Со времени рождения его сына стала собираться гроза, которая унесла императора за океан, одиноким, без жены, без ребенка, лишенного власти и свободы!
Рождение римского короля вызвало невыразимо восторженный энтузиазм. Вся Европа приняла участие в этой радости. Сам Мессия не был бы встречен с большей восторженностью. Все поэты, знаменитые и малоизвестные, присылали свои оды, стансы, кантаты и песни, на всех языках: по-французски, по-немецки, по-фламандски, по-итальянски, по-гречески, по-латыни и по-английски!
После столь естественного возбуждения, вызванного этим всеобщим восторгом, достигнув апогея в удовлетворении своего честолюбия, Наполеон вернулся к свойственному ему настроению и характеру. Мы видим его в его семье, таким же обыкновенным, таким же мирным, как самый обыкновенный из супругов. В отношении этого обожаемого ребенка он был тем же «papa gâteau», тем же «oncle Bibiche», каким Бонапарт, первый консул, был по отношению к своим племянникам, детям Гортензии.
Вот что говорят очевидцы:
«… Вход в его кабинет был воспрещен для всех: он не позволял входить туда кормилице и просил Марию-Луизу приносить к нему его сына. Но императрица была до такой степени не уверена сама в себе, когда брала ребенка из рук кормилицы, что император, ожидавший ее в дверях своего кабинета, спешил к ней на встречу, брал сына на руки и уносил его, покрывая поцелуями… Когда он сидел за письменным столом, готовый подписать какую-нибудь депешу, в которой взвешивалось каждое слово, его сын, лежавший у него на коленях или прижатый в его груди, не покидал его… Иногда, отрываясь от великих дум, занимавших его ум, он ложился на пол, рядом с этим любимым детищем, играл с ним с увлечением, словно сам был ребенком, стараясь чем-нибудь забавить его и удалить от него то, что могло раздражить его… Терпение его и снисхождение к этому ребенку были неисчерпаемы».
«Император страстно любил своего сына, – говорит Констан: – он брал его на руки всякий раз, когда видел, энергично подхватывал его с полу, затем опускал вниз, затем снова подымал и ужасно радовался его веселью. Он дразнил его, подносил к зеркалу, часто страшно жеманничал перед ним и смешил его до слез. За завтраком сажал его к себе на колени, обмакивал палец в соус и мазал ему этим пальцем лицо»…
Во время путешествий или военных кампаний Наполеон состоял в непосредственной переписке с m-me де-Монтескье, воспитательницей его сына. 30-го сентября 1811 года он писал из Антверпена:
«…Я желаю, чтобы воспитание, быть может, очень тщательное, не шло в разрез с своей задачей и чтобы с ранних лет озаботились о солидном режиме для физического развития короля. Впрочем, в этом я с полным доверием полагаюсь на вас».
По пути во время похода на Россию, император писал снова:
«…Надеюсь, что вы скоро известите меня о том, что прорезались четыре последние зуба. Я пожаловал кормилице все, что вы от меня требовали; можете ее успокоить на этот счет».
Ни та масса великого труда, какую он взваливал на себя, ни заботы о начале страшной войны, ни ответственность командования армией в триста тысяч человек, – ничто не было в силах отвлечь мыслей императора от колыбели дорогого его малютки.
Портрет маленького римского короля, присланный ему императрицей накануне Бородинского сражения, сильно взволновал его.
У дверей своей палатки, приветствуемый радостными кликами своих солдат, Наполеон любовно рассматривал этот портрет. Затем вдруг, выдавая тревожившие его опасения, он сказал своему секретарю: «Спрячьте его; он слишком рано видит поле сражения».
До сих пор мы могли судить о Наполеоне лишь в эпохи, когда фортуна неизменно благоприятствовала ему.
Но пробил час неудач. они были громадны и такого свойства, что могли далеко отогнать заботы о семейных мелочах, – и тем не менее, несмотря на колоссальное усилие самозащиты против страшных катастроф, обрушивавшихся на него, – Наполеон к жене своей и к ребенку сохранил самое неусыпное внимание, ту же деликатность, какими он дарил их во дни благоденствия.
В тот момент, когда, после надежды на мир, Наполеон увидел себя вынужденным бороться против коалиции целой Европы, он продолжал тревожиться о самих пустых мелочах, касавшихся его жены:
«С неудовольствием узнал я, – пишет он обер-камергеру, – что празднество 15 августа было так неудачно устроено и так небрежно обставлено, что императрицу бесконечно томили плохой музыкой… Наконец, никаких особенных затруднений не представило бы несколько раньше увезти императрицу из спектакля, где она задыхалась от жары»…
Во время французской кампании, когда, дав волю несравненному своему гению, нечеловеческими усилиями отбивал он пядь за пядью землю своей родины и с тридцатью тысячами человек держал в страхе Европейские державы, из Ножана император писал:
«…Не давайте скучать императрице. Она изводится от тоски»…
На другой день последовало его распоряжение, которое имело для него высшее значение:
«Всячески оберегайте, чтобы императрица и король римский никоим образом не могли попасть в руки неприятеля».
