Между тем в степном государстве поднимается смута и Кара-Чотон женится насильно на Урмай-сулу. Но Тенгри не оставляет Гесера и избавляет его от наваждения у самого Мертвого озера, где он видит отражение своего волшебного коня. На этом коне он возвращается к себе в степное государство и разбивает Кара-Чотона, освобождая свою Урмай-сулу…
Правда, к этому времени согревшийся за теплой пазухой бабки Шолпан Ержан уже сладко спал, видя окончание этой сказки, рассказывавшей о его предстоящей жизни в своих пушистых детских снах…
Степные дороги — будь они даже железные — долги, однообразны, и коротать их приходится лишь разговором. Рассказ Ержана тек, как провода в окне поезда — от столба к столбу, от столба к столбу, и, казалось, стук колес придавал его рассказу такт за тактом, такт за тактом. Так и глубокое детство он вспоминал как безостановочную беготню из своего дома к дому Айсулу, нет, не только поглядеть на безъязыкую красавицу, которой он надкусил ухо в знак ранней помолвки, но чаще всего ради блестящих железок Шакена-коке, тех, что он привозил со своей вахты, на которой пропадал месяцами. Работал он где-то в степи, но об этом речь впереди. Как впереди речь и о телевизоре, ради которого Ержан бегал опять же к Шакену-коке, после того, как тот однажды привез из города это чудо, поглотившее их с тех пор навсегда.
А до того… До того:
— Бабкам дай только помолоть языком! — говаривал дед, привязывая весенними днями малыша пояском к спине и взбираясь на пепельного коня. Они скакали галопом в степь, туда, за железную дорогу, которую дед оставлял на попечение своему сыну Кепеку. Они скакали молча по влажной и разбухающей травой и тюльпанами степи, скакали, казалось, просто так, и ветер, еще холодный по бокам, обжигал трескающиеся щеки Ержана.
Однажды они доскакали до оврага и до холмов, редко рассыпаных за оврагом, и дед только бросил:
— Вот здесь мы тебя и нашли, улым…
А там, за оврагом, с шумной весенней речкой на дне, за деревянным навесным мостом Шайтан-копрюком росла по всей степи колючая проволока, и дед, лишь махнув в ту сторону своей камчой, да осаживая своего распарившегося скакуна, сказал непонятное слово: «Зона!» — ив ушах малыша зазвенела муха, а точнее, овод, что кружится ленивыми днями над их коровами — овод, обернувшийся вдруг звонким именем «Зона»…
Так появился в жизни Ержана этот овод, жужжавший своей непонятностью над его детским воображением. И там, оказывается, работал на своей вахте дядя Шакен.
И хотя дед Даулет называл бабок болтушками, но та сказка о Гесере запала Ержану в душу не меньше, чем игра деда на домбре, и пока бабка Улбарсын готовилась вымыть мальчишке голову кислым молоком, Ержан выспрашивал ее о признаках Гесера: дескать, а как его узнать? Бабка то ли для того, чтобы отвязаться от верткого внука, то ли чтобы успокоить его на час-другой, бросала:
— Когда Гесер был безобразным и сопливым мальчишкой, у него не было шошака — пиписьки.
И пока его бабка выщипывала на весеннем солнце всякую мелкую живность, забившуюся в швы его трусов, запомнивший ее слова Ержан убегал за соседний дом к Айсулу, где вместе с этой двухлеткой рассматривал поочередно то свою неисчезающую, но сморщенную пипиську, то завидное отсутствие этой самой пиписьки у сопливой Айсулу.
С тем же рвением он следил за своим ленивым дядькой Кепеком-нагаши — не начнет ли тот преследовать его до смерти. Но тот большей частью валялся на единственной во всем доме железной кровати, заменяя ночами своего стареющего отца на стрелке или же на обходе ночных составов с наследственным молоточком.
Иной раз он приходил к утру вдрызг пьяным и начинал ни с того ни с сего переворачивать весь дом с ног на голову, ругаясь и матерясь, и хотя Ержан, разбуженный охающей и ахающей бабкой, был уже готов к коварным преследованиям своего Кара-Чотона, но тот все больше кричал, что уедет отсюда навсегда, что все ему здесь обрыдло, е…ть он хотел эту вонючую жизнь! — и, вскакивая на отцовского пепельного коня, мчался в необъятную степь, где вместе с рассеивающейся тьмой пропадали его голос, фигура, гнев…
Я сказал, что мальчишке запало в душу не только бабкино сказание, но и дедова домбра. Да настолько, что он без спросу стал снимать ее с высокого гвоздика на стене, пока дед ходил колотить молоточком по своим вагонам, и принимался тренькать, изображая насупленного деда с его хриплым голосом. Очень скоро он начал улавливать какие-то знакомые мелодии, а потом, как отслеживал поведение своего нагаши Кепека, так же стал отслеживать игру своего деда на домбре, и на следующий день в его отстутствие, пока бабка болталась у Шолпан-шеше, рьяно повторял тот самый бег пальцев по шейке домбры. Очень быстро и незаметно он научился чуть ли не всему репертуару деда Даулета, но застукал его за этим делом не дед, да и не бабка, а нагаши Кепек, опять завалившийся не в свою комнату по пьянке. Как он целовал каждый палец мальчишки, как облизывал их пьяными слюнями: «Ай, кара кюш! Ай кара таус!»
