Глава первая. В мешок и в Клязьму
Я
— Послушай, тираж к Питеру не отгрузят, — бубнит себе под нос Зуев. Ломает в неповоротливых пальцах слишком хрупкую для него кофейную чашку, молочную на просвет, нежную, будто теменная косточка. — Точно не отгрузят, вот зуб тебе даю.
Мне его зубов не надо. Видел я его зубы. Желтые, крепкие, как у неандертальца. Он весь такой — массивный, странно квадратный, пугающе монолитный. И ничего, не стыдится этой своей неотесанности. Тащит ее за собой, как знамя. Глядите, мол, вот я какой, обычный русский мужик.
Киваю слегка, ровно настолько, чтобы не переборщить с приязнью. Ему хватает. Хищные зубы скалятся, чашка кренится, и кофе льется Зуеву на колени. Элитная шерсть впитывает коричневую жижу неохотно. Зуев чертыхается, подскакивает, ищет салфетку.
Я сижу. Мне кофе не предложили, сразу налили шампанского. Не спрашивая, чего я, собственно, хочу — воды и сэндвич с курицей, пожалуйста. А еще свалить отсюда как можно быстрее. Я обещал Катюше, что буду не позже четырех. Так нет же, всучили бокал.
— Мишенька, это который по счету тираж-то? — подслеповато щурится Анна Михална, местный реликтовый вид литературной мыши, пока Зуев бежит сушиться в туалет.
— Седьмой. — Говорить это куда приятнее, чем я думал, но всякая радость иссякает, если придавить ее гранитной плитой последующих обязательств.
— Седьмой! Божечки! Вы слышали, коллеги? Седьмой!
Коллеги отрывают воспаленные взгляды от экранов, вяло хлопают, утыкаются обратно. Благодарить их можно так же уныло. Можно вообще не благодарить. Но ко мне уже приближается редакторская милочка с лицом, вырисованным настолько тщательно, что и Катюша моя сошла бы за красавицу под таким-то слоем штукатурки. Уровень абсурда настолько велик, что я забываюсь и совершаю роковой промах. Я улыбаюсь. Не милочке, конечно. Короткая юбка на полноватых бедрах, кофточка с катышками на локтях, волосы давно пора резать под самые уши, все равно висят патлами. Чего мне ей улыбаться? Но милочка расплывается в ответном восхищении, краснеет пятнами, смотрит масляно.
— Михаэль, здравствуйте.
Ненавижу. Кто бы знал, как я все это ненавижу. Этих девочек — их глазки-пуговки, влажные ладошки, нежные пальчики, блестящий под слоем пудры носик с крошечными порами, забитыми по́том и пылью. Но больше всего я не выношу того, как они ко мне обращаются.
Глубокий вдох, чтобы грудь поднялась, натянула свитерок, потом долгое «ми» на выдохе, и снова вдох, чтобы получилось «ха», а следом бесконечное «э-э-э» и финальное «ль», так, чтобы я увидел, как розовый язычок скручивается за передними зубками, отбеленными до фатальной тонкости эмали. И каждая думает, что делает это особенно чувственно и глубоко. И каждая рассчитывает, что я, услышав такое к себе обращение, рухну на пол прямо к ее ногам, всунутым в потертые туфельки из кожзама. Но мимо. Пол остается без моего бренного тела, а милочки уходят восвояси, прижав к пылкой груди подписанную книжечку — на долгую память такой-то барышне от Михаэля-мать-его-Шифмана. И карнавалу этому нет ни края, ни конца.
— Михаэль, — повторяет милочка. — Я знаю, что вы ищете редактора…
Я смотрю поверх ее макушки и почти не слушаю. Дверь мужского туалета распахивается, Зуев вываливается в коридор и шагает по нему неспешно и увесисто. Был бы рядом стакан, вода в нем пошла бы рябью. Но шампанское я уже допил, а бокал тут же подхватили и унесли, — не дай бог устанет рабочая кисть, и золотая антилопа перестанет генерировать контент.
— Я закончила Шолоховский, три года работала с переводными авторами, потом уже перешла к русским, ни одного нарекания, хорошие продажи, вот, посмотрите! — щебечет милочка и сует мне какие-то листы, а все кругом смотрят на нас со сдержанным интересом.
Я наконец понимаю, что ситуация вышла из-под контроля. Милочка совсем раскраснелась, лоб покрывается каплями пота. Мне хочется смахнуть его, почувствовать чужой стыдный жар, соль и горечь публичного унижения. Я стискиваю угол стола, качаю головой, и милочка замолкает.
— Кого я ищу? — Стараюсь не сорваться на желчь, но выходит ядовито.
Воцаряется тишина. Даже въедливый стук по клавишам замолкает. Только Зуев продолжает топать по коридору. Он уже в дверях, он готов спасти положение, но милочка кашляет и бормочет:
— Кого? Ну, редактора… Агента. Я не знаю. — Еще чуть, и она заплачет. — Мотиватора? Помощника? Друга?.. — Теперь яркая помада на ее онемевших от страха губах лишь подчеркивает мертвецкую бледность лица, и вся она — скорее панночка, которая померла, чем та сочная дивчина, что шла ко мне вдыхать «ми», выдыхать «ха», тянуть «э» и перекручивать «ль».
— Нина, идите к себе. — Зуев появляется до того, как Нина все-таки начинает плакать, и та срывается с места, только каблучки глухо бьются об пол.
А время идет. На другом конце Москвы пробуждается Катюша. Тянет бархатное тельце, скрипит суставчиками, мнет косточки — снизу вверх, сверху вниз, продирает залипшие глазки. У меня остается час, максимум, полтора, и то если она решит позавтракать без меня. А если я не успею, видит бог, если я не успею, начнется такой кордебалет, что лучше мне все-таки успеть.
