Второй том «Мертвых душ». Замыслы и домыслы — страница 7 из 78

…здоровье мое слабеет, и не хватает сил для занятий (письмо от 12 (24) февраля 1845 г., Париж).

План поездки в Иерусалим Гоголь уже более не связывает с окончанием второго тома. Вернувшись из Парижа во Франкфурт, он пишет Н. Н. Шереметьевой:

А потому помолитесь прежде всего, друг мой, о моем здоровьи. Ибо, как только поможет Бог мне дотянуться до будущего года, то в начале его и не откладывая уже на дальнейшее время, отправляюсь в Иерусалим. <…> А вы молите Бога, чтобы ниспослал мне силы совершить это путешествие так, как следует, как должен совершить его истинный христианин (2 (14) марта 1845, Франкфурт; в письме Гоголя ошибочно проставлена дата 14 февраля).

Аналогичное признание делает он и Н. М. Языкову:

Изнурился как бы и телом, <и> духом. Занятия не идут никакие. Боюсь хандры, которая может усилить еще болезненное состояние (письмо от 3 (15) марта 1845 г., Франкфурт).

Впрочем, письмо А. О. Смирновой, написанное Гоголем всего несколько дней спустя, свидетельствует о том, что переживаемый духовный и творческий кризис он начинает уже рассматривать как необходимый и «животворный»:

Нельзя изглашать святыни, не освятивши прежде сколько-нибудь свою собственную душу, и не будет сильно и свято наше слово, если не освятим самые уста, произносящие слово. Друг мой добрый и прекрасный, помолитесь обо мне, помолитесь сильно и крепко, чтобы воздвигнул Господь во мне творящую силу. Благодатью Духа Святого она может только быть воздвигнута, и без сей благодати пребывает она, как мертвый труп, во мне, и нет ей оживотворения. Слышу в себе силу и слышу, что она не может двигнуться без воли Божией. <…> От болезни ли обдержит меня такое состояние, или же болезнь рождается именно оттого, что я делал насилие самому себе возвести дух в потребное для творенья состоянье, это, конечно, лучше известно Богу; во всяком случае я думал о лечении своем только в этом значении, чтобы не недуги уменьшились, а возвратились бы душе животворные минуты творить и обратить в слово творимое, но леченье это в руках Божьих, и ему одному следует его предоставить (письмо от 21 марта (2 апреля) 1845 г., Франкфурт).

Перспектива возвращения в Россию, к чему Гоголя призывали его друзья, его не радует, но скорее смущает:

Притом приезд мой мне был бы не в радость; один упрек только себе видел бы я на всем, как человек, посланный за делом и возвратившийся с пустыми руками, которому стыдно даже и заговорить, стыдно и лицо показать (письмо А. О. Смирновой от 21 марта (2 апреля) 1845 г.).

В том же письме Смирновой Гоголь признается: работу над вторым томом он отодвигает в сторону ради «небольшого произведения», которое «и не шумное по названию в отношении к нынешнему свету, но нужное для многих», и доставит ему «в избытке деньги, потребные для пути»[57]. Что это будет за произведение – о том Гоголь пока не говорит.

А в июне – начале июля 1845 года[58] рукопись, служившую продолжением первого тома «Мертвых душ», он сжигает. Происходит это в одном из городов, куда Гоголь ездил летом 1845 года в поисках лечения – возможно, во Франкфурте, или Берлине, или Карлсбаде, или Гомбурге (Хомбурге). И единственным указанием на то, что произошло с рукописью в 1845 году и каковы были резоны Гоголя, предавшего продолжение поэмы огню, остается последнее из «Четырех писем к разным лицам по поводу „Мертвых душ“» из «Выбранных мест из переписки с друзьями» (1846):

Затем сожжен второй том М<ертвых> д<уш>, что так было нужно. «Не оживет, аще не умрет», говорит апостол. Нужно прежде умереть, для того чтобы воскреснуть. Не легко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряженьями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу. Но все было сожжено, и притом в ту минуту, когда, видя перед собою смерть, мне очень хотелось оставить после себя хоть что-нибудь, обо мне лучше напоминающее. Благодарю Бога, что дал мне силу это сделать. Как только пламя унесло последние листы моей книги, ее содержанье вдруг воскреснуло в очищенном и светлом виде, подобно фениксу из костра, и я вдруг увидел, в каком еще беспорядке было то, что я считал уже порядочным и стройным. Появленье второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу. Нужно принимать в соображение не наслаждение каких-нибудь любителей искусств и литературы, но всех читателей, для которых писались Мертвые души. Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему не поведет. Оно возбудит только одну пустую гордость и хвастовство. <…> Нет, бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе Мертвых душ, а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжен. Не судите обо мне и не выводите своих заключений <…> Рожден я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело мое проще и ближе: дело мое есть то, о котором прежде всего должен подумать всяк человек, не только один я. Дело мое – душа и прочное дело жизни. А потому и образ действий моих должен быть прочен, и сочинять я должен прочно. Мне незачем торопиться; пусть их торопятся другие! Жгу, когда нужно жечь, и, верно, поступаю как нужно, потому что без молитвы не приступаю ни к чему. <…> Верю, что, если придет урочное время, в несколько недель совершится то, над чем провел пять болезненных лет[59].

