов уже побежал исполнять. Набрал номер телефона автобазы. Начальник откликнулся сразу:

— Слушаю.

— Ты вот что… — Дорошин еще не мог отойти от предыдущего разговора. — Все лучшие и исправные машины придержи. На уборочную отдай те, что похуже… Ну, что ты от меня хочешь? Я тебе русским языком говорю: машины, которые на ходу, но похуже… «Рудстрою» для карьера помощь автотранспортом нужна.

Да-да… Девять машин отдай району, но чтоб все новые работали на «Рудстрой». Ты меня понял? Крутов? Ну-ка, дай ему трубку… Ты вот что, Паша… Приезжай-ка сюда, я тебе здесь все разъясню… Ты меня не агитируй. И партбилетом не козыряй, я тоже его уже тридцать лет ношу… и партийными органами не угрожай… Мало что там написано. А где ж мы все новые машины найдем? Пусть свеклу возят и на старых… Им, для уборочной, и Москва поможет транспортом, и армия в область пришлет машины, а мне добрый дядя план выполнять не будет… У нас с тобой, сам знаешь, какая обстановка на карьерах… Да что я тебя уговариваю? Выполняй приказ! Что? А ну, приезжай сюда, я тебе сейчас покажу, как со мной разговаривать! Что? Ты не мальчишка? Я не смею? Ну, ладно…

И этот. Да что они, с ума посходили? Видите ли, плохо с ними разговаривают. Он не мальчишка… Он старый человек. Ты дело верши как надо и выполняй то, что тебе приказывают. Лучшие машины отдать чужому дяде на два с лишним месяца… Совесть коммуниста… Ишь как громко заговорил! А кто ты есть такой? Да я тебя завтра же на пенсию. Играй в домино под акациями… Ишь волю взял! Нет, надо это кончать. Это черт знает что, а не работа… Бессловесным прикидывался. То-то он все последние дни букой глядел… Минуту выжидал? Там небось около него куча людей, так он всем им наглядно демонстрировал свою принципиальность…

Душно… Окна открыты, а воздуху нет… Воды. Воды бы выпить холодной… ах ты ж, беда… Домой. Скорее бы домой… Там у Оли в холодильнике квас. Тут ничего нет… Вода минеральная… Будто из болота. Плесенью воняет…

Он, пошатываясь, вышел в приемную. Прошел по коридору. Пусто. Все на обеде. Сколько раз говорил, чтобы оставляли дежурных… Такое огромное количество людей — и не могут сместить обеденный перерыв… Сразу же после обеда вызвать начальников служб… Та-ак… За перила подержаться… Вес-то за сто килограммов… Где ж рукам удержать все это в равновесии… Да и то, одной правой за перила держится… Шаг, еще один. Серега должен быть в машине… Еще немного… Ах ты ж, беда! Неужто опять с сердцем? Нет, не домой… К доктору Косолапову… Он сделает укол — и все в порядке… Вот и Серега бежит… Ну теперь на сиденье…

— В больницу давай! — крикнул он, не зная, что получился шепот.

Он лежал на заднем сиденье, неудобно поджав ноги, и видел, как в стекле дверцы мелькали кроны деревьев… Куда мчит, чертов сын? Так ведь и сбить кого можно! Это же не поле, это город… И сирену включил зачем? Не на пожар… Людей перебулгачишь… В городе давно гудки запрещены… Серега, да ты с ума сошел? Халаты белые… Много сколько… Прямо толпой… Доктора Косолапова — и больше никого не надо… Ага, вот он…

— Доктор, опять мотор что-то… Все в режиме форсажа… Мне б ничего, только боль жуткая… Укольчик ваш дайте и домой… Не раз уже бывало… Полежу, и все… Доктор, что это вы на меня так глядите? Все будет как надо… Мы ж фронтовики… Ну, помогите же… Дышать нечем… Доктор!

У седой Нюры текли по лицу слезы.

— Еще один укол!.. — кричал ей Косолапов. — Нюрочка, еще… Прошу тебя… Ну?

Большое тело Дорошина выгнулось, пальцы сжались в кулак. По лицу прошла судорога. Наступила тишина.

4

Рокотов пришел на работу как обычно: в шесть утра.

В здании было тихо, только в дальнем коридоре неторопливо и методично шаркала швабра уборщицы. По площади проползла поливалка, смывая ослепительно-белой струей пыль с остывшего за ночь асфальта.

Вот и все решено. Теперь прочь сомнения, прочь колебания. Один разговор, и все стало на свои места.

Было это после похорон Дорошина. Приехали члены бюро обкома во главе с первым секретарем. Было много речей, в которых говорили о заслугах Павла Никифоровича. Много цветов. Потом подошел Крутов с красными от слез глазами:

— Это я, Владимир Алексеевич… Это я… Мы говорили с ним за несколько минут до приступа… Я позволил себе нагрубить ему… Если б я мог подумать… Вы знаете, Владимир Алексеевич… мне ужасно тяжело.

Ведь мы проработали вместе столько лет. Просто ужасно.

Плакали многие. Вдруг оказалось, что у Дорошина немало друзей. На похороны прилетели из Москвы несколько бывших его воспитанников. С Урала — товарищи по институту. Рокотов видел, как плакали люди, у могилы женщины из комбината. Сашка Григорьев, с лихорадочно горящим лицом, протолкался к Рокотову:

— Здравствуй… И мы с тобой кое в чем посодействовали тому, чтобы он ушел… Не находишь?

От него припахивало спиртным. В другой раз, может быть, и обиделся бы Рокотов за подобные слова, но теперь у него у самого в душе творилось такое… Вчера, на заседании исполкома, он внес предложение назвать именем Дорошина одну из улиц города. Проголосовали единогласно. А ночью долго не спал, вспоминая все связанное с Павлом Никифоровичем. Было тяжело. Своя вина после смерти Дорошина казалась гораздо большей, чем раньше… Находил много несправедливого в отношении к старику. Ведь он, даже в самые критические минуты их разногласий, стремился к примирению. Отталкивал его Рокотов. Где ж твое умение читать человеческую психологию? И работаешь с людьми? Да тебе с болванками нечувствительными общаться…

В день смерти Павла Никифоровича Владимир связался с Главным Политуправлением Министерства обороны. Попросил помочь вызвать на похороны отца майора Дорошина с Дальнего Востока. На следующий день к вечеру сын уже был в Васильевке. Зашел к Рокотову, поблагодарил за участие. А глаза смотрят пронзительно. Знает, что очень много здоровья Дорошина унесли его ссоры с первым секретарем. Пусть пока что руководят майором одни чувства, пусть, но все равно доля вины Рокотова в смерти Дорошина есть. И Ольга Васильевна, когда он подошел к ней, чтобы утешить словом, глянула на него плачущими глазами:

— Спасибо, Володя… Только не могу я тебе слова доброго сказать. Сам знаешь почему… Бог с тобой.

Три дня назад встретил у могилы Дорошина Насонова. Сидел Иван Иванович сгорбившись. Увидал Рокотова, словно извиняясь, сказал:

— Человек был… Это точно, Владимир Алексеевич… Мне вот, к примеру, такого за жизнь не наворотить. А ведь неделю назад за руку с ним здоровался.

Некрологи были опубликованы и в центральных газетах. И сразу многим Павел Никифорович открылся с другой стороны. Оказывается, почти никто не знал, что у него было двенадцать орденов и три медали. Целый иконостас, если б носил их. А все помнили, что на торжествах прикалывал к борту пиджака один лишь орден Ленина, полученный за освоение бассейна в шестидесятых годах. Иные выходили с такой расцветкой, а он вот как…

После похорон первый секретарь обкома зашел к Рокотову в кабинет. Сели друг против друга.

— Ну, что скажешь? — спросил Михаил Николаевич. — Выкладывай свои проблемы.

Этому человеку можно было сказать все, не боясь, что он поймет тебя как-либо иначе. И Рокотов говорил долго и взволнованно. О своих ошибках, о злосчастном собрании в колхозе, о взаимоотношениях с Дорошиным, о неумении своем работать с помощниками. Говорил нескладно, чувствовал это, но сказать надо было, потому что иначе он не мог. Когда завершил последнюю фразу, почувствовал, что с плеч свалилась тяжесть.

— Значит, считаешь, что с работой не справляешься?

— Да… Переоценил свои возможности.

— Ну что ж, — задумчиво сказал первый секретарь, — за честность спасибо. Хотя мне кажется, что ты немного торопишься… Есть у тебя ошибки, мы их знаем. И приказания комбинату на райкомовских бланках, и другое кое-что. Стиль работы, скажем прямо, не совсем правильный. Нескромный, точнее. Райком партии — это районный комитет, а комитет состоит не из одного первого секретаря… Поступал ты неразумно. Надо было собрать бюро, посоветоваться, прийти к общему знаменателю. Что ж… будем думать. Работать ты можешь, организатор неплохой, да только советчика у тебя умного не было… Гуторов только. Как у тебя с ним?

— Я с большим уважением к нему отношусь.

— Так… А кого же ты рекомендовал бы на свое место?

Рокотов готовился к подобному вопросу, но все равно застигнут был им врасплох. Покраснел.

— Считаю, что Василий Прохорович вполне подходит для такого дела.

— Не мягковат?

Нет.

— Чем планируешь заниматься?

— Хотел бы на старое место, на рудник… Дело это знаю, люблю. Кстати, там сейчас нет начальника… Витохина на учебу отправили.

Михаил Николаевич покачал головой, глянул на него внимательно.

— Жениться тебе надо… Прости меня за этот совет… Понимаешь, не совсем понятно для многих это твое холостячество… Я уже сколько раз слышал этот вопрос. Ну что, девушек у нас мало? Или разборчивый такой?

— Нет… Просто я люблю одного человека…

— Ну так скажи ей, что любишь… Так ты, брат, и прострадаешь около нее до той поры, пока другой, более смелый, не сагитирует. Женщины, брат, в мужчине паче других качеств смелость ценят. Жду приглашения на свадьбу… Кстати, как у тебя взаимоотношения с Михайловым?

— Нормальные…

— Понятно. Так вот, Владимир Алексеевич… Просьбу твою я помню. Будем думать. А пока — все силы на уборку свеклы. В этом году она у нас необычно рано дозрела… Надо воспользоваться погодами хорошими, чтобы потом ее из-под снега не выковыривать. Обеспечь все как надо. А то с хлебом вы неважно в этом году… Позапустили.

Попрощались дружески.

К концу дня зашел Михайлов. Стали обговаривать мероприятия по уборке свеклы. Потом позвали Гуторова. Когда закончили по делам, Рокотов сообщил о своем разговоре с первым секретарем обкома. Не скрыл и то, что рекомендовал на свое место Гуторова.

Михайлов сидел покрасневший. Гуторов стал пенять Рокотову за то, что поторопился, не посоветовавшись. Дмитрий Васильевич вдруг тоже сказал:

— Не понимаю, Владимир Алексеевич… Как можно самому заводить подобные разговоры… Обкому все ясно и без вас… Если справляетесь — видят. Не справляетесь — вызовут и скажут. Для меня ваш поступок абсолютно неясен.

Промолчал Рокотов. А мог бы сказать, да боялся, что любые искренние слова о том, что каждый человек должен понимать свои возможности на том или ином посту и быть готовым честно признаться в своей несостоятельности, могут быть поняты Михайловым как громкие слова на публику. А этого не хотелось.