— Так кого мы ищем? — спрашиваю я, позволяя утащить себя в стеклянную коробку переговорной, оупен спейс оупен спейсом, а звукоизоляцию никто не отменял.
Зуев тяжело оседает в кресло, короткие ноги в промокших брюках скрываются под столом. Теперь он сидит, а я стою. Я оправдываюсь, а он обвиняет. Больше нет кофе, нет шампанского, даже седьмой тираж, которому никак не успеть к ярмарке, больше не имеет значения. Я знаю, о чем мы будем говорить. Под пупком начинает тоскливо скручиваться. Пересыхает рот. Я сглатываю, поднимаю глаза. Никакой вины, Миша. Никакого страха. Ты приехал по своей воле. Ты ничего не нарушил. Ни единого пункта ваших многочисленных договоров. Пока еще не нарушил. Ну так и не робей, Шифман ты или Тетерин, в конце-то концов? Правильно, здесь ты — Шифман. Вот и не дрейфь.
— Константин Дмитриевич, что-то вы тут мутите, а я и не в курсе, — цежу я. Со скрежетом отодвигаю соседний стул и опускаюсь на него, не позволяя спине хоть на градус отклониться от прямого угла.
— А как не мутить, Миша, если тебе рукопись сдавать через два месяца, а я ее в глаза еще не видел? — сходу наступает Зуев, и я внезапно успокаиваюсь.
Вот и сказано. Столько боялся этого, по ночам вскакивал, планы разрабатывал, как бы вывернуться, как бы спастись. От каждого письма по́том обливался. На звонки не отвечал. А теперь, когда уже сказано все, то и не страшно.
— Ну так я работаю, дело это, знаете ли, непростое. — Врать становится легко и приятно. — Поэпизодник у меня не пошел, вычеркнул половину, стало пусто, пришлось новые линии продумывать. Арку никак не зафиналю, представляете?
Зуев смотрит тяжело, но не перебивает, а я все плету и плету.
— Опять же, два месяца — это шестьдесят дней, если по тысяче слов за день, то шестьдесят тысяч!.. — И останавливаюсь, потому что большей ерунды уже не придумать.
Зуев сдержанно смеется.
— Прохвост ты, Мишка, — говорит он, и я вспоминаю, что мужик он, по сути, хороший.
Вон как у нас с ним в гору все поперло. Жалко подводить. Но время стремительно приближается к четырем, и шанс подвести всех, а себя так и вовсе, под монастырь, увеличивается в геометрической прогрессии.
— Константин Дмитриевич, не давите вы на меня! — примирительно прошу я, поднимаясь с кресла. — Все сдам в срок. Клянусь.
— Ты бы хоть кусочек мне прислал, — плаксиво морщится он. — Если я на тебя давлю, то представь, как они на меня давят! — Кряжистый палец упирается в потолок, и выглядит он, мясистый и волосатый, крайне внушительно. — Там такие люди подвязаны! На выход-то! По тебе диктант читать будут, этот, как его?..
— Тотальный.
— Вот! Тотальный! Надо отрывок выбрать, требуют уже, а у меня ни фрагмента ознакомительного, ни синопсиса. Ты хоть его пришли!
В ушах поднимается гул, я уже не слышу — я вижу, как слова вылетают из-под жестких усов Зуева и летят в меня, чтобы побольней ударить, выбить всю эту дурь. А времени уже четвертый час. Катюша пробудилась, может, чайку заварила, попила чуток, села в креслице у двери и ждет. Ждет-пождет, когда же Мишенька ее прибудет, обещался к четырем. К четырем, родненький, обещался приехать. А Миша тут под шквальным огнем стоит. И никуда не едет.
— Ничего я вам не пришлю, — отметаю я. — Опять кто-нибудь да сольет.
Зуев захлебывается возмущением, но я безжалостен. Я добиваю.
— Псевдоним слили. И текст сольют.
Было дело. Договаривались на берегу — быть Мишке Тетерину теперь иноземным автором, ребенком иммиграции, стонущей по Родине душой. А как первый тираж с предзаказа ушел, так сразу вся правда и всплыла. Кто выдал — не известно. Если есть на небе Боженька, спасибо ему за этот карт-бланш.
Зуев сразу оседает, кашляет, даже галстук дергает, как удавку.
— Нет так нет. Скажу, мистифицируешь, творческая, мать ее, личность.
Пора пятиться к двери, я дергаюсь было, но Зуев поднимает тяжелый взгляд, и ноги тут же отказываются слушаться.
— Но человека к тебе приставим.
— Какого человека?.. — Я совсем обессилел, я почти уже сдался, почти бросился на его широкую грудь со всей правдой, что спрятана у меня за пазухой, но только человека мне и не хватало.
— Редактора! Чтобы следил за тобой, чтобы к письму мотивировал, чтобы ты, стервец такой, аванс отработал вовремя! — Пудовый кулак с грохотом опускается на лаковую столешницу. — И не спорь!
Надо спорить, кричать надо, ногами дрыгать, обещаться уйти к конкуренту, благо тут недалеко, через два этажа. Но до четырех остается тридцать минут. Я чую это кожей, мелким подергиванием желудка, легкой тошнотой и ватностью коленей. Полчаса. Ровно столько нужно среднестатистическому таксисту, чтобы довезти меня из точки А в точку Б. Из редакции — к Катюше.
— Хорошо, редактор так редактор, — выдыхаю я и поворачиваюсь к двери. — Только не эту…