Второй год — страница 9 из 88

Удивившись своему мужеству и немного погордившись собственным бесстрашием перед лицом смертельной опасности я переключился на новую тему размышлений:

"Для чего люди воюют? Нет, ну в самом деле — для чего? Я не испытываю к этим обезьянам никакой ненависти, у меня даже неприязни к ним нет, а есть чувство жалости к ним, потому, что они принуждены жить не только в дикой нищете, но еще и под советской оккупацией. Если бы мне на гражданке дали в руки автомат и предложили убить афганца, я бы наверняка отказался. Зачем мне его убивать, если он не сделал мне ничего плохого? А ему зачем убивать меня? Я же тоже ничего ему сделать не успел: ни плохого, ни хорошего. Ну, ладно, они будут стрелять по мне, потому что на мне советская форма. Тогда что же мне остается? Стрелять в них потому, что они стреляют по мне? Но они правы больше меня, потому что это не они захватили мою Мордовию, а я сам пришел к ним с оружием в руках. И пришел я сюда не деревья сажать и не школы строить, как это расписывается нашими газетами. По крайней мере никто меня этому не учил. Меня учили только воевать и учили только тому, что полезно на войне. А интересно посмотреть на нашего комбата когда он будет отдавать батальону приказ построить школу в Ташкургане или посадить деревья в Ханабаде. Такой приказ он и по "обкурке" не отдаст никогда. А почему воюет комбат? Разве он ненавидит афганцев сильнее меня? По-моему, он их больше меня только презирает, а в остальном они ему до лампады. У комбата только одна извилина и она не от фуражки. В этой извилине только одна мысль — второй батальон. Лучший в полку, лучший в дивизии, а может и во всей Сороковой армии. Извилина пусть одна, зато очень глубокая и в батальоне не просто все умеют стрелять, а все умеют попадать. Боеспособность батальона — это бзик нашего комбата и он лично пять раз в неделю проводит занятия то с сержантами, то с какой-нибудь одной ротой и показывает нам такие вещи, которых нет ни в одном уставе и ни в одном наставлении. Комбат любит свой батальон и делает все, чтобы потери были как можно меньше, но это не значит, что комбат ненавидит афганцев. Батальон любит и уважает своего комбата, гордится им, но и это тоже не значит, что в батальоне все поголовно убийцы. Никто никаких кровожадных мыслей не высказывал, по крайней мере при мне. Всем, кого я знаю и с кем разговаривал, всем им глубоко по фигу эти афганцы и этот Афганистан. Так почему же люди воюют друг с другом?! Почему мы должны убивать этих несчастных обезьян, не чувствуя никакой ненависти к ним? Вот нам все время твердят о долге: "долг воинский!", "долг интернациональный!". Не может быть такого интернационального долга по которому, защищая одних обезьян, мы должны отстреливать других. И вообще, какой долг у нас, советских, может быть перед афганцами? При всем нашем желании мы не могли у них одолжиться — это настолько нищая страна, что им просто нечего нам дать взаймы. И не много ли долгов я наделал в свои девятнадцать лет, чтобы расплачиваясь по ним стрелять по таким же людям как я, только с другим цветом волос, глаз и кожи и которые истово исповедуют ислам, а я сам не знаю ни одной молитвы даже до середины? Ладно, оставим долг "интернациональный", возьмем долг воинский. Допустим, не всегда лишение человека жизни это убийство. Например палач в тюрьме никого не убивает — он казнит, то есть приводит в исполнение приговор. Солдат на поле боя тоже никого не убивает — он уничтожает живую силу противника. Но черт возьми! Это же не они на нас напали! Уверен: сто из ста афганцев не найдут Мордовию на карте. Это не они напали на наши дома, а мы сюда пришли как оккупанты…"

Додумать я не успел, потому, что бэтээр снова качнулся, догоняя колонну, которая тронулась, заворачивая желто-зеленой стальной змеей налево, в сторону гор. Съехав с бетонки мы попали на грунтовку и немедленно туча пыли от впередиидущих машин густым слоем грязно-желтой пудры покрыла лицо и одежду. Я нырнул, было в люк, к Женьку, но пыль опадала через люки и крутилась внутри бэтээра, не давая спастись от нее, поэтому, я опять вылез наружу в надежде, что подует боковой ветер и отнесет пыль в сторону от колонны. Впереди нарисовался какой-то кишлак чуть крупнее Ханабада, к которому и вела наша дорога.

Голова моя вжалась в плечи раньше, чем я услышал взрыв…

В бок несильно ударила волна теплого воздуха, громыхнуло и краем глаза я заметил как минометчики сначала повисли в воздухе, а потом как попало приземлились метрах в пятнадцати от своего бэтээра.

Они наехали на мину.

Потянуло горелой резиной и тротилом.

Странно, только что по этой же самой дороге прошло никак не меньше пятидесяти машин и ни одна не подорвалась. Может быть водитель лишнего крутанул руль и проехал на пару сантиметров правее или левее, чем остальные, но взорвалась машина не в голове, а в середине колонны. Мы тоже встали и Скубиев, пробежав от носа, спрыгнул с кормы в пыль. Полтава с Кравцовым перебрались на корму, чтобы лучше видеть, а я остался на своем месте. Минометчики кряхтя и тряся головами, будто после купания, поднимались с земли и поднимали свои каски. Два правых передних колеса их бэтээра были вырваны "с мясом" и от этого бэтээр накренился вперед на правый бок.

