Вторая половина книги — страница 2 из 61

Это не заговóр охраняющий – это заклинание «поднятия мертвеца», колдовской, чернокнижный призыв покойника. Покойник, даже повинуясь такому призыву, вновь ожить не может. Но может прийти.

И он приходит.

Не надо думать, что «Жди меня» – единственный в творчестве Симонова пример жадного интереса поэта к теме «Живые и мертвые». В самóм знаменитом романе, разумеется, эта тема не появляется – только в названии. Хотя – генерал Серпилин (сначала комкор, то есть, «бывший человек»), вообще-то, пришел с того света, из преисподней – из ледяного ада ГУЛАГа. Ну, хорошо, здесь указанная тема проходит в рамках литературной условности.

Возьмем другое произведение – пьесу «Четвертый». Вот тут герой – он ведь встречается с призраками своих погибших друзей, общается с ними, спорит. Собственно, вся пьеса именно об этом (я не обсуждаю сейчас идеологическую направленность произведения, речь лишь о форме). Скажете, и здесь просто условность? Допустим. Но ведь именно такая условность появляется не случайно, не на пустом же месте.

А вот, скажем, стихотворение, тоже написанное во время войны, в 1943 году, «Старая солдатская песня» (положенная на музыку, как и «Жди меня», Матвеем Блантером):


Как служил солдат службу ратную,

Службу ратную, службу трудную

Двадцать лет служил и еще пять лет, –

Генерал-аншеф ему отпуск дал…»


На крыльце родного дома старого, «седого, как лунь» солдата встречает красавица-жена:


 Двадцати годов словно не было…


Но тут же возмущенному ее видом солдату жена говорит:


Не жена твоя я законная,

А я дочь твоя, дочь сиротская.

А жена твоя пятый год лежит

Во сырой земле под березонькой…


Это как? Солдат наш, седой, как лунь, двадцать пять лет дома не был, а дочери – двадцать лет. А жена пять лет назад померла…

Можно, конечно, сказать – ну, на вид ей двадцать было, а на самом деле, двадцать шесть. Но зачем же автору понадобилась такая сложность? Ну, написал бы «двадцати пяти будто не было». Так ведь не написал!

Можно еще отнести этот курьез и к авторской небрежности. Что тоже странно. Я думаю, нет тут никакой небрежности. Скорее, он описывает встречу, подобную привидевшейся мне по прочтении «Жди меня», с желтыми дождями и огнем, охватившим душу. Пришел живой солдат – и встречает умершую за пять лет до того жену, вернее, призрак ее, призрак той, встречу с которой он ждал… ждал… ждал…

Считалось, что советская литература чужда всякого мистицизма. Никаких оживших покойников и призраков, никаких вампиров и оборотней в ней быть не могло. Эти темы были уделом «реакционного романтизма».

Но подлинная литература не способна подчиняться идеологической алгебре. Поэтому у советского неоромантика Константина Симонова (а его поэзия растет именно из старого романтизма, от Жуковского до Киплинга) самым неожиданным образом, в таких, казалось бы, пристойно-советских произведениях прорастают образы и настроения, идущие от «Леноры» Готфрида Бюргера, от «Коринфской невесты» Иоганна Вольфганга Гёте, от немецких и английских народных баллад.

Может быть, именно эта связь, вопреки исповедуемой поэтом идеологии, вопреки осознанному намерению автора, обеспечила поэзии Симонова долгую жизнь.

Такой вот парадокс. Впрочем, как сказала мне одна умная девушка, ни один парадокс, на самом деле, не парадоксален.


«МОЛИТЕСЬ, ЛЮДИ, О КАСПАРЕ…»Из рассказов путешественника

С некоторых пор поездки в Европу начали ассоциироваться у меня с посещениями обширного, всеми забытого еврейского кладбища. Сегодня евреев в Европе нет.

То есть, они есть, конечно, и – формально! – их немало. Если верить статистике, более миллиона. Миллион триста тысяч, кажется.

Это не считая евреев украинских, российских и белорусских. Которых тоже с полмиллиона еще наберется.

И не потому их нет, что сегодня евреев не отличить от остальных европейцев, – есть, в числе указанного миллиона с лишним, и религиозные люди, строго соблюдающие традиции, облаченные в черные длиннополые сюртуки и черные же широкополые шляпы. Эти многодетные бородачи оберегают святость Царицы-Субботы, молятся в синагогах и хотя бы внешне отличаются от соплеменников, всего перечисленного не делающих.

Но и это – формально. Евреев в Европе нынешней нет, потому что нет им здесь места. Скоро не станет и тех «виртуальных», как бы существующих, которых упомянул я выше. Чувствующие себя евреями уедут в Израиль или, возможно, в Америку. Остальные станут немцами, французами, итальянцами.

Или никем. Просто смутной памятью для соседей.

Как это случилось с некогда процветавшей еврейской общиной чешского города Горжовице. Сегодня в туристских путеводителях говорится, что ныне в Горжовице нет никаких следов многовекового еврейского присутствия. И то, что евреи здесь жили, можно установить лишь по еврейским фамилиям, которые еще существуют и которые происходят от названия города: Горвиц, Гурвиц, Гуревич, Гурвич, и так далее.