Но Дмитрий Васильевич желал все же узнать, что думает по этому поводу Рокотов. Сейчас, после того как он услышал новость, он действительно хотел разобраться во всем, потому что теперь речь шла о поступке, который определял жизнь Рокотова на много лет вперед… Тут нельзя быть актером, цена слишком большая… Разве не живой человек Рокотов, разве не хочется ему достичь в жизни возможно большего? Неужто он и в самом деле думает так, как говорит? Тогда он просто чудак… Его ни один здравомыслящий не поймет. Над ним просто посмеются. Чтобы человек сам заявил о том, что не справляется! Юмор, да и только.

— В партийной работе тоже нужен талант, Дмитрий Васильевич… И пожалуй, даже больше, чем, скажем, в другой сфере… Можно быть плохим инженером, пусть… Другие исправят за тебя то, что с железками натворил. А вот в работе с людьми ошибаться нельзя… Никак нельзя. Я считаю себя неплохим инженером. А с партработой, чувствую, не получается. И как коммунист, как честный человек считаю необходимым прямо сказать об этом. Уверен, что на руднике принесу больше пользы.

Михайлов не поверил. Тут все ясно. Только зачем все это говорить, когда дело так повернулось? А может, Рокотов просто получил предупреждение, что ему придется уйти? Вот и делает хорошую мину при плохой игре. Надо же красиво уйти, жить и работать придется в городе. А рудник — это не только шаг, это десять шагов назад после поста первого секретаря райкома. Теперь все с вами ясно, товарищ Рокотов.

Трудно было Михайлову примириться с тем, что в жизни может существовать положение, которое недоступно его пониманию. И в тот самый момент, когда мысль о хитрости Рокотова посетила его, он успокоился. Все по-человечески, все объяснимо… И нельзя смеяться или судить Рокотова. Каждый спасается как может. И Михайлов на месте Владимира Алексеевича придумывал бы что-либо такое, что оправдало б его в глазах людей. И прав он, что именно так заявил своим ближайшим помощникам. Все должно выглядеть так, как на самом деле. Только его, Михайлова, Рокотов не обманет.

И с этой мыслью Дмитрий Васильевич, попросив разрешения, удалился. А вечером дома, со всеми подробностями, рассказал все жене. И уже на следующий день пошла молва о скором уходе Рокотова на рудник, о том, что предложение об уходе было высказано самим первым секретарем обкома и тут уже апеллировать не к кому. Об этом говорили в парикмахерских, шептались в комбинате. Кое-кто из председателей и директоров совхозов уже тоже, прослышав новость, пытался ее позондировать у осведомленных людей. Слухи гуляли вовсю. Отзвуки их доходили и до Рокотова. Он не придавал им особого значения, потому что слышал подобное еще в первые дни после прихода в райком. Сейчас он все дни проводил в работе по подготовке к свеклоуборке.

Не появлялся Ряднов. Однажды Рокотов попросил секретаршу позвонить в комбинат и попросить прислать Петра. Через несколько минут ему сообщили, что товарищ Ряднов в отпуске с третьего сентября.

Уехал к себе на хутор. Жаль, что так и не удалось побывать у него на свадьбе. Как жаль. Исчез через два дня после похорон Дорошина. Может быть, пока что не хочет встречаться? У него очень обостренное чувство своей вины и ответственности за все происходящее. Тяжело будет житься хуторянину. Но если жить, то только так….

Рано просыпался город. Еще без двадцати восемь… Ах ты ж, беда, не без двадцати, а восемь… Опять часы отстают. Уборщица в приемной включила динамик, и там зазвучали позывные… Перевел часы, включил приемник. Шкала постоянно стояла на волне «Маяка». Прослушал сообщение по стране. И вдруг… Нет связи с чилийской столицей… Иностранные агентства передают, что в Чили совершен военный переворот… Закрыты чилийские аэропорты… Американская военная эскадра находится в море в районе чилийского побережья… Корреспондент Франс Пресс сообщает из Аргентины о том, что в чилийской столице работает только тринадцатый канал телевидения, принадлежащий правым силам, и радиосеть вооруженных сил… Передаются военные марши… В Вальпараисо расстреливаются сотни людей…

5

— Давай сменю! — сказал Котенку Эдька.

— Не имею права доверять тебе управление, — Макар Евграфович не отрывал глаз от дороги. — Ты теперь для меня просто пассажир. Вот и вся твоя обязанность. Гляди в окно да плюй в небо.

— Дело твое.

Вот и решилось все. В кармане куртки бумага за подписью Коленькова, которую надо передать в отдел кадров, за спинкой сиденья втиснут чемодан, где сложены все его пожитки. Робу сдаст в экспедиции — вот и все заботы. Расчет тоже получит на месте, а в кармане — двести шестьдесят рублей из наличности.

Развязка, как считал Эдька, затянулась. Собрание прошло в первый же день, и была на нем яркая речь Коленькова, короткое мнение теть Лиды и сбивчивые объяснения Саввы. Потом состоялся плач Катюши, и на этом все кончилось, потому что Котенок отказался от слова, и Коленьков ушел писать бумагу в экспедицию. Эдька-то знал, что все было предопределено заранее и ему нужен был лишь повод.

Вот так все и вышло. Вертолет не прислали, потому что сильные ветры дули эти три дня. Вчера вечером Коленьков вызвал к себе Макара и велел ему собираться в экспедицию. На базе давно уже лежал кардан для бывшего Эдькиного трактора, и вот теперь наступил день, когда Коленьков решил его забрать. А скорее всего, ему надо было побыстрее убрать Эдьку. А ну завтра он вздумает еще куда-нибудь прогуляться?

И с рассветом двинулись они с Котенком. Макар Евграфович ворчал, глядя на небо, которое теперь совсем придвинулось к земле и гоняло серые облака по самым верхушкам деревьев. Пытался он доказать Коленькову, что не принял еще от Эдьки трактор по всем положенным правилам, но Виктор Андреевич не любил, когда ему перечили, чуток повысил голос, и Котенок скис, забормотал что-то про свою приверженность к порядку и заведенным срокам: кому могло быть не понятно, что в такую погодку да в бездорожье ковылять по тайге не самое лучшее, что можно было придумать.

Так и порешили. С теть Лидой Эдька больше не хотел разговаривать. И совсем не потому, что был обижен на нее за вспышку. Нет. Просто теперь он был уверен, что она мыслит категориями Коленькова. После собрания он почти не выходил из палатки, разговаривая только с Котенком и Катюшей, а вечерами жег костер с Саввой, и это было самым лучшим временем дня.

Дорога, по словам Макара Евграфовича, предстояла не столько трудная, сколько колготная. Ночевка — в старой охотничьей избушке. К концу второго дня пути Котенок предполагал добраться до экспедиции. Одно смущало Макара Евграфовича — необходимость дважды перебраться через ручей Безымянный, а этот ручеек Эдька знал: не всякая река в центральной зоне сравнится с ним по ширине, а уж характера был он, прямо скажем, премерзкого. Течение быстрое, воды много, да и температуры сейчас не те. Уповал Котенок на знакомые броды, однако что-то его все ж волновало, потому что то и дело поглядывал на часы и головой сокрушенно мотал.

Пообедали прямо в кабине. Теть Надя выдала провианту щедро. Даже колбасы по два килограмма на нос, не считая такой же порции в «энзэ». Сухарей насушила, потому что Котенок терпеть не мог галет. По две литровых банки консервированного персикового компота досталось. Эдька на первом же привале распечатал банку и съел компот. Угощал Котенка, только Макар пошевелил раскидистыми рыжими бровями и отказался.

Удивлялся Эдька чутью Котенка. Дороги-то нет. Где увалом, где лощиной, где подмерзшим болотцем пробирались. Иной раз старой вырубкой, подминая под гусеницами молодняк, а большую часть пути двигались вдоль каких-то ручейков и петляли неимоверно. Проскакивал Макар прямо по звериным тропам, и трактор в его руках был не многотонной махиной, а самой что ни на есть игрушкой. Эдьке то и дело хотелось высказать свое восхищение, но лицо у Котенка было каменным и не предрасполагало к восторгам.

Уже начинало темнеть, когда выбрались к первому броду. На той стороне речки, в лощине, под кронами разлапистых деревьев, виднелась крыша бревенчатого домика. Макар остановил машину у самой воды, полез на землю, долго стаптывал подмытый берег, задумчиво глядел, как вода с ревом уносила клочья прошлогодней травы, черные коряги, как бурлила на перекате. Эдька не хотел вылезать из кабины и смотрел, как Макар суетливо полез в заросли ольхи, выломал ветку, сноровисто обтесал ее маленьким топориком. Потом сунул в воду подальше от берега. Ветка ушла почти наполовину в темные струи, и Котенок заругался длинно и замысловато и вновь помчался вдоль берега, не упуская взглядом перекат, где вода ворочала немалые булыжники, сбрасывая их с гребня в глубину и накатывая на те же места новые. Наконец он пришел к машине, крякнув, полез в кабину и снова засмалил вонючую сигарету.

— Видишь? — спросил он у Эдьки, показывая на белый бурун, бесновавшийся посередине реки. — Тут гребень… Три метра ширина. Справа обрыв. Завсегда тут метр, не боле, глубины. А зараз дожди, видать, прошли. Полтора метра у берега. По завязку. Если чуток больше, винтом воду захватит — и мотору хана. Что будем делать?

Да, проблема. Эдьке хотелось съязвить по поводу дня молчания, однако не стал этого делать: не та обстановка. Дело действительно припахивало дымом: ночь на носу и избушка вот она, а там и дровишки, и ночлег в божеских условиях, и ужин как надо. Да вот проклятый «ручеек» мешает — сорок, а то и пятьдесят метров беснующейся воды.

— Жилье далеко?

Котенок махнул рукой, — дескать, по делу говори, а не о каких-то несбыточных идеях, потом глянул на Эдьку:

— За ручьем верстах в десяти лесопункт был. Года два там не приходилось бывать, может, еще на месте? Они сплавом занимались. Рубили, а потом гнали дерево по реке. А кроме них, никого… До экспедиции теперь. Тут верст двадцать шесть напрямки.

Помолчали, и вдруг Котенок взялся за рычаги:

— Ну что, попробуем? А? Ночь неохота торчать здесь. Вот прицеп бы не занесло.

— Оставь его здесь… Завтра, в случае чего, заберем.

— Начальник душу вывернет. А-а-а, черт с ним. Ну-ка помоги.

Они дружно отцепили тележку, Котенок притащил две коряги, подложил под колеса.

— Пропадай моя телега, все четыре колеса! — закричал он, словно подбадривал себя, и рванул трактор в воду. Правда, на самой кромке берега вдруг ударило по тормозам, да так, что машина осела набок от неожиданного рывка, и сказал Эдьке озабоченным голосом:

— Слухай меня… Ежли что, барахло не бери. Никуда не денется. Ты давай сумку мою потроши… Колбасу за пазуху, сухари тоже. Спички в шапку и завяжи снизу. А главное — ракетницу с патронами не забудь. Патроны бы тоже сохранить. Десяток красных возьми. Вот тут, в мешочке. Гляди на ободок. Вот так. Ежли в воду попадем, норови на ноги стать. Собьет коли — конец сразу. Не встанешь. Понял меня?

— Понял, — сказал Эдька и удивился тому, что голос у него совершенно незнакомый, чужой, будто слово это произнес не он, а кто-то еще, произнес неуверенно и робко, почти с дрожью.

