Введение в гражданскую войну — страница 6 из 16

критику. Девиз критики сформулировал Кант в своём эссе «Что такое Просвещение?». Забавным образом, эта же фраза принадлежит Фридриху II: «Рассуждайте сколько угодно и о чём угодно, только повинуйтесь!»18 Таким образом, симметрично «морально нейтральному» политическому полю высших соображений Государства, критика огораживает «политически нейтральное» моральное поле свободных соображений. Это Публичность, которая сперва связывалась с «Республикой учёных»19, но быстро обратилась в государственное оружие против любой враждебной этической материи, будь то невыкорчёвываемая солидарность традиционного общества, «Двор Чудес»20 или уличный жаргон. На абстрактную сферу неприкосновенной государственной политики теперь есть ответ в виде второй абстракции: сферы независимого критического обсуждения. И так же, как все действия из высших государственных соображений должны производиться в тишине, вся болтовня и разноголосица критических соображений должна происходить в бездействии. И тем чище и радикальнее будет звучать критика, чем дальше она отстоит от любой позитивной повестки, где могли бы выразиться её нравоучения. Так, в обмен на отказ от всяких политических претензий, то есть попыток оспорить монополию Государства, – в обмен на это она получает монополию над моралью. Она может протестовать сколько угодно при условии, что никогда не будет претендовать на иную форму существования. Действия без обсуждения, с одной стороны, обсуждения без действия, с другой – на этих двух принципах Государство и Критика, поддерживаемые своими органами, полицией и Публичностью, строят нейтрализацию всего этического разнообразия. Таким образом, вместе с игрой форм-жизни ЛЮДИ устранили и саму политику.

примечание β: После этого совсем неудивительно, что свои самые успешные шедевры критика создала именно там, где «граждане» были сильнее всего лишены доступа к «политической сфере», то есть ко всякой практике; я имею в виду, где всё коллективное существование находилось в полной власти Государства: при французском и прусском абсолютизме XVIII века. Что владения Государства явились и владениями Критики, что Франция, раз уж о ней речь, была во всех аспектах, и зачастую открыто, такой яростно восемнадцатовековой, – всё это ни капли нас не удивит. Признавая случайность театра наших действий, не можем не отметить постоянство национального характера, который нигде больше так не сохранился. Вместо того чтобы показывать, как в течение двух веков, поколение за поколением, Государство строило критику, а критика, в свою очередь, строила Государство, я нахожу более поучительным воспроизвести описания предреволюционной Франции, озвученные в середине XIX века, то есть вскоре после самих событий, причём человеком одновременно и очень умным, и очень гнусным:

«Администрация старого режима заранее отняла у французов возможность и желание помогать друг другу. Когда случилась Революция, напрасно бы стали мы искать в самой большой части Франции хоть десять человек, имевших привычку действовать сообща и упорядоченно, и самим защищать себя; все это было заботой центральной власти».

«Поскольку во Франции политическая жизнь угасла раньше и полнее, чем в других европейских станах, лучшие граждане более чем где бы то ни было потеряли привычку к делам, к разумению фактов, утратили опыт народных движений и почти само понятие народа».



«Поскольку уже не существовало свободных учреждений, а следовательно, и политических классов, и живых политических образований, и организованных, располагающих вождями партий, а в отсутствие всех этих упорядоченных сил и руководства общественным мнением, то когда это общественное мнение возникло, став уделом одних только философов, приходилось ожидать, что Революция будет руководствоваться не конкретными фактами, а абстрактными и крайне общими теориями».

«Само положение этих писателей готовило их к тому, чтобы опробовать свои общие и отвлеченные теории в области управления и слепо этому довериться. В почти бесконечном удалении от практики, в котором они пребывали, никакой опыт не умерил их пыл».

«Однако мы всё же сохранили одну свободу среди обломков всех прочих: мы могли почти беспрепятственно философствовать о первоначалах общества, о самой сути правления и об исконных правах рода человеческого.

Вскоре все те, кого ущемляла повседневная практика правовой системы, увлеклись этой литературной политикой».

«Каждая общественная страсть обращалась, таким образом, в философию; политическая жизнь была насильственно вытеснена в литературу».

И наконец, про итог Революции: «Но разгребите эти обломки: вы заметите огромную центральную власть, которая привлекла к себе и поглотила в своей однородности все частицы авторитета и влияния, рассеянные ранее среди множества второстепенных властей, разрядов, классов, ремёсел, семей и отдельных личностей, и как бы разбросанные по всему социальному организму» (Алексис де Токвиль, «Старый порядок и революция», 1856)21.