И это, на первый взгляд, кажется тем более странным, что ведь почти вся культура Европы, ее живопись, литература, философия, даже музыка! – на самом деле, более или менее удачный, более или менее подробный, более или менее парадоксальный, но – комментарий к еврейским текстам. Ну, да, эпоха Ренессанса открыла античный мир, с его культом нагого тела и физической красоты. Но всё остальное? Что останется (осталось бы) от всего европейского искусства, убери кто-нибудь еврейскую основу? Моисееву Священную историю? Притчи Соломоновы? Суждения Иисуса, сына Барухова? Песнь Песней?

А даже и не признанный евреями Новый Завет? Который тоже зиждется на еврейском Святом Писании, пониженном формально до статуса «Ветхого»?

И вовсе не новый антисемитизм, принесенный «паломниками с Востока», проще говоря – мигрантами из исламского мира, тому причиной. Ах, если бы…

Но – нет, не они виновники. Они – это свежее пиво на вчерашние дрожжи, как говорили мы когда-то, в студенческие времена, после дружеских попоек. Антисемитизм, привнесенный нынче мигрантами, – это привычное легкое, приятно возбуждающее головокружение от крохотной порции спиртного, принятой страдающим с похмелья алкоголиком. Но не будь вчерашних возлияний, не было бы и особой беды от сегодняшней рюмки.

Так что чувство странности от длинного, тысячелетнего романа европейцев, гордых своей высокой культуры, и исчезающих евреев, давших этой культуре краеугольный камень, и само странно. Вот такая тавтология: странное чувство странности. Но – читающий далее поймет.

Чувства не так легко разложить, ничуть не легче, чем было когда-то пушкинскому Сальери поверить алгеброй гармонию. В то же время, чувство – оно гораздо реже обманывает, чем логические, рациональные построения. Алгеброй, на самом деле, гармонию не поверишь. Наоборот – запросто. Любой математик вам скажет: если формула красива, она, скорее всего, верна. U = IR, F = ma и так далее. Ведь красиво! Изящно!

Но я отвлекся.

Впервые я испытал странное чувство всеевропейской кладбищенской тоски, когда впервые же приехал в Германию. Потом оно повторилось – во Франции, в Италии, Испании…

Я давно был влюблен в творчество немецких романтиков, зачитывался Уландом и Бюргером, обожал сказки, собранные братьями Гримм и Людвигом Бехштейном. И, конечно же, Шиллер и Гёте, «Разбойники» и «Фауст» – я мог цитировать все это и в переводах, и в оригинале. Еще в восьмом классе я старательно переписал в тетрадку «Пролог на небесах» из «Фауста», потому что не было у меня своей книги о великом ученом, заключившем договор с дьяволом.

Я даже пытался переводить рассказы Гофмана и баллады Шамиссо. И если первого я, в конце концов, оставил в покое, то Шамиссо сопровождал меня вплоть до недавнего времени, когда я все-таки перевел его «Ночную прогулку». Ту самую, которую миллионы моих бывших и нынешних сограждан знают как русскую народную песню «Окрасился месяц багрянцем…», на самом деле переведенную с немецкого языка на русский Дмитрием Минаевым и положенную на музыку композитором Яковом Пригожим. Мне хотелось почувствовать душу великого немецкого романтика, а лучше всего это выходит, когда перелагаешь его произведение на родной язык:

…Es trieb ein Wrack an das Ufer

Bei wiederkehrender Flut:

Es lagen darauf zwei Leichen,

Gebadet in ihrem Blut.

…Вот утро волну привечает,

И чайки кричат вразнобой.

Тела равнодушно качает

Багровый от крови прибой.


Словом, никакой предвзятости по отношению к Германии я не испытывал. Как-то так получалось, что немцы, в культуру которых я был влюблен, и немцы, лишившие меня шестнадцати родственников в годы войны, существовали в моем восприятии раздельно, словно бы в двух несмежных комнатах. Возможно, даже в разных домах.

Первым немецким городом, в котором я оказался, стал Нюрнберг.

И опять – первыми в моей памяти всплыли отнюдь не расовые антиеврейские «Нюрнбергские законы» и не знаменитый Нюрнбергский процесс. Нет, я почему-то вспомнил о знаменитых нюрнбергских часах, которые некогда, в краеведческом музее, восхитили меня настолько, что я написал о них, об этих «Нюрнбергских яйцах», как их называли за соответствующую форму, коротенькое стихотворение:

Хронометр из Нюрнберга… Давно

Исчезла вековая позолота

И гравировка: «Любящая Лотта –

Любимому…» Кому? Да все равно:

Перебродило время, как вино.

Но в механизме – тонкая работа! –

Еще звучит особенная нота,

И мне ее услышать суждено…


Я ходил по улицам, мощенным аккуратными камнями. Мне казалось даже, что камни мостовых были отполированы не многочисленными поколениями немцев, а особо добросовестными строителями, которые тщательно готовили каждый камешек, шлифовали то ли вручную, то ли на станке. И лишь потом, подготовив его таким вот образом, укладывали камешек на заранее подготовленное место.