А пальцы судорожно шарили в мешочке с ракетами и укладывали их в карман, а правой рукой он почему-то пытался открыть дверцу, и ему страшно было стыдно за этот жест перед Котенком, который запихивал в карманы куски колбасы, на ходу ломая ее.

Приборы на щитке мерцали в наступившей темноте, а лучи света от фар упирались в стремительные спирали струй. Эдьке казалось, что грохот воды стал еще более громким и угрожающим, будто поток, сотрясая тихую тайгу, грозился всем, кто решится встать на его пути.

— Может, тут заночуем? — спросил Эдька.

— Попробуем проскочить.

Трактор тяжело плюхнулся в воду и сразу же Котенок судорожно задвигал рычагами. Вода ворвалась в кабину, и Эдька почувствовал ее стремительное движение. Многотонная тяжесть машины пока что ломила силу, набросившуюся на нее, однако движение вперед было таким медленным, что казалось, металл не выдержит этого напора, порвется — и тогда… Котенок рвал рычаги и кричал что-то яростное и злое, а лучи фар плясали по бурунам впереди, и эти буруны были уже чуть наискосок, и Эдька телом своим чувствовал, как металл гусениц скрежещет о полированное каменное дно, и сейчас он совершенно ясно представлял себе, что эти тяжелые удары в борта кабины не волны наносят, а камни и коряги, что гусеницам невозможно зацепиться за гладкое дно и что трактор держится на месте только силой своей тяжести, а при движении его сбивает в сторону. И он закричал об этом Котенку, но тот видел впереди только пенные взрывы и ничего не слышал в этом всесокрушающем реве, и Эдька замолк, потому что сам понял: Макар удерживает машину влево. Молнией промелькнула мысль, что вовремя они избавились от прицепа, что если б не додумались, то было бы намного хуже. Теперь свет фар доставал уже до противоположного берега и высвечивал пологий глинистый скат со старой тракторной колеей. И рядом, совсем рядом уже был спасительный лес на той стороне, а чуть поодаль от него избушка. Там тепло и сухо.

Эдька потерял счет времени. Ему казалось, что уже давно врывается в кабину вода, и трудно представить себе мир без этого грохота. И кричащий голос Котенка, еле пробивающийся сквозь него.

Теперь буруны колотились совсем рядом. Удары камней сотрясают трактор. Вошли в стремнину, в центр потока. Машина раскачивается из стороны в сторону, но ползет вперед. Еще бы пару минут продержаться — и там уже все. Фары считают стволы деревьев, дрожат световые отблески на нижних ветвях.

Сколько времени прошло? Минуты. А Эдькина рука уже устала сжимать ракетницу. Он держит ее все время на весу.

Перевалили за середину. Вроде поменьше грохот камней. Сколько вмятин сейчас на корпусе трактора. Ну держись, родимый. Будто к живому обращается сейчас к нему Эдька. А вода уже до голенища сапог добралась. Только бы мотор работал.

Пальцы правой руки Макара лучше всего видит Эдька. Побелели от напряжения. Сейчас в этой руке почти все. И в моторе. Трактор сшибает буруны и неуклонно сползает вправо. А до берега — десяток метров. Только десяток. Ну, может, чуток больше. Но близко, очень близко. Рвануть бы сейчас на скорости, чтобы вылететь на берег, чтоб осталась позади вся эта чертова свистопляска.

Теперь все Эдькино внимание на узкой полосе воды, остающейся между трактором и берегом. Как медленно она уменьшается. Ему кажется, что стал слышнее рокот мотора, он звучит как одобрение, как голос дружеской поддержки. Ну, еще, еще совсем немного…

И мир переворачивается, становится на дыбы. Эдьку бросает в сторону, прямо на дверцу кабины. На него наваливается Макар и больно бьет коленкой в бок. Вода взлетает к животу, и Эдька беспомощно пытается выбраться из нее. Котенок тяжело висит на нем и мешает, Эдька кричит, но голоса своего не слышит. Наконец находится упор для ноги. Теперь можно попытаться подняться. В бледном свете приборов Эдька видит окровавленное лицо Макара, вздрагивающие веки открытых глаз. Трактор развернуло задом к течению, а мотор нырнул в воду, и сейчас машина застыла, накренившись вправо, и волны бесятся у самого стекла кабины. Фары погасли: видимо, лопнули лампочки.

— Макар! Макар! — кричал Эдька, тяжело разворачивая мягкое податливое тело Котенка.

И, будто услышав его голос, Макар открыл рот, его взгляд стал осмысленнее, рукой он попытался добраться до лица. Медленно, с помощью Эдьки, распрямился. С минуту глядел прямо перед собой, потом зашевелил губами.

— Что? Не слышу!

Эдька видел, что Котенок что-то говорит, неторопливо и трудно. Он с трудом отпустил рычаг, мешавший Макару, и тот стал открывать свою дверцу. Это было трудно, потому что теперь через ее стекло можно было рассматривать небо, но это был единственный выход. Скользя сапогами по мокрым стенам кабины, Котенок открыл дверцу и полез наружу. Эдька рванулся следом.

Левая гусеница трактора была наполовину свободна от воды. Берег темнел совсем рядом, и Котенок стоял, раскачиваясь, видимо примеряясь прыгать в воду. Эдька стал рядом, и Макар, повернув к нему залитое кровью лицо, прохрипел:

— Гляди… Собьет…

Эдька держал резиновый мешочек с ракетами. Те, что были за пазухой, наверняка намокли. Только бы эти сохранить. Ракетницу сунул за пазуху: не в ней дело.

— Собьет… Слышь, собьет!

Макар, видно, теряет последние силы. Только бы удержался наверху. Трактор трясет как в лихорадке.

Эдька прикрыл глаза, прежде чем шагнуть вниз. Он ожидал, что здесь мелко, потому что гусеница была почти вся открыта от воды. Провалился по пояс. Его крутануло на месте, понесло мимо трактора, и он едва зацепился за траки. Выпрямился. Макар был теперь чуть в стороне, и надо опять идти к нему. Цепляясь за гусеницы, добрался.

— Ну, давай!

Котенок сполз вниз. Он вцепился пальцами в плечо Эдьки, и они медленно пошли к берегу. Эдька принимал на себя волну, а Макар упирался со своей стороны, чтобы поддержать его. Так они и выбрались на берег. Эдька уже не мог и хотел опуститься прямо на прибрежную гальку, но Котенок сипло кричал:

— В избу… В избу, мать твою в дивизию… Сдохнем… слышишь.

Он первый, спотыкаясь и припадая на левую ногу, тяжело побежал к домику. Эдька догнал его уже у самой двери, когда Макар пытался отвалить от входа длинную кривую жердь. Навалился на нее вместе с ним. Зашли.

— Спички!

Эдька дрожащими руками нашарил резиновый мешочек в шапке. Сел у порога. Чиркнул одну, другую. Котенок, выматерившись, вырвал у него коробок из рук:

— Дверь закрой!

Эдька притворил дверь и тут же привалился к стене. Сил больше не было. В каком-то полузабытье видел он длинную тень Макара, колебавшуюся на черной бревенчатой стене. Очнулся от крика Котенка:

— Очнись, слышь? Очнись!

Макар сидел на лавке в углу, и руки его бессильно висели.

— Слышь… Не могу больше… Печь разжег… Ко-ли сгаснет — нам крышка. Слышь, Федя… Ну?

Дрова, добротные сухие дрова, лежали здесь же, у стены. Честный таежный обычай. Люди добрые, спасибо вам за то, что подумали о других. А ведь у самих дел было тоже немало наверняка. В тайге сидеть без дела никто не будет.

Эдька подбросил в печь поленьев десять. Огонь загудел, запел. В избе запахло живым.

— Рядно бы подсушить, — подсказал Котенок.

Эдька сволок с лавки длинный домотканый ковер.

Ветхий, в дырках, видно, много лет он служил верой, и правдой человеку в трудных здешних местах. И вот теперь, оставленный мудрым хозяином для тех, кто может нуждаться в тепле, годами пылился здесь.

Потом только Эдька подумал о ране Макара. Смыл водой кровь. Ручкой при толчке сорвало у Котенка кожу на правой скуле. Вторая была похуже. Еще б сантиметр — и остался бы Макар без глаза. А так пробило голову чуть выше и правее. Макар терпел до той поры, пока Эдька носовым платком не обмотал ему голову. Перевязка, конечно, чепуховая, только рану прикрыл на один раз, и все ж лучше, чем без ничего.

Потом они подсчитали все, что есть. Разложили намокшую колбасу, спички, ракеты. Одежду и обувь Эдька развесил к печи. Принес охапку стружки из боковухи. Накидав полную печь дров, улеглись, завернувшись в рядно.

За стеной ревела река. Подстанывал Котенок. А Эдька вдруг понял, что именно сегодня он узнал истинную цену тайге. И то, что им открыто сегодня, гораздо серьезнее, чем изученное за всю предыдущую жизнь. И будто снова голос Саввы услыхал:

— Федя… а я про тебя-то другое полагал… А ты когда задумывал про то, почему дед из тайги не уезжает до себя в Ленинград? Нет? А ты задумай. А потом и поймешь, что к чему. Ему теперь как, хоть бумажки писать, а только бы тут. Во… А в чем дело? Да кто тайгу повидал, да кто ею привечался, тот сроду в любые Крымы не поедет. Народ тут пробы другой. Я бы каждому на Руси закон такой довел: чтоб через тайгу к делу своему шел. Тут ты и цену увидишь и себе, и товарищу. Который ледащий, так нехай он до себя домой катит. А коль ты человек, так самый тебе раз тут жизню строить. И размах, и для силушки в жилушках выход. Во как!

Эх, Савва, Савва, тебя бы сюда. Как бы тут ты сейчас сгодился. А что делать Эдьке? Как поступить? Только бы поднялся завтра Макар. Только бы не остаться одному. Вон бормочет что-то. Бредит. Такая рана.

Заснул внезапно. Просто очередная мысль осталась недодуманной. Взяла и медленно растаяла в сером невидимом тумане.

6

Ночью Эдьке было душно. Воздуху не хватало. В напряженной памяти метались смутные тени. Наезжал на него трактор, гнался за ним со звериным упорством, а когда уже совсем почти нагнал, появлялся откуда-то Коленьков и упирался плечом в радиатор машины: «Ну как испугался? А я подшутить малость, поглядеть, как ты духом-то, квелый или ничего». И будто уже не Коленьков, а Макар улыбается и говорит ему: «Ты сигай прямо, не ошибись. Упасть нельзя!» И все вокруг: и мир, и лес, и река — вдруг меняли привычные точные очертания, будто глядел он на все сквозь обычное кривое стекло, как в комнате смеха. И лица знакомых ему людей наплывали из ничего до невозможности искривленные, и вот уже десятки страшных масок прыгали вокруг, и каждая кричала басовито и жутко, а над всем этим стоял неумолкающий грохот, будто с огромной скалы срывались вниз бесконечные потоки, и он, Эдька, стоял на краю одного из них, а отец ему говорил: «А ты не бойся. Не бойся. Оно в жизни всегда так: главное — себя преодолеть. Человек все может, а самое трудное для него препятствие, куда силы уходят, — на преодоление себя».

Он открыл глаза, и все вокруг показалось ему серым и странным. Подслеповатое окошко глядело тревожным взглядом занимающегося рассвета. Он полежал с минуту, приводя мысли в порядок после ночной неразберихи. Голова была тяжелой и горячей. Потрогал пальцем лоб он пылал. Болело где-то внутри, за глазами. Ломило в суставах, и руки совершали какие-то плавнонеторопливые движения.