42 То, как некоторые тезисы вроде «войны всех против всех»[26] вдруг возводятся в разряд правительственных максим, связано с тем, какие действия они позволяют делать. Так, в этом конкретном случае хочется узнать, как могла развязаться «война всех против всех» раньше, чем все были созданы именно в качестве «всех»? И тут мы увидим, что новое Государство предполагает тот порядок вещей, который само создаёт; что оно закрепляет в антропологии произвол собственных нужд; что «война всех против всех» это скорее та убогая этика гражданской войны, которую новое Государство всюду насаждает под именем экономики; и которая – не что иное как всемирное царство взаимной неприязни.

примечание α: Гоббс любил пошутить насчёт обстоятельств своего рождения, вызванного внезапным испугом матери: «Страх и я, – говорил он, – мы как два близнеца». Я же больше склонен приписывать убожество его антропологии чрезмерному чтению этого кретина Фукидида, а не тому, как сошлись звёзды. В этом более справедливом свете посмотрим на болтовню нашего труса:

«Для правильного и вразумительного объяснения элементов естественного права и политики необходимо знать, какова человеческая природа».

«Человеческую жизнь можно сравнить с состязанием в беге […]. Надо только представить себе, что единственная цель и единственная награда каждого из участников этого состязания – оказаться впереди своих конкурентов» («Человеческая природа», 1640)22.

«Отсюда видно, что пока люди живут без общей власти, держащей всех их в страхе, они находятся в том состоянии, которое называется войной, и именно в состоянии войны всех против всех. Ибо война есть не только сражение или военное действие, а промежуток времени, в течение которого явно сказывается воля к борьбе путём сражения».

«Мало того, там, где нет власти, способной держать всех в подчинении, люди не испытывают никакого удовольствия (а напротив, значительную горечь) от жизни в обществе» («Левиафан»)23.

примечание β: То, что Гоббс высказывает здесь – это антропология современного Государства, позитивная, но и пессимистичная, политическая, но и экономическая, антропология атомарного гражданина, который, «отправляясь спать, запирает двери» и «в своём доме он запирает ящики» (Левиафан)24. До нас уже показывали, в чём политический интерес Государства за несколько десятилетий в конце XVII века перевернуть традиционную этику, вознеся алчность, экономическую страсть из разряда грехов в общественные добродетели (ср. у Альберта Отто Хиршмана25). И так же, как эта этика, этика равноценности является самой ничтожной из всех, что когда-либо разделяли люди, соответствующие ей формы жизни – предприниматель и потребитель – несут печать ничтожности, и с каждым веком всё более явно.


43 Руссо думал, что может опровергнуть Гоббса тем, что «война порождается социальностью»26. Тем самым он противопоставлял плохому дикарю англичан Благородного дикаря, антропологии – другую антропологию, на этот раз оптимистичную. Но ошибка была не в пессимизме, а в антропологии и в желании выстроить на ней общественный порядок.

примечание α: Гоббс строит свою антропологию не на одном только наблюдении за бедами своего времени, за Фрондой, революцией в Англии, зарождением абсолютизма во Франции и за различиями между ними. Уже два века как по миру ходят дневники путешественников и свидетельства исследователей о Новом Свете. Не спеша принимать за первооснову «естественное состояние, т. е. состояние абсолютной свободы, в каковом пребывают люди, не являющиеся ни суверенами, ни подданными», то есть «анархию и состояние войны»27, Гоббс определяет гражданскую войну, которую видит среди «цивилизованных» народов, как возврат обратно в естественное состояние, который требуется предотвратить любой ценой. И дикари Америки, о которых с ужасом упоминается в «О гражданине» и «Левиафане», дают крайне отталкивающий пример этого естественного состояния, ведь они «не имеют никакого правительства, кроме власти маленьких родов-семей, внутри которых мирное сожительство обусловлено естественными вожделениями, и живут они по сю пору в […] животном состоянии…» («Левиафан»)28.

примечание β: Когда мы в своих размышлениях стремимся дойти до самой сути, интервал между вопросом и ответом может достигать нескольких веков. И вот один антрополог ответил Гоббсу за пару месяцев до того, как покончил с собой29. Та эпоха успела перейти бурные воды Нового времени и причалила к другому берегу, уже глубоко погрязшему в Империи. Ответ этот появился в 1977 году, в первом номере журнала “Libre” под заглавием «Археология насилия». Этот текст, так же, как и вторую часть, «Беда дикого воина», ЛЮДИ пытались понимать в отрыве от столкновений, которые в пределах одного десятилетия противопоставили прогнившему буржуазному Государству городскую герилью, в отрыве от немецкой «Фракции Красной Армии», итальянских «Красных бригад» и распылённого Автономного движения. Но даже с учётом всех вышеперечисленных трусливых умолчаний тексты Кластра были способны вызвать смятение.