И не в старости дело!»
Кася смеется. Смотрит на себя в зеркало. Вдох-выдох. Медленно. Со вкусом.
– А фамилия Доры была Штурман. А сыночка их звали Йося. Девочку Берта. Но Берта сегодня ни при чем. Ясно?
* * *
По-английски «кома» – это запятая. Только по-английски с двумя «м». Да.
А по-украински – с одним. Кома – это запятая. Разделитель между позади и впереди.
После запятой обязательно еще должны быть буквы. Иначе это неграмотное использование знака.
Это Надя так сказала мужу Саше. А он сказал: «Значит, наш мальчик в троеточии. В эллипсисе…»
Надя потом в словаре посмотрела. Точно – ellipsis.
Умник. Пирожки Надины ел как вату. Ел и даже не знал, с чем.
Мариша уехала поездом. Севик – самолетом. В аэропорту сказал Наде:
– Я хороший. Ты не думай… Я его не брошу. Я знаю, какими вырастают брошенные дети-инвалиды… Я по телевизору видел…
Надя сказала:
– Я не думаю…
Еще хотела сказать, что они разными вырастают, и что Севик мог видеть не только по телевизору, и что она, Надя, не такая…
Но кому говорить? Она в этой драме – лицо второго плана. С претензией, конечно, на «Оскара», потому что это не каждый может: не мешать звездам своим эпизодом.
Все-таки есть разница между «самоустраниться» и «самонесущестовать».
Вот и муж Саша… тоже…
Ошибся адресом. Шел в институт экономики за генпланом, а попал прямо на Надежду Михайловну, которая стояла на стуле и поливала цветок. Цветок на шкафу. По прозвищу чахлык невмырущий. У него и света там не было, и воздуха… Ничего. Зато фамилия – тещин язык. И это многое в его живучести объясняло.
«Я помогу вам упасть со стула», – предложил муж Саша. Еще не муж, конечно.
«Это не имеет смысла», – сказала Надя.
«Зато будет весело».
«Мне и здесь весело».
Он не был хулиганом. И вульгарным не был. И пьяным. Это очень редко просто бывает, когда хочется так обнять человека сразу, чтобы забрать его себе. Нет, у детей это часто. Но ненадолго. А у взрослых – редкость, потому что перед объятиями есть всякие обстоятельства. Потом выясняется, что они не имели никакого значения и что надо было обнимать, бросать, бросаться…
У мужа Саши просто не было обстоятельств. Он сказал Наде, стоящей на стуле: «Я чистый как банный лист».
«А я – нет», – сказала Надя. Надежда Михайловна. Бывший старший научный сотрудник. Теперь немножко доцент и руководитель проектов. Всяких никому не нужных проектов.
Он так удивился, муж Саша, что обнял Надю за ноги. Лицо к коленям, щека к колготкам. Ну и снял со стула. Аккуратно.
Воспитание настаивало на том, что до́лжно крикнуть: «Как вы можете?! Что вы себе позволяете?!» Но организм временно попал под дождь. Организму залило водой все органы, системы, схемы и соединения. Неповрежденным остался, как ни странно, ум. Ну или что-то похожее на ум, что-то внутриговорящее.
Внутришепчущее. Внутрипоющее.
Чужой мужик. А нос, собственный, свой, уже в его пиджаке. Свернулся немножко набок. Носу неудобно. Но все остальное – дома.
Не страсть. Не любовь. Просто – дома. Это у всех так бывает?
Надя спросила у Натальи Борисовны:
– Это у всех так бывает?
Теперь только спросила. А она (усы! Усы! Можно их хотя бы красить, что ли? В блондинку?), она прямо лицом просветлела, глазами. Не карие вишни не мигали и слезились, а почти по-Касиному – рассвет в Сахаре. Только не в блеклость рассвет, а в яркость, в наглость его оттенок был.
– Дома? – Она усмехнулась. – Я с Мишей каждый день как в бою. Как в строю. Я как на параде Победы. И ненакрашенной меня никто не видел! И под ноги ему я сама бросилась…
– А перелом? А перелом до броска уже был? Специально? Это ж больно как…
– С ногой повезло просто! Сказочно повезло! Случайно вышло, но как повезло… До сих пор на погоду крутит. Я прихрамывать начинаю, а Миша умиляется. Я к старости с палкой буду ходить. Уже запланировала себе одну. Приглядела даже. Но тут – туфли. И туфли мне захотелось больше… А Витасик? Он… Витасик?..
Между. Между жизнью и нежизнью. Между палочкой и туфлями. Между всеми. А всех – нет…
– Глубоким инвалидом, Надя. Глубоким! Мы не справимся. Мне шестьдесят…
– Больше пятидесяти не даешь, – автоматически, не умом, телом ответила Надя.
– Да. В пенсионном фонде не верят. Просят удостоверение. – Тоже автоматически. Наталья Борисовна запрограммирована на комплимент не хуже, чем компьютеры Билла Гейтса. – И Мише… Ему…
– Я знаю, сколько Мише.
– Ему лучше умереть. Врач сказал, что ему лучше умереть.
– Михаилу Васильевичу? Зачем?
– Тьфу, дура какая! Мише лучше жить, потому что я без него – никак. Мне без Миши, знаешь… Палку я присмотрела, чтобы ему… – Наталья Борисовна заплакала.
Учись, Надя. Лицо сразу детское, нос шмыгает соплями, кожа натягивается солью, ни одной морщины. И реки, реки теплой домашней воды. Пригреть! Спасти! Обезвредить!
– Значит, умереть лучше Витасику? – уточнила Надя.
– Дом инвалидов. Или вы готовы? Ты и муж твой… Саша?
Не готовы. Не готовы. Не готовы.