Макар тихо постанывал. Его лицо затекло синебагровым наплывом. Правого глаза совсем не было видно. Кожа на левой стороне лица желтовато-прозрачная, какая-то пергаментная. Дышал тяжело, со свистом.

В памяти Эдьки, будто в ускоренном кино, пронеслось все, что было вчера. Он оделся, натянул сапоги, шапку. Вышел из хаты и долго стоял у крыльца, вглядываясь в туманную морось. Берег реки вырисовывался сутулым взгорбком с двумя искривленными елями. Когда подошел ближе, то увидел туманные клочья, висевшие над водой. Он впервые встречал такое, чтобы туман был похож на ватные обрывки, подобные тем, которые вешают на праздничную елку. Потом, из самой глубины туманного облома, выплыло темное пятно, которое затем, приобретая привычные очертания, стало трактором, перекособочившимся посреди потока. Поток сорвал запор правой дверцы и теперь свободно стремился своим путем. Эдьке показалось, что трактор еще больше продвинулся к обрыву.

Эдька принес воды в деревянном туеске, найденном в боковушке. Поставил его на лавку. Разжег печку, загрузил ее дровами. Пошел поглядеть окрестности. Ветра, видать, здесь крепко похозяйствовали. Тайга вся в буреломе. Нашел старую просеку. Бывали тут люди. Даже следы трактора на подмерзшей земле. Поискал место повыше, не нашел. С пригорка, заросшего пихтачом, поглядел по сторонам. На юг проглядывалась дальняя низина.

Когда вернулся — Макар сидел в исподней рубахе, в штанах и сапогах. Встрепанная рыжеватая голова медленно повернулась к Эдьке:

— Живой? Ну спасибо тебе…

— Чего ты?

— Спасибо, говорю… За вчерашнее.

— Ладно. Что будем делать?

— Трактор глядел?

— Да. Мертвое дело. Не подступиться.

— К лесопункту надо идти. Нога у меня, понимаешь… Нога. Вывихнул, что ли? Ступить не могу.

— Давай перекусим — и пошли. Ты уж как-нибудь постарайся…

Пожевали колбасы. Эдька старался не глядеть на Котенка. Страшным было его лицо. Видно, каждое движение челюстями доставляло механику боль, потому что он морщился, а из левого глаза почему-то текла все время слеза.

Жалко было заливать огонь в печи. Казалось, что уничтожают жизнь. Восприятие уюта было здесь обостренным, и трудно уходить из дома, где есть стены и крыша, в холодную и сырую тайгу. Но Котенок уже вытаскивал из деревянного ящика возле подоконника четыре банки мясных консервов. Поглядел на них, поставил две назад, а две протянул Эдьке:

— Возьми!

— Может, все заберем?

— А коли кто следом за нами в беду попадет? Взяли соли, спичек, остатки колбасы. Приперли дверь жердью. Котенок постоял на берегу напротив трактора, — сказал глухо:

— Накрылась машина.

А Эдька думал о том, что пропал чемодан с вещами. Отличный выходной костюм, пять рубашек, моднейшие туфли и кое-что по мелочи. Свитер там и прочее. Было жалко их, потому что каждая вещь куплена в какой-то связи. Рубашки, например, выбирала мама…

Разламывалась голова от боли. Сухой кашель сотрясал грудь. Это вчерашнее купанье. Коленьков не дал спирта в дорогу: Макар любит выпить, видно, побоялся, что приложится в дороге. Ну ничего, только бы добраться до лесопункта.

Пошли медленно, друг за другом: впереди ковылял, припадая на ногу, Котенок, сзади Эдька.

Шли старой просекой, прямо по следу трактора.

— Может, застанем кого, — говорил Котенок. — Там изб шесть… Хоть сторожует кто. Лесосклад опять жа… Не-ет, люди там есть. А потом по реке вниз… Там уже спокойнее. Дорога, правда, раза в три длиннее. На тракторе мы бы напрямик, через болота. А тут обходить придется. Верст тридцать ежели по реке. Заночуем, подлечимся. А может, связь у них есть?

Он шагал трудно, как-то странно потрясывая головой. И шаг неуверенный. Удивляло Эдьку то, что он так и не сказал ни разу про боль, про рану. Вот тебе и скандалист Котенок, для которого зарплата играла первейшую роль. А он поторопился с вынесением ему приговора и поглядывал с позиций человека куда более осведомленного на все поступки механика. Даже, что греха таить, где-то не уважал его в душе. А случись такое с ним, с Эдькой? Да ныл бы на каждом шагу.

… А теть Лида пришла все же к нему. Села на кровать Котенка, судорожно затянулась сигаретой:

— Ты меня прости, Эдик. Я старая глупая баба. Иной раз мне кажется, что я перестала понимать самые обычные вещи… И сейчас мне почему-то тебя жалко.

— Спасибо… — Эдька хотел сказать с демоническим сарказмом, а вышло как-то робко.

Сейчас с ним говорили иначе, не так, как обычно, и он чувствовал это. С ним говорили не как с мальчишкой — любимчиком многих взрослых, а как с равноправным человеком. А он давно хотел такого разговора.

— Я помню твоего отца в двадцать — двадцать пять. Я знаю хорошо своего брата. Вы все удивительно похожи друг на друга. Вы бросаетесь в драку тогда, когда можно обойтись словом, намеком… Надо всем вам быть мудрее, Рокотовы… — теть Лида глянула на него как-то странно, то ли с жалостью, то ли грустно.

— Дипломатичнее? — подсказал Эдька.

— Не надо язвить, племянник… Я ведь серьезно. Почему вы все одноцветные… Почему у вас либо белое, либо черное? А почему не серое или светло-коричневое? Почему не прощать людям малого, если они дают большее?

Эдька не отвечал. Это был разговор не с ним. Это был разговор либо с отцом, либо с дядей Володей.

— И живете вы поэтому трудно. А я вот живу по-иному… Я знаю свое дело. Вокруг меня люди, и у каждого свой характер. Я могу быть исполнителем… А вы? И ты тоже такой, племянник. Я тебя не ругаю, Эдик… Это не изменишь. Но постарайся быть терпимым к людям, к их недостаткам.

— А я не хочу, чтобы обижали таких, как Любимов.

— Да-да… — сказала теть Лида. — Но он уже работает в другой партии. И все уладилось само собой. И не надо было ломать копья.

Потом она вдруг замолчала и сидела тихо-тихо. Когда собралась уходить, протянула Эдьке конверт:

— Пожалуйста, опусти в почтовый ящик…

Эдька глянул на адрес. Письмо дяде Игорю. Оно и сейчас за пазухой в пакете из-под фотобумаги, вместе с другими документами.

… Котенок часто оборачивается на него, опирается на ствол какого-либо дерева и говорит тихо:

— Дыхнем, а?

И садится прямо на землю, вытянув вперед ноги и прислонившись спиной к какому-либо пню.

В такие моменты Эдька забывает о времени. Он не хочет закрывать глаза, потому что сразу все вокруг наполняется гудением, будто вокруг начинают летать миллионы басовитых шмелей, а в мире возникает водоворот разноцветных искристых полос, кругов, точек. Он сидит с открытыми глазами и не видит ничего, кроме нависшей над ним ветви, потерявшей уже все листья, и белесой каймы горизонта, вспоротой острыми вершинами деревьев.

Они вышли к лесопункту в половине пятого. Эдька глядел на узкую долину, упершуюся в реку, на кучку домиков возле тайги. Ни дымка, ни звука. Макар стоял рядом, и Эдьке не хотелось глядеть ему в лицо.

— Кранты, — сказал Котенок.

— Чего?

— Кранты, говорю… Одним словом, хреновые наши дела, Федя. Нету тут людей.

— Поглядим, может, кто и живет.

Они пошли, приглядываясь к коротенькой улице, начинавшейся у самой воды двумя крытыми навесами, метров по двести каждый, и заканчивавшейся крохотной банькой у самого большого дома. К нему не шли, начали осмотр от реки. Четыре дома оказались с забитыми дверями и окнами, а на пятом висел замок. Только у большой избы дверь была заложена деревянным засовом, прихваченным мелким гвоздиком, чтобы медведь не озоровал. Они вскрыли дверь и зашли в большой коридор, по обеим сторонам которого были комнаты. Многие замкнуты, а в дверях двух крайних торчали ключи. В первой — четыре кровати с наваленными горкой матрасами и одеялами. В углу два ящика, заполненные пакетами. На верхних карандашные надписи «макароны», «сахар». На столе лист бумаги: «Дрова в сарае. Печка топится хорошо, только карасином поначалу дрова облить. Канистра в сарае. Мешков». Роспись кудреватая, даже озорная, и Эдька представил себе этого Мешкова молодым, широкоплечим, с курносым носом. Он, конечно, особых учений не проходил, может, просто начальную школу. А этот очаровательный «карасин» был сейчас почему-то особенно приятен Эдьке.

Котенок неторопливо разложил два матраса на одной из кроватей, лег и вдруг сказал каким-то равнодушным голосом:

— Дальше сам пойдешь.

— В чем дело, Макар? Почему?

— Тебе что, на горбу меня тянуть охота? Сам вон какой… Тут я перебьюсь. Только дров поднатаскай по-боле.

— Как же я?

— А тут просто… Вдоль реки шпарь. Не отходи далеко. Попетляешь, зато прямо и выйдешь. На лодке б лучше было, да боюсь я, крутанет тебя гдесь о скалы. Там есть места чертовы. Лучше пехом.

— Ты-то как?

— А что я? Жратвы много, в тепле… Доложишь начальству, что и как, нехай думають. И катера у них есть, и вертолеты. Слышь, глянь-ка вон в том ящичке, не лекарства там?

Эдька полез в ящик и действительно нашел два пакета бинта и пузырек йода. Макар долго разглядывал пузырек на свет, охал, потом решительно протянул его Эдьке:

— Лей!

— Куда?

— На рану… Тихо только.

Он не стонал, когда Эдька мазал оба ушиба кусочком бинта, намазанным йодом. Только стиснул пальцами руку его в запястье, словно не хотел пускать ее к ране, да вздрагивал мелкой, какой-то судорожной дрожью. Эдька сделал ему свежую повязку и пошел таскать дрова.

Вечером они сварили лапши с мясными консервами и мирно поели из одной кастрюли. Макар вычертил схему реки до первого жилья:

— Гли, в болото не залезь… Полянок всяких ровненьких бойся. Лучше обойди. Старайся по следу идти… Там и трактора ходили и люди. Трудно станет — пуляй ракеты. Верст на десять увидют.

Эдька чувствовал себя совсем больным. Раньше, когда не заходило разговора о дальнейшем пути, он мог бы сказать Котенку об этом, но теперь знал, что говорить нельзя. Это может быть воспринято как трусость. И в самом деле, выхода-то нет. Если они засядут тут вдвоем, можно ждать помощи еще неизвестно сколько времени. А у Макара может быть заражение. И вообще, разве это перевязка?

Эдька уже почти засыпал в каком-то полубредовом состоянии, когда Котенок вдруг сказал громко и встревоженно:

— Федя… Слышь? Приехал ты сюда зачем?

— Куда?

— В тайгу… Говорили, в Москве учился, на государственных харчах. Или брешут?

— Правда.

— Чего ж ушел?

— Так… Жизнь увидать захотелось. Хочу книжки писать.