— «Ай, неземная сила! Ай, неземной звук!» — качал он своей буйной головой. В тот вечер чуть отрезвевший Кепек собрал обе семьи перед домом и, вызвав из двери своего племянника-трехлетку, объявил его концерт. Свой первый в жизни концерт Ержан дал, сидя на пороге своего дома.
Правда, расчувствовавшийся дед тут же перенастроил свою домбру с правой настройки на левую[1], так, чтобы мальчишке было легче петь, и кроме того, каждый вечер стал теперь специально заниматься с Ержаном, вспоминая забытые старинные мелодии и жиры — древние песни. За три месяца Ержан освоил все то, что дед накопил за всю свою жизнь. Мальчишка впитывал всю вековую мудрость казаха, сохраняемую в песнях, как степная земля впитывает весенние дожди, превращая их в зеленый жузгун и терескен, да в алые маки и тюльпаны.
Высоченной горе идет Тень, падающая от нее.
Глубокой речке к лицу Берег, покрытый таволгой.
Мужественному джигиту идет Копье, взятое в руки.
Богатому джигиту к лицу Польза, что он приносит людям.
Аксакалу к лицу
Благословение тех, кто его окружает.
Богачке идет Ее бурдюк с кумысом.
Невестке к лицу Ее грудной младенец.
Когда девчушка достигает пятнадцати лет,
Сплетен вокруг нее больше, чем у нее косичек.
Единственный, кто виноват в этой лжи, —
Белая ворона средь родни[2].
Слушая эти песни четырехлетнего Ержана, Шакен-коке, любитель повторять одну и ту же фразу: «Мы не только догоним, но и обгоним американцев!» — вдруг привез ему в подарок с очередной вахты не блестящую железку и не стеклянную колбу, а что-то похожее на домбру, но в тысячу раз более аккуратное и блестящее, то, что он назвал неказахским словом «скрипка».
И струн на ней было не три, а четыре. Первые дни Ержан попробовал играть на ней как на домбре, но звук был какой-то глухой и зажатый. Правда, потом Шакен-коке вынул из своего портфеля еще и палку — не палку, камчу — не камчу, которую назвал «смычком», и вручил ее Ержану, чтобы тот играл себе на здоровье на настоящей скрипке. «Дай, покажу!» — сказал он и стал тереть ту самую палку о струны, но те не издавали никакого звука. Тогда дед рассмеялся и, сказав хитро: «Всему нужна смазка!» — пошел искать в своих закромах эту самую смазку, которая оказалась чем-то вроде засохшего древесного клея или воска. Он взял в руки и скрипку, и смычок, обмазал их, и вдруг, когда прикоснулся смычком к струнам, они и впрямь заскрипели. «Дай! Дай! Коке привез ее мне!» — выхватил скрипку Ержан и стал извлекать звуки изо всех четырех струн. Он извел в тот день всех домочадцев, но, разумеется, никакой музыки у него не получалось. Ближе к вечеру бог весть откуда, напившись, пришел домой Кепек-нагаши и, увидев племянника со скрипкой, вдруг заплакал и сказал: «Я знаю болгарина-скрипача! Правда, он педик! Но завтра же поедем к нему!»
Не кто иной, как нагаши и усадил на следующий день Ержана с собой на верблюда и двинулся наперерез железной дороге в степь. Они ехали долго, пока не приехали к каким-то вагончикам, экскаваторам, всякой технике. Чем тут люди занимались, не совсем понятно, железной дороги рядом не видно, а всякого железа навалом. Они слезли с верблюда и, привязав его к одинокому кусту тамариска, зашли в один из вагончиков. Там в прокуренном помещении сидело несколько человек, играя в какую-то шумную игру, и видя, как закашлялся Ержан, Кепек-нагаши быстро вызвал оттуда человека и впрямь по имени Петко, чтобы вывести племянника опять наружу. Петко вышел не скоро. Это был невысокий человек с очень быстрыми глазами и блеющим голосом. Кепек-нагаши заговорил с ним на чужом языке, которого Ержан тогда еще не понимал, но несколько раз он произнес слово наподобие «таланы» — дескать, «из степи», указывая на своего «жиена» — племянника. Петко под зорким и неусыпным взглядом Кепека пощупал руки Ержана, его предплечья, плечи, как казахи ощупывают жеребца или ягненка, потом стал что-то невнятное спрашивать. Ержан пытался докопаться или, вернее, догадаться о смысле его слов: «Кокте би захип» — «В небе танец слепца»: — спрашивает ли этот дядя о какой-то песне? Но тут приходил на помощь нагаши: «Атын калай?» — «Как тебя зовут?» «Атым Ержан», — отвечал Ержан. Словом, повел Петко Ержана с Кепеком-нагаши в крайний вагончик, взял в руки скрипку, принюхался к ней, потом попробовал смычок на язык и, спросив что-то у Кепека, расхохотался. Он хохотал долго, тем временем очищал чем-то едким на запах и струны, и смычок, потом достал нечто похожее на древесную смолу и стал то мелкими кругами, то крупными движениями водить ею по смычку.
Когда он заиграл на скрипке, звук ее был столь чист, что даже слепец увидел бы в синем небе танец чистого воздуха, ясного солнца, белоснежных облаков, радостных птиц…