Еще стоя рядом со стулом, еще не оторвав нос от пиджака, Надя сказала ему: «Детей не будет. Я их брошу. У меня – гены. Мне нельзя. Ладно?»
Он сказал: «Ладно. Да. Пусть…» Еще сказал: «Посмотрим».
И вот теперь гены – да. Надя, добрая, хорошая, подельчивая, послушная, взрывная, но отходчивая, еще красивая, еще почти честная (мало, мало приходилось врать; диссертации как бизнес – не в счет). Надя – вся прекрасная такая, как для внутреннего, так и для внешнего употребления, в собственной душе видела собственное омерзительное, подлое, жуткое, глухое, упрямое согласие. «Лучше умереть. Ему лучше… Не возьмем. Лучше… Витасику лучше умереть…»
А Севик прислал эсэмэс. Долетел, значит, приземлился. А в эсэмэске было: «Забудь. И удивись».
Да. Это из старого. Надя забирала Севика из детского сада.
«А кем я буду на утреннике, как ты думаешь?» – важно спросил он.
«Волком». У Нади в кармане пальто уже были слова, которые надо выучить «быстро и срочно».
«Ты знала?! – Севик остановился, отвернулся и засопел. – Ты знала?!!»
«Угу», – сказала Надя.
«Забудь! – приказал Севик. – Забудь и удивись. Ну, так кем я буду на утреннике?..»
Забудь и удивись.
– Я постараюсь, – сказала Надя. Надежда Михайловна, удочеренная Краснобаева.
* * *
И не Кася. Любка. Любовь.
Можно начинать смеяться.
Кася хихикает. Кашляет. Не плачет. Куда там?
Старики – всегда мебель. Они как велюровый диван: не выбрасывать же, пусть достоит, пока не сломается. Да? Немножко ветошь, немножко традиция. Плюс польза некоторая. Живая душа, цветы полить, чайник поставить…
Старики как почтальоны, официанты, таксисты. Люди, которых нет. Старикам надо наниматься в киллеры. Не модно? Тогда в шпионы.
Хотя на киллера определенная надежда есть. Сосед – ходит. Дышит. Стирает носки в биде. Ромео, ага…
Ромео, который убил (убьет! убьет!) Джульетту. А разве нет? Их бы на допрос в НКВД. «Как вы убили свою сожительницу? Что было орудием твоего преступления, говори мерзавец!» – «Что-то… – Это Ромео сопит, слышите? – Я убил ее своей дурью, я убил ее верой в смерть и собственной смертью!»
В дурдом Ромео, в дурдом для престарелых!!!
Ну вот… Миша узнал адрес. Город с таким смешным названием – Часов-Яр. Далеко. На паровозе надо было ехать. А чтобы ехать, сбежать из детдома. Ненадолго.
Сбежать – плевое дело. Были бы деньги. Миша денег дал и сам в хвост увязался. Сорок первый был год. Май.
Могла бы быть любовь. Миша – чудный, налитый уже… Или о мужчинах так нельзя? Жилистый, но налитый. И глаза – прощающие, не жадные. Что бы Кася ни делала – всё так, всё с пониманием. А Касе – пятнадцать. Как самовар Кася, накрытый сапогом. И чужая. Ноева Кася. Ноева Любовь.
Только смотрел. За руку даже не взял. Но и сестренкой – никогда. Не назвал.
А приехали – остался ждать на скамейке возле райсовета. Деликатный. Перед институтом работал чертежником на Харьковском тракторном. Интеллигент. Хотя и без шляпы.
Кася улыбается. И Миша улыбается ей.
С небес, откуда еще? Кому не видно, Кася не виновата.
Воскресенье было. Пыль. Там завод доломитный в городе сдали. Построили. И куры, конечно, с гусями посреди улицы.
Кася к фортке подошла. Калитка! Мы так калитку называли. И замерла. Что сказать? Как войти? Сердце прыгало, как собака. Собака с той стороны забора. Дурной пес. Не охранник. Играть с Касей лез.
Долго ли коротко ли… Два часа стояла. Дора. Рыжая старая прекрасная Дора кричала: «Йосик, Берта!» Подходила к забору. Кася – за куст. «Йосик, Берта! И шоб вы пропали, идите кушать, кому сказала!»
Дора по-французски могла, по-немецки могла. А тут притворялась. Простилась. Шутила, может. Местечковая жидовка с кожей поросенка. Знаешь, какая у поросят кожа? А ум? О-о-о!
Ной вышел из хаты. Потянулся. Пузо почесал. Был похож на жердину. Но кто сейчас знает жердину? На трость. Это понимаете? И пупок у него всегда был немножко наружу. Копейку в него не спрячешь. Плохо вязали. Не себе же. А вокруг пупка – пуговка. Как на драповом пальто: крупная, дутая, обшитая тканью и «наетая» жизнью.
Он подошел к Доре и стал ее нюхать. Дышать ею. Это не всем понятно. И не у всех было. У Ноя с Дорой было всегда. Она была его воздух.
Это больше, чем дети, чем всё. Поверьте Касе.
Ной, кстати, увидел ее. «Тебе кого, девочка?» – спросил.
«Никого», – сказала Кася. Любка тогда еще. Любовь.
…«Не реви! – сказал Миша. – Не смей реветь! Сядь и вот… Ешь пирожок!»
«Пусть он меня никогда не найдет, пусть никогда! – всхлипывала Кася. – Даже если захочет, то никогда!»
«А я?» – спросил Миша.
Уши в отношениях между мужчиной и женщиной – орган лишний. И что бы ни говорили… Уши – ни при чем! Они эгоистичные очень. И дырчатые. Ненужным людям не надо сотрясать воздух. Это бесполезно. Хотя и жалко. И еще… Глухота – не старческая болезнь.