Макар молчал, тяжело перевернулся с бока на бок:

— Про мою жисть взял бы и написал… А то про других… В запрошлом годе корреспондент приехал в экспедицию. Солидный мужчина. Одних фотоаппаратов три навешено. Привели его до нас в мастерские. А мастер, Лушников Иван Федорович, на меня тогда злой был. Поперечил я дня за два до этого. А по работе я самый первый был. Свой движок отремонтировал да еще два чужих… Коробку передач перебрал, кузов выкрасил.

Всех обошел. Так он того корреспондента к Саньке Большакову повел. Назло. А у Саньки и дел-то что в профсоюзе активист. Взносы собирает. А в моторе чтоб разобраться — темный лес…

— Бывает, — сказал Эдька.

— А ты запиши, Федя… Я ведь тут уже тринадцатый годок… В мае шестидесятого прибыл… Служил на Дальнем Востоке, чего ж уезжать? Места тут что надо. Написал своим в Белгородскую область, что остаюсь, и кранты. Тут и кручусь. Поначалу, вроде тебя, как слепой телок тыкался носом. А зараз обвык. Теперь уже и неохота. Как посижу зимой в экспедиции при мастерских да месяца на два в родные места смотаюсь, так по весне ну прямо тянет в тайгу. В селе своем на Белгородщине приеду, значит, матери-отцу подарки, сына проведаю, тоже костюм или там туфли какие привезу… Деньгу на расходы оставлю… А потом в дорогу. Председатель меня наш, колхозный, Семен Тимофеевич, завсегда уговаривал: «Оставайся в селе, инженером будешь по машинам… Дом сварганим». Не-ет… Не по мне, говорю. Он меня иначе чем старателем и не называет. Что ты, говорит, там золото выкапываешь, что тебя эта тайга приманивает? Да… И Мария моя там проживает, жена бывшая. В шестидесятом выписал ее сюда, сына родила… А потом стала меня уговаривать, чтоб я, значит, в тайгу не ходил. Чтоб, как люди, при ней. Ужо как не доказывала! А я деньгой избалованный. Мне городская или колхозная зарплата совсем мизер…

Вздрагивал огонек лампы, и тени метались по серой стене. А самая большая, увеличенная во много раз расстоянием, тень от встрепанной головы Макара, занимала почти половину дальнего угла.

Котенку конечно же трудно говорить. Это чувствовалось и в частых паузах, и в плохо выговариваемых словах. Эдька понимал, что Макару сейчас надо отвлечься от боли, выговориться, однако сам не мог сосредоточиться на том, что рассказывал Котенок. Его голос доходил до сознания Эдьки трудно, какими-то урывками, иногда пропадая совсем. А потом возникал снова на какой-то полуфразе:

— … и сели мы с ним друг напротив друга, и я ему говорю: «Что ж ты, гад, бабы себе для игрищей не нашел другой? Ты ж мне, своему корешу, душу разбил. Не было б сына, так черт с нею, а вот теперь мне что скажешь делать?» А он мне тоже говорит прямо: «Что хошь со мной делай… Уважаю я тебя, Макар, да только что толку-то в том… Вот она меня захомутала… Я на энто дело почему пошел? Да потому, что ежли она со мной закрутила, то баба напрочь пропащая, — я откажусь, отматерю ее, значит, за тебя, так она в момент другого сыщет… Раз червоточина завелась, так тут уже пустое. Вот что я тебе скажу, Макар». Да-а-а… А она в слезы, говорила я тебе, Макар, не кидай меня одну. Кинул, не послухал. А теперь вот и твоя и моя жизня разбитая. Ну что… Собрал я ее вещички, на станцию свез их с сыном, все деньги, что были, отдал, и на том конец. Когда на развод прислала, бумаги в момент подписал и отправил. А зараз она замуж вышла. Хорошего мужика взяла — Ивана Корнюшова… Бригадиром зараз в колхозе. Двое деток уже прижили. Вот так… А я один пока что. То есть не так чтобы один… Вдовку одну присмотрел, мужик у нее на лесосплаве погиб… С дочкой вдвоем проживает. Ну, поначалу на квартире у нее стоял. Баба чистая, цену себе знает… Пожил я у нее месяца три, а потом она мне и говорит: «Ты вот что… Или съезжай, или живи со мной, потому как про нас с тобой уже разговоры всякие пошли, а мне это ни к чему, дочка в школе наслушается… Мужик ты справный, да только неухоженный. А что внешность у тебя незавидная, так оно ведь даже лучше: не позарится на тебя никто. Расписываться поначалу не будем, дюже мало я тебя знаю. Ледащим окажешься — как потом с паспорта вытравлять? Живи пока так…» И проживаю. Коли все у нас с тобой нынче добром кончится, так распишусь зимой… Чего уж мотыляться? Как понимаешь? А? Федя?

Эдька встрепенулся:

— Правильно… Спать давай.

— Ну, так что, можно про меня написать книжку?

— Можно… Я обязательно про тебя что-нибудь напишу.

— Брешешь, — усмехнулся Макар. — Ну да ладно… Спи давай, тебе завтра, брат, дорога не простая. Нутро в голове жгет. Как бы не окочурился я до того, как ты людей приведешь. Аж свету белого не вижу. А нас только послезавтра хватиться могут. Ежли завтра не дойдешь…

— Дойду!

Ночью Макар бредил. Эдька два раза вставал, поил его водой. Перед утром вышел на крыльцо. Долго глядел в ту сторону, куда уходила река. Иногда ему казалось, что в предрассветной мгле улавливает он далекие отблески огней. А может не идти? Может, палить из ракетницы в небо? Должны же быть где-то люди? А Макара бросать нельзя.

А утром Котенок встал у его кровати:

— Слышь, Федя… Вставай. Идти надо.

— Ты же совсем хворый… Может будем вдвоем ждать?

— Скрутило меня… Головы не чую… Будто сверлом крутят. Надо тебе идти. И нога… Видал какая.

Распухла нога у Макара. В щиколотке разнесло, как бревно. Куда такому идти?

И Эдька ушел один. Поменялись сапогами: у Макара голенища повыше да и переда сделаны из натуральной кожи. Эдькина же кирза протекала.

Он взял остатки колбасы, два десятка сухарей, весь запас ракет. Макар не вышел даже провожать его, так и остался сидеть на краю кровати, ссутулив узкие плечи.

Уже через два километра Эдька почувствовал страшную усталость. Дорога пока была приличная: каменистая тропа по самому берегу реки. Сел у столба с дощечкой, на которой кто-то выжег надпись: «4-й лесопункт Караевского леспромхоза — 2 км». Отдохнул. Впервые в жизни почувствовал сердечную боль. Не хватало воздуха, и кровь в висках обжигала, двигаясь частыми сбивчивыми толчками. Теперь кашель прямо душил: сухой и пронзительный, он сотрясал Эдьку длинными приступами, и глаза слезились, и мир вокруг был неясным. Слабость одолевала, вставать не хотелось.

Он понимал, что надо идти. Хотя бы потому, что в памяти вставало лицо Коленькова и в ушах все еще звучали его слова:

— Мы здесь занимаемся делом, Рокотов… Трудным делом. А ты себе все выдумал. В тайге, как в атаке, — каждый штык на счету. А ты подведешь. Ты все в игрушки играешь, а думаешь, что живешь на свете. Здесь все всерьез — и тетя Лида не прибежит на помощь. Вот поэтому тебе надо уйти от нас.

И руки Катюши, обвивающиеся вокруг его шеи:

— Я приеду… Я, честное слово, к тебе приеду… Ты знаешь, я просто не могу без тебя., Я ужасная дура.

Мне все кажется, что ты сейчас уедешь и я больше никогда тебя не увижу. Если ты хочешь, я тоже сейчас с тобой? У меня есть деньги на билет.

И он сказал ей слова, которые очень были похожи на те, которые произнес когда-то Любимов Савве:

— Им без тебя будет трудно… Уже пятерых не хватает…

— Но я…

— Так надо! — сказал Эдька и удивился той твердости, которая прозвучала в его словах.

Да, конечно, он слюнтяй, он маменькин сынок. Пусть. Но он дойдет. Он просто доберется до людей и позовет помощь к Котенку. А потом им Макар расскажет, как Эдька прыгал в поток и тянул его к берегу. И они тогда поймут, что такого человека им нельзя было терять. Подумаешь, изображают из себя джеклондонских героев. Суровость в глазах Коленькова, будто в историю глядит. А сам как что, так вертолет вызывает. Вот кто человек, так это Любимов… Ну и Савва — мужик что надо. А теть Надя? Вроде незаметная, а все на ее плечах. И случая не было, чтоб кто-то голодный или необстиранный был. А за стирку ей ведь не платят. Да хоть бы и Макара взять. Все на рубли переводил, а когда до дела, так мужик что надо. А то, что с первого взгляда врезалось в память, так это чепуха… Люди всегда лучше, чем мы о них думаем. Всегда… Это отец так говорил, а уж он-то в жизни понимает получше, чем Коленьков… У Коленькова тоже не все сладко. Жена бросила. Другой бы из тайги бегом, а он все сам… Целыми днями лазит по тайге. На других работу не валит. Может, виноват в чем-то Эдька? В самом деле, если один сегодня угонит вездеход, а другой завтра на тракторе к теще на блины подастся?.. Да нет, ведь надо было просто понять: главное в жизни — это уметь доставлять друг другу счастье, радость. Если человеку для счастья нужно съездить на танцы, как ему в этом отказать? Пусть он, Эдька, виноват, пусть, накажите его, но не задавайте вопросов о том, почему он это сделал? Не ищите здесь каких-то иных замыслов, вроде того, что он решил специально доказать, что для него не существует трудовой дисциплины… Ведь мы в текучке дел только и умеем доставлять друг другу боль. А радость? Где она? А если попытаться понять человека?

Он шел теперь довольно быстро. Когда мысли перебивает боль, кажется, что она становится меньше. Начал считать шаги. Полторы тысячи шагов — это километр. Если здесь тридцать километров, то ему надо сделать сорок пять тысяч шагов. Не так уж много. Только бы дорога была…

В три часа дня он лежал у самого берега реки и глядел на воду. Была она желтоватой, стремительной, шумной. Берег круто спускался к ней, и на глинистом обрыве четко отпечатались Эдькины следы. Он не шел сюда, а съезжал. Прямо пропахал борозду.

Упал и проехал на животе. А первые шаги он сделал сам… Вон они, у самого верха откоса. Просто дальше он не может идти. Восемнадцать тысяч триста двадцать шесть шагов… Сколько там километров? Много. Вода холодная, аж зубы ноют, но без нее нельзя… И щеки пылают. Лечь бы на спину. Вот так… Отдохнет чуток и дальше вдоль берега. Потом постреляет. Сейчас рано. А вот в сумерках лучше.

Потом шел еще. Два раза пытался выбраться с берега наверх… Съезжал обратно. Уже и руки перестали слушаться. Один раз добрался до кустарника перед самой кромкой. Ухватился за нижние ветви. Пальцы не удержали. Съехал вниз. Хорошо, что хоть не камни.

Двадцать три тысячи шагов… Перелез через болото. Если б на земле, то упал бы и лежал. Но гнусная жижа стыла под ногами, и у него нервы не выдерживали, когда он представлял, что плюхнется прямо в нее. Один раз ему показалось, что он слышит дальний лай собак, и он выпустил в небо целых шесть ракет. Подождал еще минут двадцать, но не услышал ничего.

Река все время была рядом. Он обходил бесконечные протоки, распадки, бугры. Карабкался по камням. Шел просто так, каждый раз намечая себе очередной рубеж: вот дойдет до двадцати шести тысяч шагов — и все… Ляжет, и будь что будет. Потом до двадцати восьми тысяч.