— Все живы? — прокричал минометчикам Скубиев и добавил еще от себя непечатную оценку мине и водителю, который ее поймал.

Водитель лежал метрах в двух от своей искалеченной машины и не вставал.

— Чего разлегся? — почти зло накинулся на него Скубиев.

— Ноги, товарищ капитан, — стал оправдываться водила, показывая глазами на свои ноги, — об руль ударил, когда вылетал.

Колонна встала.

— Забирайте минометы и рассаживайтесь по другим экипажам, — приказал начальник штаба, — и этого на руках осторожно на бэтээр закиньте. Машину подберет техзамыкание. Башенный путь останется.

Минометчики расселись на другие машины своей батареи, Скубиев вышел на связь и доложил, что можно продолжать движение. Колонна снова тронулась.

Через час медленной езды, колонна остановилась, охватив кишлак кольцом. В кишлаке, казалось, никого не было.

Скубиев обернулся к нам:

— Так! вы двое — знаете, что делать, а ты Сэмэн, дуй в пятую роту, доложи командиру, что прибыл в его распоряжение. С пятой ротой ходить будешь.

Я взял свой рюкзак, рацию, автомат и спрыгнул с бэтээра. О пятой роте я знал только то, что это пехота тупорылая, что это пехота из нашего батальона, что она стоит позади минбанды и что командир у нее старший лейтенант Бобыльков, которого Сафронов обещал посадить на губу.

Пацанов в пятой роте я не знал ни-ко-го!

Ну, разве что Аскера с моего призыва.

Пройдя мимо машин минометчиков я подошел к бэтээру с бортовым номером 350. Я уже научился разбираться в номерах: 300 — это наш батальон. Все машины батальона имеют номера от 300 до 399, потому, что 400 — это уже первый батальон. 310 — машина комбата, 311 — моя машина, на которой ездит Скубиев. Ноль в конце — это указание на машину командира. 340 — командира четвертой роты, 350 — пятой. И в роте не десять машин, а двенадцать. Одиннадцатая и двенадцатая имеют номера 350-1 и 350-2.

— Чего тебе, чудо? — спросил меня офицер из командирского люка, когда я подошел к триста пятидесятому.

Офицер был одет в те же лохмотья, что и остальные и его принадлежность к командному составу можно было угадать только по зеленой овальной кокарде на форменной кепке, которую он обрезал на манер бейсболки. На верхней губе темнели щегольские усики, лицо было обветрено, глаза смотрели насмешливо, но не враждебно.

Это был командир пятой роты старший лейтенант Бобыльков.

— Прибыл в ваше распоряжение, товарищ старший лейтенант.

— Нет, ну надо же, — Бобыльков оглянулся на свой экипаж, — доблестной пятой роте — и самого разгильдяйного связиста подсунули. Откуда родом, сержант?

— Из Мордовии, товарищ старший лейтенант.

— Ого! Земляк, значит. Я — из Болдина. Слыхал?

— Конечно, — улыбнулся я.

Я за "сержанта" простил Бобылькову "самого разгильдяйного", а то, что он из села, стоящего на самой границе с Мордовией, расположило меня к нему моментально и окончательно.

"Болдино", "Болдинская осень". Имение нашего великого поэта Пушкина, в котором он написал свои "Маленькие трагедии" и начал писать первые главы "Евгения Онегина". Я был в Болдине вместе со школьной экскурсией совсем недавно — всего несколько лет назад и хорошо помнил и рощу Лучинник, и небольшой дом Пушкина, его деревянную конторку, за которой он писал, и маленький пруд, и горбатый мостик, и беседку над прудом, и аллею из толстых вековых деревьев, которые помнили Александра Сергеевича, и избу в конце аллеи, в которую крестьяне сносили оброк.

Повеяло почти домашним теплом…

— Поднимайся, хрена ли ты там стоишь? — предложил мне Бобыльков и бросил за спину, — место гостю.

Я сел за башней, а в скором времени комбат вызвал офицеров батальона на совещание.

Бобыльков вернулся и отдал команду роте расставить машины:

— Блокируем кишлак. Расстояние между машинами семьдесят метров. Машины окопать. Прочесывать будет четвертая рота. Мы оказываем огневую поддержку, если что.

Колонна расползлась вокруг кишлака, перекрывая всякую возможность выхода оттуда. Я рассудил, что окапывание бэтээра совсем не царское дело и, не зная чем себя занять, смотрел как пыхтит пехота, ворочая лопатами. Часа через полтора машины были окопаны а возле них взвились синие дымки костров — дело шло к полудню и люди готовили пищу. Бэтээр врыли колесами в землю, спереди насыпали бруствер а сбоку, со стороны костра для командира роты постелили плащ палатку и положили сверху матрас и одеяло.

У меня от запаха потекли слюни: в трех метрах от меня пехота дожаривала в казане картошку с тушенкой и луком. Они, кажется и лавровый лист не забыли положить и запах стоял умопомрачительный. У меня засосало в желудке, так как последний раз я ел вчера в семь часов вечера на ужине еще в полку. Пехота пригласила Бобылькова снимать пробу.