Мотивы недовольства вторым томом, которые Гоголь высказал в последнем из «Четырех писем к разным лицам по поводу „Мертвых душ“» (неубедительность и идеальность изображенного), в основном совпадали с тем, за что его и прежде, и впоследствии критиковали и С. Т. Аксаков, и В. Г. Белинский. Однако Гоголь развил эту критику со своих позиций. Позитивное содержание поэмы оказалось, посчитал он, недостаточно приближенным к читателю, поскольку не показаны были к нему «пути и дороги»[60]. Однако это позитивное содержание не должно было оставаться изолированным и от низкого материала, «всей глубины <…> настоящей мерзости» общества и «всего поколенья»[61].

Так печально завершился первый период творческой истории второй части поэмы[62].

«Мертвые души» и «Выбранные места из переписки с друзьями»: диптих

Существует несомненная связь между сожжением второго тома, написанием «Завещания» и желанием Гоголя в конце июня – начале июля 1845 года оставить литературное поприще и «поступить в монастырь»[63], о котором рассказала в своих записках М. С. Сабинина, дочь веймарского православного священника Стефана Сабинина. Его Гоголь посетил летом 1845 года в Веймаре, где оказался проездом, отправляясь в Берлин в поисках доктора, который способен был бы его исцелить.

Эпизод этот вообще примечателен и заслуживает того, чтобы на нем остановиться подробнее. О том, что Гоголь посетил Веймар, он всего лишь дважды упомянул коротко в письмах В. А. Жуковскому и Н. М. Языкову:

Для душевного моего спокойствия оказалось мне нужным отговеть в Веймаре. Гр<аф> Толстой также говел вместе со мною. Добрый веймарский священник советовал мне убедительно посоветоваться еще на дороге с знаменитым доктором в Галле, Крукенбергом. К сему склонял меня и граф Толстой… (письмо В. А. Жуковскому от 14 июля 1845 г.)

С Н. М. Языковым десять дней спустя он делится практически теми же впечатлениями от Веймара, что и с Жуковским:

На дороге, в Веймар<е>, говел во второй раз и приобщался. Тамошний очень добрый священник наш советовал мне непременно, едучи в Берлин, заехать по дороге в Галль, к тамошней знаменитости, доктору Крукенбергу, о котором он рассказывал чудеса (письмо от 25 июля 1845 г.).

Единственное свидетельство «извне» о пребывании Гоголя в Веймаре, которым мы обладаем, принадлежит Марфе Сабининой, дочери «доброго веймарского священника» Степана Сабинина. В своем дневнике она упоминает, что Гоголь приехал в Веймар, чтобы поговорить с ее отцом о своем намерении «вступить в монастырь», и о том, что Сабинин его от того «отговорил»[64].

По умолчанию поведение Гоголя в Веймаре проливает свет на его душевное и физическое состояние и всю степень переживаемого им кризиса. Излюбленное место паломничества русских интеллектуалов, притягиваемых, во-первых, славой «немецких Афин», в которых проживали великие представители немецкой литературы и философии (Гердер, Виланд, Шиллер, Гете[65]), и, с другой стороны, уже в гоголевские времена, столица герцогства, где наследной герцогиней была сестра двух русских императоров Мария Павловна, безотказно привечавшая русских путешественников[66], Веймар для Гоголя оказывается примечателен лишь возможностью побеседовать с православным священником о том кардинальном повороте в своей судьбе (постриге), который тогда ему виделся. Вспомним для сравнения, какие эмоции вызвал Веймар за полвека до посещения города Гоголем у другого русского путешественника, вопрошавшего уже у городских ворот караульного сержанта:

Здесь ли Виланд? Здесь ли Гердер? Здесь ли Гете? – «Здесь, здесь, здесь», – отвечал он, и я велел постиллиону везти себя в трактир «Слона»