Сумерки подползли со стороны тайги. Сейчас он видел перед собой лысоватый бугор с низким кустарником. Вот дойдет, и все. Там ляжет. Ломая ногти, карабкался он по скользкому мокрому обрыву. Наконец выбрался. И вдруг увидел далеко-далеко, на горизонте, длинные цепочки огней вдоль белой полосы реки. Люди… Теплые дома, чистые простыни постелей… Горячая упругая струя душа… Дрожащими руками он выбрасывал из карманов ракеты, впихивал их в ствол ракетницы и стрелял в небо над собой. Мерцали сказочным светом веселые гирлянды и гасли в холодном пустом небе.

Он выбрался на кучу хвороста и стрелял уже оттуда. Огни мерцали, переливались, гасли и зажигались вновь, и так же пуста и спокойна была река, а тайга захлестывала его волнами чернильной темноты, и только когда взлетала в небо очередная ракета, она отступала в сторону и терпеливо ждала, когда наступит мгновение ее торжества.

Последнюю ракету Эдька берег. Она лежала в нагрудном кармане куртки. Он помнил слова Котенка, что это резерв, если отсыреют спички. Тогда можно выпалить в кучу валежника.

Теперь вокруг была тьма. Эдька, не отрываясь, смотрел в сторону огней, и вдруг мысль о том, что он может отсюда не выбраться, совершенно четко прозвучала в его мыслях. Он может не выбраться, погибнуть… он, Эдька Рокотов, он, единственный в мире, потому что у него всего одна жизнь, и вот может случиться так, что ее у него отберут. Отберут гнусные обстоятельства, в которых он совсем не виноват. И все… Будет идти жизнь, будут смеяться люди, а его не будет. И родные долго не узнают, где же его искать. И сердце отца не выдержит такого…

Он заплакал. Зло и громко. И голос его был почти не слышен ему самому, потому что тайга и темнота забирали все звуки. Его плач падал будто в бездонную пропасть, и он сам слышал его отголоски, повторенные издевательским эхом.

Первый взрыв прошел со слезами. Надо дождаться утра. Здесь близко. Ну, пусть еще с десяток километров. Утром он дойдет.

Забрался на кучу хвороста. Тут хоть нет сырости. Пусть холодно, но зато видна река. Поднял воротник куртки, нахлобучил шапку. Постепенно забылся.

Кто-то гудел. Резко, требовательно, раз за разом. Трещали сучья. Он открыл глаза и увидел внизу, под обрывом, длинное узкое тело катера. Где-то рядом ходили люди, и кто-то в мегафон кричал с мостика:

— Ищите следы костра… Должны же они были жечь костер…

Мир колыхался в его глазах, будто на волнах. Он вынул ракетницу, достал последний заряд… Не было сил, чтобы нажать спуск. Сделал это двумя руками. Выстрел прозвучал громко, огненная струя рванулась сквозь кусты и расцвела над рекой многоствольным букетом. И мегафон на реке забормотал радостно и тревожно:

Ракета с бугра… Все немедленно туда… Доктор Кулагин, прошу вас.

Все провалилось в тишину. И еще один просвет через время. Белый потолок, влажная рука человека на его лбу и голос:

Он бредит… Насколько я понял, второй на лесопункте. А этого срочно в больницу. Пневмония. Как он дошел?

7

Будто забыли о Рокотове. Нет звонка из обкома. Гуторова вызвали на собеседование. Вначале в Славгород, а потом сразу же в Москву. Все ясно, теперь на очереди пленум райкома. Приедет Михаил Николаевич, от имени бюро обкома внесет предложение… Вторым секретарем останется Михайлов. Вот и еще одного первого секретаря пережил на своем посту Дмитрий Васильевич. Вечный он человек.

Странное положение сейчас у Рокотова. Съездил на рудник. Поглядел там дела. Все налажено, все четко. Уже отвык от привычных производственных совещаний. Придется как следует готовиться. Мастера и начальники смен тут народ зубастый, а Коваленко, главный инженер, уже давно должен был быть начальником, да все обстоятельства мешают. Когда Рокотов завел с ним разговор о том, что, может, придется снова поработать вместе, главный пожал плечами:

— Я все понимаю, Владимир Алексеевич… Я рад честное слово.

А что ему еще говорить в такой ситуации?

Однажды вечером позвонил Игорь:

— Слышал по радио о Чили?

Да… Это ужасно… Виктор…

Он погиб одним из первых. А Франсиско они убили камнями.

— Неужто это возможно сейчас, в наши дни, Игорь?

Выходит, возможно… Сейчас в Чили ежедневно гибнут сотни людей. Хунта организовала свое гестапо. Они не пощадили даже Пабло Неруду, человека, которого знал и любил весь мир. Это фашизм в натуральном виде.

— Ты был там?

— Нет, я только был в Аргентине. Рядом.

— Да-да… я читал твои репортажи. Костры из книг на улицах, трупы людей в реке, авиация, которая атакует улицы столицы… Будто тридцатые годы. Почему они снова идут к власти, Игорь?

— Наверное, потому, что мы считаем фашизм трупом… Мы не верим в повторение прошлого, а оно напоминает о себе.

— Это страшно.

— Гораздо более, чем ты предполагаешь. Сейчас им дают займы, их поддерживают.

— Надо бы увидеться, поговорить.

— Я бы тоже хотел.

Игорю Рокотов не стал рассказывать о своих делах, да и тот не задавал вопросов.

Сложно все. А может быть, не прав он, что начал с Дроновым разговор о своих срывах? Может быть, действительно надо ждать оценки со стороны? Начальству виднее, как говорят некоторые. Вот свеклу убирают не хуже других. Вывозка налажена неплохо. Все, что выкопано, сразу же доставляется на сахарные заводы. До передовиков недотянули, ну да и не в отстающих. Теперь нет нареканий и вечных напоминаний из обкома: «Отстаете… Исправляйте положение». Обмен партийных документов тоже идет как надо. Скоро закончим. Так в чем же дело? Может, и выправилось бы как-то?

Эта мысль посещала его все чаще. Ночами просыпался, ходил по квартире. Знал, что разговоры о его дальнейшей карьере волнуют досужих кумушек. Да и не только их. Пришел как-то Сашка. Со дня похорон Дорошина виделись только издалека. А тут сам явился, да еще домой. Вынул из кармана бутылку, поставил на стол:

— Удивляешься?

Рокотов не ответил. Молча пошел на кухню, принес ветчины, сыру, поставил чайник.

— Ну?

— Пацаны мы с тобой, Володька… Прости. Смерть старика на тебя взвалил… Не берегли мы его все.

Только теперь понял это. Крутов — не фигура. Да и его эта беда подкосила. Что будет, а?

— Что-нибудь будет.

— Разговоры про тебя идут — это верно?

— Насчет рудника? Верно. Прошусь.

— Идеалист. Так никто не уходит. Чего добиваешься?

Один и тот же вечный вопрос. Сколько людей уже задавало ему его, а уж сколько хотело бы задать? А все просто. Человек может быть хорошим инженером, отличным организатором, но не обязательно, чтобы из него получился хороший партийный работник. Здесь нужен не сухой рационализм, не умение кричать и наказывать, а что-то большее, что-то от комиссаров гражданской и партийцев первых пятилеток, от политруков великой нашей войны, где вновь прогремела на весь мир слава о русском мужестве и душе. И он, коммунист Рокотов, отдавал себе отчет в том, что в этой работе он не сможет давать людям то, что от него ждут. Может быть, нет в нем дара психологизма, нет умения понять скрытые возможности человеческого характера, умения мобилизовать его. Он из тех, кого называют технарями. И он не имеет права обманывать ожиданий людей, доверяющих ему.

Сашке он не сказал всего этого. Зачем ему? Он быстро бросается в панику, сейчас сразу начнет собираться в другое место. Пусть лучше считает все по той схеме, что и Михайлов: Рокотов чувствует шаткость своего положения и готовит на всякий случай почву для ухода. Так сказать, делает хорошую мину при плохой игре.

Они сидели допоздна. Как когда-то в институте. Тогда все было куда проще, яснее. Тогда были перспективы, надежды, мечты, а завтрашний день был удивительно четко спланирован. Сейчас они не знали одного: как распорядится судьба положением каждого из них?

— А если не дадут рудник? — спросил Сашка.

— Работа найдется.

А может, спешишь? Может, образуется?

— Мне ясно одно: я занимаю чужой кабинет, получаю чужую зарплату… Я инженер… Дайте мне мою работу, я уверен, что справлюсь с ней… Рудник, карьер… даже смену в шахте. Это мое, понимаешь?

— Не будет у тебя карьера, Рокотов… — Сашка закурил, толкнул окно. Створки раскрылись, и в комнату ворвался шум ночной улицы. И ветерок, уже не такой теплый, как месяц назад, и не запах цветов он принес с собой, а аромат, настоянный на полыни и прелых листьях, вестник вступившей в свои права и подсчитавшей наследство лета осени. — Ты делаешь вечную ошибку, Рокотов, ты спешишь.

Это он тоже слышал. От Гуторова. От вечного своего советчика. Так зачем же по каждому поводу искать решения у других? Он знает, как добывать руду. Это дано не всякому. Он умеет это делать. И он должен заниматься именно этой работой.

Сашка-Сашка… Ты молчишь. А понять, о чем ты сейчас думаешь, ведь очень даже просто. Ты хотел бы сказать, что немало людей, которые знают, что они не на месте, спокойно сидят в своих креслах и не собираются уходить. Они ждут, пока им скажут об этом: И даже когда скажут, то им обязательно найдут другую работу, ничуть не менее оплачиваемую, потому что они уже получили навыки администрирования. И пусть это даже не в той сфере, откуда они ушли, и пусть они ненавидят свое нынешнее дело и презирают те обязанности, которые им приходится выполнять, все равно они будут ждать очередного напоминания о том, что это не их дело. И такому «руководителю» все равно куда идти: то ли в железнодорожный транспорт, то ли в филармонию. Живут и работают такие, и они счастливы, так почему же ты, Рокотов, поступаешь не так? Почему?

И Ряднова нет. В отпуске хуторянин. Наверное, картошку у матери копает. Красиво живет человек. Всегда в колее. Знает, что можно и что нельзя. И никогда не поступит иначе, не уйдет от своей колеи ни на сантиметр. Может, так и надо жить? Вот он одобрил бы поступок Рокотова. Он бы сказал: «Точно. Себя надо уважать и людей тоже». Он всегда говорит самую суть, Петр Васильевич Ряднов.

Сашку Рокотов понимает. Он поставил на него, он поверил в трудного, но кое-что умеющего делать Владимира. А сейчас ушел Дорошин. Собирается покинуть свой пост Рокотов. И вот Сашка остается совсем один. А у него планы, мечты, и все правильно, потому что он уверен в своих силах и ему нужны те, кто мог бы дать ему добрый совет. А может, и поддержать. И он сейчас думает об осуществлении своих планов. Может, бросить все и искать новую стартовую площадку?

Да, странный был тот разговор. Говорилось в сотни раз меньше, чем думалось. И каждый из них хотел, чтобы другой сказал яснее, точнее. Ждал и не слышал нужных слов.