Взвесив все могущие произойти случайности, он воскликнул:
«Что касается моего мнения, то я предпочел бы лучше видеть моего сына задушенным, нежели воспитанным в Вене, в качестве австрийского принца. Я также достаточно хорошего мнения об императрице, чтобы быть уверенным, что и она разделяет мой взгляд, как женщина и как мать».
Когда Наполеону, загубленному без пощады, предлагали поручить его супругу покровительству австрийского императора, он противился, но не столько из чувства гордости, сколько из опасения того, что такое положение Марии-Луизы повредит его семейной жизни. Небезынтересно выслушать заявление его неудовольствия:
«С огорчением узнал я, что вы говорили о Бурбонах с моей женой. Это вредно повлияло бы на нее, и поссорило бы нас… Избегайте разговоров, которые могли бы навести ее на мысль, что я могу согласиться принять покровительство её или её отца… Помимо всего, это может только нарушить её покой и испортить превосходный её характер»…
И тут, в эти дни беспредельного горя, как и в самые счастливые дни успеха, Наполеон выше всего ставил личное свое достоинство в домашнем очаге.
Исчерпав чудесные ресурсы военного искусства, ежедневно поражавшего удивлением его врагов, подавленный силами, которые в двадцать раз превышали численность его войска, покинутый боевыми своими сотоварищами, Наполеон должен был решиться подписать акт отречения в Фонтенебло[2].
Мысль об его жене и ребенке, временно стушевавшаяся в его уме, под влиянием страшных терзаний, причиненных ему его друзьями и врагами, явилась ему на помощь для перенесения последних унижений. Он согласился отправиться на остров Эльбу.
– На острове Эльбе я могу еще быть счастлив с женой моей и сыном, – говорил Наполеон.
После легендарного прощанья с своей гвардией, он писал императрице:
«Добрый друг, я еду и буду ночевать в Бриаре. Двинусь далее завтра утром и остановлюсь лишь в Saint-Tropez… Надеюсь, что твое здоровье в порядке и ты будешь в состоянии догнать меня…
„Прощай, дорогая Луиза. Ты всегда можешь рассчитывать на мужество, спокойствие и дружбу твоего супруга“.
Находясь на острове Эльбе, он тревожился в виду молчания Марии-Луизы, далекий от подозрений насчет измены своей жены. Он предполагал, что она арестована и всеми средствами старался добиться с ней переписки. Он посылал письмо за письмом, отправлял нарочных.
„Полковник Лещинский, – пишет он 9 августа генералу Бертрану, – отправляется сегодня в два часа в Ливорно, откуда поедет в Э., для передачи от меня письма императрице. Напишите Меневалю, что я жду императрицу в конце августа, что я желаю, чтобы она привезла сюда моего сына, и что удивляюсь, почему не получаю от неё никаких известий. Это происходит оттого, что письма её задерживаются. Напишите, что к странному мероприятию прибегают, по всей вероятности, по распоряжению, какого-нибудь второстепенного министра, не может же оно исходить от её отца. Во всяком случае, никто не в праве распоряжаться императрицей и её сыном“.
Все было пущено в ход со стороны Наполеона, чтобы иметь известие от жены. Измученная душа его не могла успокоиться. Воображение измышляло всевозможные средства. Когда ему казалось, что он нашел нового разведчика, с большими шансами на успех, тогда наставления его походили на наставления любовника, занятого тем, как бы обмануть самый бдительный надзор:
„Велите дать месячный отпуск капитану Гюро, жена которого находится при императрице. Он отправится сегодня вечером на бриге. Призовите его и дайте ему инструкции, чтобы он поехал в Э. и затем повсюду, где только будет императрица. Пускай так устроится, чтобы его не задержали. Необходимо, чтобы он попал в Э. и жил у своей жены или у Меневаля, и чтобы никто ничего не подозревал о том. Он заранее должен запастись инструкциями, какого рода наблюдение от него потребуется…“
Напротив, мизерные усилия, делавшиеся Марией-Луизой для ведения корреспонденции со своим мужем в первые дни их разлуки, не отличались особой энергией. Она не попробовала даже возразить против мнения своего отца, императора австрийского. Кстати прибавить, чтобы сделать более понятным её равнодушие, что с 17 июля 1814 года стало сказываться на ней влияние графа Нейпперга.
В октябре, не зная более, к кому обратиться за известиями, Наполеон написал великому герцогу Тосканскому, дяде императрицы:
…. Прошу ваше королевское высочество известить меня, позволите ли вы мне каждую неделю посылать к вам письма для передачи императрице, а также прошу вас прислать мне в ответ известия о ней и письма m-me Монтескье, воспитательницы моего сына. Льщу себя надеждой, что, несмотря на события, которые изменили отношения стольких лиц ко мне, ваше королевское высочество сохраняет ко мне некоторую дружбу… Если вы пожелаете дать мне в том удостоверение, вы принесете мне тем значительное облегчение…»