Вячеслав Тихонов — страница 4 из 10


Мичман Панин


Мичман Панин


Мичман Панин

* * *

Я набрал номер телефона. «Да, это я, да, Тихонов. Чехов, да? А, дипломная работа, да? Ну хорошо, давайте я приду на „Мосфильм“, мы поговорим». Это само по себе на меня произвело невероятное впечатление, что ко мне придет Тихонов с тем, чтобы поговорить. Не я к нему пойду пешком, а потом на коленях, в рубище целовать ноги, а он придет ко мне на «Мосфильм» с тем, чтобы поговорить. Он пришел, причем пришел на десять минут раньше назначенного срока. И вот это меня в нем поражало. А потом мы с ним и снимали вместе, еще много картин, и в общем-то и дружили всю жизнь. И это всегда была абсолютная точность, аристократическая точность. Понимаете? То есть на десять минут раньше назначенного срока.


Мичман Панин

* * *

Он пришел, мы сели. Он прочитал сценарий и сказал: «Знаете, у меня сейчас в общем пустое время. А я давно мечтал сыграть что-нибудь по Чехову». Сказал настороженно. Не «я давно мечтал сняться в дипломной работе у никому не известного какого-то тухлого фраера» — «я давно тоже (согласитесь, да, аристократический человек), я давно мечтал сняться в чем-нибудь по Чехову». И это на меня еще повесило, еще такую, знаете, тройную цементную ношу, как будто меня зацементировали всего в асфальт. Человек мечтал. И во-первых, я кого-то заменяю, значит, чего-то там снимаю по Чехову после чьего-то провала, дальше еще Тихонов давно мечтал сняться в чем-нибудь по Чехову, а будет сниматься вот у этой вообще никому не известной личности и непонятно по какому поводу попавшей на «Мосфильм». Но все это уже завертелось…


На семи ветрах

* * *

Пришел Тихонов на пробы… И совершенно ужасающе, ужасающе сыграл эту пробу. Я очень жалею, что я ее… Вообще жалко, что вот так выкидываются пробы, потому что на самом деле это одна из самых волнующих и интереснейших страниц истории отечественного кино, интереснейших страниц. Просто ну как-то даже непонятно было, как он примитивно, пошло, элементарно сыграл эту вещь, чего-то там он цеплял Бурляева. Я помню, говорил: «А ты, милок, что-то ты на меня!» Какой-то был ужас. Но тем не менее все это неумолимо шло к развязке. И вот-вот меня должны были вздернуть на рею. Поэтому выбирать у меня не было никакой возможности. И я позвонил Тихонову опять и сказал: «Пробы чудесные, Вячеслав Васильевич, абсолютно прелестные пробы. Мы с вами будем работать. Давайте, если Вас не затруднит, зайдите на „Мосфильм“, мы померяем костюм». И с этого момента мы начали работать. И вот в этой работе мы оба с самого начала испытывали, вы знаете, художественную неприязнь друг к другу. То есть мне дико не нравился Тихонов в том, что он собирался делать по Чехову, а я был дико подозрительным парнем, так сказать, вообще после князя Андрея и Сергея Федоровича Бондарчука. Он все время как бы на меня смотрел и понимал эту страшную биологическую разницу между мной и Сергеем Федоровичем Бондарчуком. И он еще ощущал, вероятнее всего, такую биологическую степень собственного падения. Потому что какие-то его черты, при общении со мной носили трагические нотки. Они звучали в его облике…


На семи ветрах


На семи ветрах

* * *

Дальше началось то, что я ему говорю: «Вот понимаете, это человек, который все время ходит в собственном доме в пальто и шляпе». Он так задумчиво говорит: «А почему?» Я говорю: «Ну я не знаю. Ну потому что это не сезон, уже холодно». Он говорит: «Ну а почему в шляпе и в пальто?» И я говорю: «Ну я не знаю, я не знаю, ну чтобы холодно не было». Он говорит: «Ну это же должно нести какой-то смысл. Мы играем Чехова». И я говорю: «Ну, наверное, должно нести какой-то смысл. Это, знаете, когда вот человеку холодно в собственном доме». Какую-то такую пошлейшую галиматью я ему говорю. И тут у него потеплел глаз. Он говорил: «Ну да, вот теперь я понимаю. Холодно в собственном доме — это я что-то понимаю». Я говорю: «Ну, у него очки еще». Он говорит: «Очки, ну очки для дали или для близи?» Я говорю: «Да один хрен, для чего они. Для близи, для дали. Главное, чтоб в очках, в шляпе и в пальто». — «Ну а почему в очках?» Я с трудом удерживался, чтобы не сказать «по кочану». И я ему говорю: «Ну потому что за этим всем видится какая-то его внутренняя близорукость при желании видеть дальнозорко». — «Да, это интересно, давайте пусть будет близорукость при дальнозоркости. Это интересно». Я говорю: «Но только, знаете, какая вещь: очко нужно одно разбить». Он говорит: «Почему? Он что, ходит в битом очке?» Я говорю: «Да». — «И что, он все время ходит в битом очке?» Я говорю: «Ну да». — «А почему он не хочет вставить очко?» Я говорю: «А я не знаю». Он говорит: «Нет, ну это-то понимать нужно, когда человек ходит в битом очке, почему он ходит в битом очке?» Он уже раздражался даже, но… аристократ, сдерживался, сдерживался, терпел меня, только вот трагичнее и трагичнее становился его взор на меня. И все трагичнее и трагичнее я ощущал разницу между собой и Бондарчуком. Это были трагические минуты. Он говорит: «Вы понимаете, у вас же написано: у него двадцать пять тысяч дохода. Двадцать пять тысяч дохода по тем временам — это колоссальная сумма, просто колоссальная сумма. И он себе не может вставить очко?» Я говорю: «Нет». — «Ну почему?» Опять я сдерживаюсь, просто кусаю себе руку, чтобы не сказать «по кочану», и говорю: «Вот знаете, в этом есть какая-то душевная усталость, душевная обреченность». — «А-а-а, душевная усталость и душевная обреченность. Все равно с двадцатью пятью тысячами дохода мог бы вставить себе очко». Я говорю: «Вероятно, мог бы, но эта душевная обреченность не дает ему возможности вставить очко». Он говорит: «И что теперь делать?» Я говорю: «Ну, дайте мне очки. Я вам очко разобью». Он говорит: «Прямо сейчас?» Я говорю: «Ну да, могу прямо сейчас». Он мне дал очки, снял так с себя очки, я положил очки на какую-то такую твердую гугульку и второй какой-то твердой гугулькой так «тук» по очку — и разъехалось.