Да, Сашке было о чем задуматься. На следующий день после похорон Дорошина Крутов уже, назначенный исполняющим обязанности генерального директора, ликвидировал мыслительную и переселил туда часть людей из КБ. Главный конструктор тотчас же нагрузил Сашку обычными рабочими делами и вел себя с Григорьевым точно так, как с другими подчиненными. Конечно, Крутов не имел того полета мысли и был человеком другого склада, чем покойный шеф. Он жил сиюминутностью и не думал о послезавтрашнем дне. Ему не нужны были идеи, ему нужен был план. И «мыслители» ему уже тоже не были нужны. Вот вернется из отпуска Петя, а его стол уже зажат в самом углу, а чайник и посуду унесли в приемную. Оставили только знаменитую дорошинскую кружку, из которой пивали чай пять или шесть поколений «мыслителей». Стоит она сиротливо на шкафу, из которого по приказанию главного конструктора вынесены и сданы в архив все наметки будущих работ. Сейчас в этом шкафу чертежница Оля хранит чернила, линейки, резинки, — словом, то, что нужно для обыденщины, для тоскливого бескрылого профессионализма. И в комнате теперь нельзя грохнуть взрывом смеха, потому что это помешает коллегам. И даже анекдот нужно рассказывать только в отсутствие старшего инженера проекта, занявшего стол, где раньше любил сидеть сам Дорошин.

Нет, его пока не тревожат. Однако все чаще и чаще главный берет к себе его работу и покачивает головой, разглядывая ее. Когда-то Сашка говорил с ним на равных и это сходило. Теперь нет шефа. А главный нет-нет да и заметит ехидно:

— Прилежания маловато, коллега… Привыкли вы к тому, что после вас другие начисто сделают. Это профанация нашей профессии. Мы — пчелы, которые должны иметь одну категорию таланта — старательность и трудолюбие. Времена гениальных одиночек прошли, увы… Сейчас работа конструктора — это не озарение, а плановый объем работ… Конвейер, если хотите.

А Сашка с этим не согласен. Но не спорит, потому что у него сейчас время решений. А когда он решит, тогда скажет все.

Если б не уходил Рокотов! Он смог бы доказать Крутову необходимость мыслительной. А теперь кто скажет слово в их поддержку? А когда Пашу узаконят официально, тогда он все нарушит. Он — прагматик. Ему не нужно высоты. И отвлеченных материй. Он куда приземленнее Дорошина.

Не получилось откровенной беседы, одним словом. И Сашка подался на службу, попрощавшись чуть даже суховато, погруженный в свои проблемы и переживания, не заметил даже, что надел шляпу задом наперед.

А Рокотов принялся звонить в Матвеевку. Дежурная сестра в больнице подняла трубку:

— Вера Николаевна? Вы знаете, ее нет… Она ушла сразу после обеда. Хорошо, я сбегаю…

Он сидел, не отнимая трубки от уха… Сейчас, бесспорно, не время для разговоров о браке… У него есть принцип: такие вещи предлагаются только один раз… Как-то, когда они гуляли вдоль пруда, Вера сказала, совершенно без всякой связи:

— А сейчас ты мне уже не предлагаешь руку и сердце…

— Я предложил. Ты ведь думаешь.

— Да, думаю… Иной раз мне кажется, что я с ума сойду от этих мыслей.

— Значит, ты равнодушна ко мне, если так долго думаешь.

— Нет. Просто нам с тобой не по семнадцать. Теперь не решишь за один день… И потом, еще вот что… Я не хочу, чтобы все говорили: она вышла за первого секретаря… Знала кого обротать… Я даже слышу голоса, которые говорят это.

— Ты слишком мнительна. Пост первого секретаря — не наследственный. Может случиться, что я его лишусь в ближайшее время.

Этот разговор он почему-то запомнил. То ли оттого, что обида вновь всколыхнула его душу, то ли потому, что на следующий день Гуторов сказал о беседе в обкоме партии, на которой зашла речь о работе в должности первого секретаря райкома партии. Гуторов пришел тогда к нему домой, и хотя Рокотов знал, что встреча эта неизбежна, все ж почувствовал, что легла она на сердце крепче, чем ожидалось.

— Ты прости меня, Владимир Алексеевич… — говорил Гуторов. — Сам понимаешь, в каком я был положении. Однако счел необходимым сказать, что считаю твой уход неоправданным. Михаил Николаевич покачал головой… У меня было, понимаешь, ощущение, что он согласен со мной… А потом сказал: «Речь идет не о Рокотове, а о вас… За себя и отвечайте!» Ты ж знаешь, как он это может?

— Все правильно… — говорил Рокотов, а у самого на душе было пасмурно. — Ты совершенно прав. И ради бога не думай, что ты делаешь мне зло. Все равно. Так лучше и для меня и для дела.

Так что разговор с Верой был в надлежащем обрамлении. Как говорят, все приходит сразу — и беда и радость.

Медсестричка ворвалась звонким своим голосом прямо в поток мыслей. И сразу же прервала его:

— Веры Николаевны нет дома… Бабушка сказала, что она куда-то уехала.

— Куда?

— Она сама не знает.

Еще новости. Куда же на этот раз?

— Но что-то она сказала?

— Да… Сказала, что сегодня она все решила. И еще сказала, чтобы бабушка не беспокоилась, если она не придет домой ни сегодня, ни завтра… И просила, чтобы она предупредила об этом председателя колхоза. Они должны были завтра ехать в райздравотдел.

Так… Что же это? Неужто опять Андрей? Она говорила, что он прислал ей два письма. Может, она снова передумала? Если с ним что-либо стрясется, она помчится к нему… Она обязательно должна кого-то спасать и ради кого-то чем-то жертвовать… Вот экзальтированная натура… Может, надо ехать в Славгород? Она все равно должна ждать поезда. Единственный поезд в час ночи… Вот не было заботушки… Нет, это глупо. Если она решила, зачем устраивать гонки? В конце концов, это не даст ничего, кроме позора. Вот тебе и выход. Но зачем же так? Почему не позвать его, не сказать прямо в глаза? Тогда все было бы честно! А теперь она напишет ему письмо, и пройдет неизвестно сколько времени, пока он узнает, что же произошло.

А до этого он должен думать все что ему заблагорассудится. Нет, не может быть такого. Ведь они встречались совсем недавно. Она была задумчивой, но никаких признаков подобных решений… А кто их знает, этих женщин? Что у них на уме и кто предугадает их поступки? Как же она могла? Нет, надо ехать. Сейчас он пойдет в гараж, возьмет машину. Это два часа езды… Мелочь. Времени сейчас половина девятого. А где ее искать? Может, она совсем не в Славгороде? Чепуха какая-то… Но все равно, надо куда-нибудь ехать. Пусть в Матвеев-ку… Самому поговорить с бабой Любой. Эта девчонка могла что-то напутать. А он сам узнает детали и поймет. Ведь очень важно выслушать подлинные слова, которые она сказала перед уходом. Боже мой, трудно себе представить, что может быть, если ему придется всю жизнь иметь дело с такой натурой?.. Не знаешь, что ждет тебя через пять минут. Может быть, для кого-то это и было бы величайшим счастьем, но не для него. Та-ак… Владимир Алексеевич, сейчас вы становитесь похожим на ту крыловскую лису, которая любовалась виноградом… Вас бросили, и вы начинаете обратный отсчет… Поздновато… И самоагитация — не тот прием, который может принести успех при некоторых свойствах вашего характера… В общем ясно: надо идти за машиной!

Он вышел на улицу. Да, сейчас не лето… Надеть бы куртку. Опять спешит. Спокойно, надо сейчас домой… Надеть куртку, а пока он отсчитает двадцать с лишним ступенек лестницы, подумать еще раз. Что даст ему эта поездка? Может быть, лучше сесть в кресло и спокойно проанализировать все?

Вернулся домой. Надел куртку и сел в кресло. Что изменится, если он увидит, найдет ее? Если она решила уехать, ничего не исправишь. Значит, так и должно быть, потому что даром мы тешим себя мыслью, что выбираем мы женщин. Выбирают они нас. Сколько раз уже вспоминал и забывал он эту истину? А надо бы помнить ее постоянно. И это та сфера, где не следует подавать апелляций. Если даже у тебя болит сердце и хочется выйти на улицу и всем-всем сообщить, что она ушла, уехала, не оставив для тебя ни единого слова. Чепуха… Надо не раскисать. Это не трагедия. Ведь думал же он, что не может жить без Жанны? Это не то, не передергивай хотя бы сам перед собой. Это — навсегда.

Звонок. Кто это? Григорьев за своей нераспечатанной бутылкой?

Открыл дверь. Вера. Лицо усталое, грустное.

— Я пришла, Володя… Ты знаешь, так ведь можно сойти с ума. Если, конечно, ты еще помнишь о своем предложении. Ты в беде, и я иду с тобой… навсегда.

Он глядел на нее такими радостно-изумленными глазами, что она рассмеялась:

— Ну чего ты? Сегодня мне сказал Насонов, что дело о твоем освобождении решено. Гуторов поехал утверждаться. Теперь исчезло последнее препятствие… Я беру тебя в беде… Сейчас ты никто, ты опять никто, Рокотов. Ты просто странный человек, и больше в твоем активе нет ничего. И я теперь буду помогать тебе начинать все сначала. Ты можешь не смотреть на меня с таким недоумением… Раньше это было невозможно, неужто ты не знал об этом… Ах, Владимир Алексеевич… Ах, как он правильно сказал. Я была бы просто фрагментом в твоей судьбе. А мне этого мало, Рокотов. Я хочу быть тем человеком в твоей жизни, который поможет тебе. Ты и сейчас меня не понимаешь? Боже мой, за кого я выхожу замуж?

Он смеялся беззвучно и радостно. Если б кто-либо спросил, что творится сейчас в его душе, он ответил бы совсем нечленораздельно. Может быть, даже не смог бы ответить. Просто ему было хорошо, как человеку, у которого сразу исчезли все беды! Все начиналось с чистого листа. Уходили сомнения, все в жизни снова становилось ясным и понятным, будто река, вышедшая в половодье из привычных берегов, кинувшаяся напрямик, к цели через поля и леса, теперь, узнав трудность и даже неодолимость встреченных ею препятствий, мирно возвращается в свои старые берега. Пусть они излишне просты и привычны и нет в них радости познания и открытия нового, пусть, но зато в старом русле известны все мели и перекаты и ветры тоже известны. И ясен весь путь впереди от истока до самого устья. А это совсем немало. Только теперь ему стало понятно, что беды его, сомнения, взрывы неверия в себя шли оттого, что не было рядом Веры. И это открытие изумило его своей неожиданной простотой, заставило подумать о том, как он не мог понять этого раньше.

— По-моему, это надо отпраздновать, — сказал он, и она кивнула головой.

И они пошли вместе на кухню и стали выгребать из холодильника все его скудные холостяцкие запасы, и ему пришлось идти в дежурный продуктовый магазин за шампанским, и когда он возвращался, ему вдруг показалось, что окна его квартиры темны. И мысль, что она ушла, не дождавшись, на мгновение всколыхнула его душу, и он вот так сразу понял, что не может, совсем не может остаться без нее, и, остановившись на месте, начал считать окна, и когда увидел, что в них ярко полыхает свет, настолько ярко, что даже они чем-то выделяются среди соседних, только тогда наступило облегчение.

Он предложил ей позвать Сашку или, может быть, даже Михайлова и, произнося эти слова, в то же время боялся, что она согласится. И это раздвоение в мыслях было оттого, что опасался он обвинений в нелюдимости, в стремлении замкнуться в себе, и обнаружил вдруг в себе желание нравиться этой женщине, нравиться всегда и готовность ради этого в чем-то поступиться своими привычками. И когда она сказала, что в этот день они должны быть одни, что им надо о многом поговорить без посторонних, он даже обрадовался. Да-да, он делает глупости, очевидные глупости… это смешно…

— Я люблю тебя, — сказал он, — ты знаешь, мне даже трудно сказать словами, как я тебя люблю. И я тебе тоже обещаю, что это — навсегда.

8

Дронов позвонил неожиданно. Причем звонок этот был ранний, минут пятнадцать восьмого:

— Ну, здравствуй, Владимир Алексеевич… Как жив-здоров? Как настроение?

Все было как-то непривычно. Ни одного вопроса о свекле, о транспортных делах, о вспашке зяби.

Михаил Николаевич не любил длинных ответов с нагнетанием цифр. И все же Рокотов сказал и о свекле, и о руде.

— Ты вот что, — Дронов помедлил, и Рокотов зримо представил себе, как первый секретарь обкома листает ежедневник, пытаясь выбрать время, пока еще не спланированное на сегодня, — давай-ка приезжай сюда часикам к двум, а? Нет, к двум не выйдет… Давай прямо сейчас садись и приезжай. Жду.

Вот и все. Сегодня ему объявят число, на которое надо созывать пленум райкома. И останется финишная прямая, где все будет диктоваться просто временем. Днями даже, а не неделями. И лучше, теперь он сможет сосредоточиться на будущей работе. А если не рудник? Если опять что-то другое? Если бросят куда-нибудь в незнакомую сферу? Нет, он попросится сам к руде.

Подошел к окну. Напротив, у здания управления комбината, уборщица вешала на доске какое-то объявление. Проехала черная «Волга» Крутова: Паша на заднем сиденье, портфель на коленях. Молодые инженеры из КБ всегда спорили насчет того, что он постоянно возит с собой, почему портфель всегда полон? Сашка когда-то на полном серьезе убеждал, что старик таскает всю галантерею, вплоть до бритвы и одеколона. На следующий день Рокотов видел, как Паша открыл портфель. Там были бумаги, которые Крутов брал домой, что-то из творчества плановиков.

Надо ехать. И это даже хорошо, что разговор состоится сегодня. Пока что он не может планировать свою завтрашнюю жизнь. А надо бы.

Телефонный звонок.

— Здравствуйте, Владимир Алексеевич… Крутов беспокоит. Я хотел бы к вам зайти.

Что там за новости? Хотел сказать, что уезжает в область, но Павел Иванович уже положил трубку. Через несколько минут он появился в дверях управления и, придерживая под рукой неизменный портфель, пошагал к зданию райкома. Еще через некоторое время он возник на пороге кабинета:

— Я не помешал?

Рокотов усадил его в кресло, заметив, что Паша взволнован.

— Слушаю вас, Павел Иванович.

— Владимир Алексеевич, я пришел сказать вам вот что… Я знаю вас много лет, на моих глазах вы мужали как руководитель… Мне тяжело сейчас вспоминать об одном эпизоде, вы знаете, о чем я говорю. Но мне не хотелось бы, чтобы вы дурно думали обо мне… Да-да… Именно это я хотел сказать. Это чрезвычайно важно, Владимир Алексеевич… Я могу приспособиться к любому руководителю, если он знает и любит производство. Я уверен, что мы с вами поладим. Я не ошибаюсь, Владимир Алексеевич?

Бедный Паша… Он, как всегда, опаздывает. Его тирада была бы к месту полтора месяца назад, не меньше, до того памятного разговора с Дроновым. А сейчас он не знает, что скоро в этот кабинет придет другой хозяин. Сказать ему об этом нельзя, а жаль…

— Спасибо за добрые слова, Павел Иванович… Может быть, мы в чем-то и расходились во мнениях, но это пустяки. Все забыто…

— Честное слово?

— Да.

— Спасибо, Владимир Алексеевич… Без нашей беседы мне чрезвычайно трудно было бы встретиться с вами через недельку или две…

Старый хитрец… Нет, это не святая простота. Он уже знает, что Рокотов собирается на рудник.

— А вы знаете, я рад… Я очень рад, Владимир Алексеевич. Когда мне вчера вечером позвонил Геннадий Андреевич… я просто был счастлив.

Кто такой Геннадий Андреевич? Комолов. При чем здесь Комолов. Начальник рудника — это не номенклатура министерства… Фу, какая чепуха! Неужто?.. Нет, быть этого не может. Вовсю шли слухи о том, что нового генерального директора комбината пришлет Москва. И это было бы разумно. Сейчас тут начинаются такие события. Они с Сашкой говорили даже о том, что надо бы, чтобы новый генеральный был членом коллегии министерства. Чтоб мог выходить с нуждами прямо на министра. Нет, здесь что-то не так. Но Паша… Стал бы он рассыпаться перед Рокотовым, если б… сомнительно.

Паша уже уходил, улыбаясь лучезарно, как человек, который сделал чрезвычайно важное и нужное дело, а Рокотов все сидел, глядя куда-то в сторону на стопку бумаг в красной папке, на графин с искрящейся под солнечными лучами водой. Нет, невозможно…

Нет, надо уезжать. Ведь вызвали же…

— Владимир Алексеевич? Вы у себя? Будете говорить с Михаилом Николаевичем… — голос Вали, секретарши Дронова.

— Слушаю…

— Ты еще не уехал? — Дронов был в хорошем настроении, это чувствовалось даже по тембру голоса. — Вот что, можешь немного припоздать. Дело в том, что тебе заказан билет… Едешь в Москву. Так что соберись, там погода чуть попрохладнее, чем у нас. Возьми шофера, а то я знаю твои ковбойский привычки, как что, так сам за руль. Ты меня понял? Приедешь — сразу заходи. Ну чего молчишь? В общем, давай, жду.

И положил трубку. Да, теперь это бесспорно. Теперь ясно, что речь пойдет о директорстве. Но ведь это даже не район… Это… Ему хотят доверить такое дело?

Он начал звонить Вере. Час назад отвез ее в Матвеевку, на работу. Она собиралась куда-то на ферму, к дояркам с профилактическим осмотром. Только бы застать… Ага, на месте.

— Ты слышишь меня… Я уезжаю в область, а оттуда в Москву. Сейчас звонил Дронов.

— Ничего не понимаю… Что случилось? — голос ее был испуганным.

— Ничего… Ты не волнуйся… Вероятно, связано с новой работой.

— Ты что-нибудь знаешь?

— Нет, только догадываюсь.

— Ну скажи мне…

— Не могу, это только предположение. Я очень прошу тебя — будь дома. Я буду звонить. Я все расскажу.

Она ответила не сразу. Потом сказала неуверенно:

— Понимаешь, мы ведь еще не… Это неприлично.

— Чепуха… Ты — моя жена, слышишь? Заявление мы подали. Ты моя жена, и я готов кричать об этом всему миру…

— Чудак… Я не узнаю тебя, Рокотов… Такой благообразный, со стальным блеском в глазах, почти не улыбающийся — и вдруг… Объясни!

— Это ты виновата. А объясню я тебе все просто. Слышишь? Вечером, а может ночью, — словом, как только приеду в Москву и устроюсь, сразу позвоню.

— Господи, ты же возьмешь не то, что нужно… Может, мне приехать?

— Я возьму все… Ты не волнуйся… Я тебя целую. Много раз, крепко. Все, я пошел.

Позвонил помощнику, попросил организовать машину к дому. Сам заглянул к Михайлову:

— Дмитрий Васильевич, меня не будет некоторое время. Может быть, с неделю.

— Дела? — понимающе покачал головой Михайлов. — Хорошо, Владимир Алексеевич… Будете в городе, в случае чего…

— Нет. Еду в Москву. Вызвали в обком, уже заказан билет.

Сидя в машине рядом с шофером, думал о поездке. Можно будет увидеть Игоря, поговорить с ним. Знал двух людей на свете, по которым можно сверять честность и искренность своих поступков, — это Игорь и Петя Ряднов. Что там у Игоря с Лидой, как Эдька в таежных своих приключениях, в поисках главной жизненной правды?

В приемной Дронова ждать не пришлось. Его сразу же пропустили в кабинет. Михаил Николаевич говорил по телефону и, не отрываясь от трубки, показал ему на кресло у стола.

— … Я просто хочу напомнить о том, что в области только две дневные нормы бензина «А — семьдесят два»… На нем работает большая часть прикомандированного автотранспорта… Какой-то растяпа не спланировал завоз бензина… Имейте в виду, что за такие штуки можете положить партийный билет. Разгар свеклоуборки, а вы завозите девяносто третий бензин для «Жигулей» и «Волг»… А у нас только в Красногвардейском районе работает около тысячи машин… Вы что себе думаете? Даю вам один день, чтобы исправить положение… Как хотите! Можете сами ехать и просить бензин в соседних областях. У меня все!..

Он положил трубку, нервно закурил сигарету:

— Вот деятель… Лимиты у него вышли… Снимать с работы за такое надо… Ну, здравствуй… Готов к путешествию? Знаешь, за чем едешь?

— Нет.

— Так вот. Областной комитет партии рекомендовал твою кандидатуру на пост генерального директора комбината. Мы считаем, что ты справишься с этой работой, Что скажешь?

Рокотов заметил, что пальцы его бьют нервную дробь на полированной поверхности стола. Обычные слова никак не шли на память. Он сказал как-то отрывисто и глухо:

— Спасибо… Постараюсь оправдать доверие… Надеюсь на помощь…

Дронов встал:

— Слушай… Даем тебе участок не простой… Если утвердят, помни: ты придешь после Дорошина… Значит, ты должен быть руководителем такой же формации… это как минимум. Но ты приходишь туда с партийной работы и должен помнить, что с тебя будет спрос другой. Ломай старое, но будь комиссаром при этом… Надо, чтобы тебя понимали душой, а не логикой… Линия у тебя правильная. Держись ее… В конечном итоге, у нас нет ничего дороже вот этого самого чернозема… В других странах и на других материках его почти нет уже. Если взглянуть на карту мира, то черноземные зоны выглядят крохотными пятнышками… Жесток к природе человек. И нельзя нам уподобляться тому герою старинной сказки, который распевал веселые песни, сидя над пропастью на суке дерева, одновременно подпиливая его.

Рокотов глядел на Дронова и видел первую седину в его прическе. В первый раз увидел. До сих пор не замечал. А человеку самую малость за сорок. И он — один из тех, кто несет ответственность за область, за все дела нескольких миллионов людей.

Человеку дано многое. Он сам меняет свою жизнь, сам ее строит. Он почти всемогущ, потому что может вмешаться даже в деяния природы. Но только в одном он бессилен: остановить время. Годы проходят, и раздается в твоей душе звонок: а что ты сделал, что смог совершить за отведенные тебе сроки? Одному есть что сказать самому себе, другой помнит только сомнения, обиды, годы, потраченные на свое, личное и поэтому мелкое и никому не нужное. Как жить? Ну вот Дорошин… Он сделал много, жил трудно, не думал о себе и о других… Может быть, так надо жить?

Я смотрю на Владимира Рокотова в тот день, когда он садится в московский поезд. Я знаю, что для него все только начинается. Впереди — самое главное: становление, первые победы, поиски друзей, расставания с ними, раздумья, сомнения, любовь, ошибки, снова победы. У него будет все, как у всех людей, живущих на нашей земле. На нашей маленькой, шумной, ласковой и строгой земле.

1973–1979