Оптимистическая трагедия


Он надел на себя очки битые. Он был в шляпе, в буклевом пальто. И я вдруг увидел идеального чеховского персонажа, идеального! Того, о котором я мечтал. И вот в такой тяжелейшей, мутной жиже лжесмыслов мы проводили с ним все эти семь дней. И он как-то с огромным трудом, с огромным недоверием входил в эту систему, чуждую ему, глупую ему. И он даже однажды сказал, что никакой аристократизм его не спас, он сказал: «Да ладно, черт с ним. В конце концов, твой диплом, а не мой». На «ты» вдруг меня назвал, о чем я мечтал. Первый раз на «ты» назвал.

* * *

И вот так мы сняли эту картину. А дальше началось озвучание. И вот здесь Тихонов показал себя с совершенно изумительной стороны. Как абсолютно великий профессионал. Он не смотрел материал, пока мы снимали. Вообще ничего не видел. И фотографии не любил смотреть. Фотограф же всегда приносит фотографии. Он не любил смотреть. И тут он посмотрел все на экране перед озвучанием. А тогда у нас синхронность была очень-очень примерная, понимаете. Нужно было все озвучивать. Он посмотрел все это на экране, и ему это страшно понравилось. Просто страшно понравилось. И он даже как-то изумленно смотрел после этого на меня, вероятнее всего, значит, какое-то такое мистическое сходство с Бондарчуком проступило в моих чертах. И он все смотрел на меня и на экран. И дальше он показал себя как гениальнейший мастер, гениальнейший мастер озвучания речи и звука и облика человеческого. Он так это все озвучил! Так это все блистательно сделал! Так все внутренние дырки законопатил! Все это сделал. Я такого в жизни никогда не видел.


Оптимистическая трагедия

* * *

Кстати, потом я узнал одну вещь, которая меня страшно, совершенно обрадовала, и обрадовала, и удивила. Оказывается, Вячеслав Васильевич Тихонов время от времени занимался дубляжом. И не потому, что у него так уж плохо было с финансами. Просто это, видимо, доставляло ему удовольствие. И вот послушайте, кто помнит эту чудесную картину Клода Лелуша «Мужчина и женщина», которой была увлечена вся страна. Там ведь Трентиньян гениально говорит голосом Тихонова. С какой это сделано деликатностью, пониманием облика актерского, с каким это сделано мастерством и сердечным теплом. Послушайте!

* * *

Потом закончилась эпопея 10-дневная с фильмом «От нечего делать». И мы уже расстались с Вячеславом Васильевичем просто друзьями. И вскорости через… не помню, год, два, три, не помню, не считал — у Вячеслава Васильевича случился 50-летний юбилей. И на этот 50-летний юбилей что-то творилось невероятное в советском обществе. То есть такого праздника не было даже на 100-летие Ленина, даже на 70-летие советской власти. Просто это было настоящее народное торжество. И вот накануне как бы апофеоза этого народного торжества, которое должно было произойти в Московском доме кино, Вячеслав Васильевич Тихонов позвонил мне и сказал: «Сережа, я бы очень хотел, чтобы мой вот этот юбилейный творческий вечер начался с нашей короткометражки». И так и произошло. И я никогда не забуду, как я пытался прорваться в Дом кино. Потому что прорваться к Дому кино было невозможно: все улицы вокруг Дома кино были запружены народом, конная милиция… То есть это, конечно, были не похороны Сталина, никто никого не давил и не убивал, но протиснуться туда было ну просто нельзя. И это была толпа счастливых людей, просто каких-то счастливых, радостных людей, как будто произошло что-то такое у каждого в жизни, чему они все радуются, все вместе, и куда-то пытаются пройти, чтобы продолжить свой радостный праздник. И вот я туда как-то просочился, протырился, прорвался. И начался этот вечер с нашей работы. Потом я получал много всяких премий, в том числе престижнейших фестивалей мира: в Венеции, в Берлине… Но самая большая премия в моей жизни — вот самая большая и самая главная премия в моей жизни — была та просьба Вячеслава Васильевича.