— А ты не гляди за другими-то, не гляди. За собой досматривай, так-то оно будет лучше, — вступилась обиженно Нефедовна. — Выпить с радости, чай, не грех. Чего же не выпить? Меру свою только не забывай. Мой Филипп Тимофеевич тоже, бывало, любил с удачного промысла посидеть с приятелями за рюмкой. Ну и что же тут плохого было? Пьян да умен — два угодья в нем, вот как старые-то люди говорили.
Яков Антонович повернулся ко мне.
— Рыбак был Филипп Тимофеевич — нынче таких поискать. О нем статей не писали, а на побережье все его знали и уважали, да и сейчас помнят.
— Как не помнить, — раздумчиво произнесла Нефедовна. — Поди, все нынешние рыбаки-то у него учились рыбацкому делу.
— Верно, у него… — Яков Антонович задумался. — Не будь его, не быть мне капитаном, да и вообще не сидел бы я сейчас за этим столом.
Он взглянул виновато на Нефедовну и попросил:
— Разреши, мать, расскажу я ему про Филиппа Тимофеевича, про то, как я жить остался, а он смерть принял.
Нефедовна кивнула.
— Когда я еще был мальчишкой, Филипп Тимофеевич брал меня с собой в море на своей лодке, «дорой» она зовется у нас. Учил распознавать рыбные места, сети ставить уловистые, погоду угадывать…
— Любил он тебя, Яков, — перебила его Нефедовна. — Любил.
— Это верно, — подтвердил Яков Антонович. — И я его очень любил, вместо отца он был мне в те годы. Ну, потом убежал я по молодости и по глупости из своих Двориков. Город захотелось увидать. Грузчиком в Мурманске в рыбном порту работал с полгода. А потом вдруг появился Филипп Тимофеевич, нашел меня и крепко отругал. По шее попало мне тогда. Что было, то было.
— А чего ж не дать? Если для пользы, так можно и по шее, — сказала Нефедовна.
— Для пользы оказалось, — подтвердил Богданов и продолжал: — Взял он меня за руку и повел с собой на «Буран» — буксир так назывался прибрежный — и до вечера не выпускал на берег. А вечером мы отошли в рейс. И угодили в шторм… «Бурану» много ли надо было? Маленький буксирчик, машина слабая, корпус старый… Капитан решил не рисковать, а зайти в Корабельное, отстояться от шторма в бухте… Мы вдвоем с Филиппом Тимофеевичем сидели в кубрике, когда буксир начал делать поворот… И при повороте оказался бортом к девятому, как говорится, валу… А остойчивость у буксира была маленькая. И перевернуло его волной в один момент, и пошел он на дно… А мы в кубрике задраенном, как в мышеловке, оказались. Перепугался я смертно тогда, думал: все, конец пришел. Лежу в темноте, плачу, проклинаю про себя Филиппа Тимофеевича. Зачем, думаю, поддался ему, зачем согласился ехать с ним в Дворики? Остался бы живой. Слышу, Филипп Тимофеевич кличет меня, не убился ли, не покалечился ли, спрашивает. «Нет, — говорю, — да что толку? Уж лучше бы сразу убился, чем задыхаться тут». А он мне: «Не хнычь раньше времени. Тут есть в борту иллюминатор где-то, найди его, прикинь, пролезешь ли. Я знаю эти места, глубины тут небольшие, мы промышляли здесь в прошлом году. Сумеешь пролезть в иллюминатор — значит, выплывешь. До берега с полмили будет, Держись на волне, авось да вынесет, а то и подберут. Погранпост отсюда неподалеку, они наверняка ведут наблюдение за морем, так что могли видеть нас, а коли видели — значит, искать будут. Главное — не дрейфь…» — «Я без тебя не пойду». — «Слушай, что тебе говорят, и исполняй!» Я заплакал навзрыд: «Не пойду один, все равно, где помирать — наверху ли, внизу ли». Слышу, застонал Филипп Тимофеевич, зубами заскрежетал, потом говорит: «Дурачок ты, Яшка, вот уж не думал, что слабонервным окажешься. Я не могу с тобой выбраться, у меня что-то с позвоночником нехорошо, стукнуло крепко, ноги не действуют. Да и не пролезу я в иллюминатор. А ты молодой, плечи у тебя еще узкие, ты должен выбраться, слышишь, должен». Ох, как же он меня ругал! Но я боялся! Боялся оказаться в море один. А дышать становилось уже трудно… Потом слышу стук раздался, и вода вдруг заплескалась в кубрике. Я пополз на шум и наткнулся на Филиппа Тимофеевича. Он откручивал болты у иллюминатора. Вода уже хлестала в кубрик вовсю… Филипп Тимофеевич говорит: «Не торопись, Яша, дождись, пока вода подойдет к подволоку, набери воздуха побольше и выныривай… Держись, родной, не подкачай, сынок», — это были его последние слова. Вода заполнила кубрик. Я действовал именно так, как научил меня Филипп Тимофеевич, вздохнул поглубже, нырнул, с трудом пролез через иллюминатор и на последнем пределе вынырнул на поверхность… Как глянул вокруг, как усидел, что берег-то, ой-ой-ой, как далеко — прямо скажу, совсем я упал духом… Держусь на поверхности, всхлипываю, а в ушах голос Филиппа Тимофеевича звучит: «Ты должен выбраться, слышишь, ты должен. Кто же еще расскажет…» И поплыл я по волне к берегу… Плыву, сам криком кричу от страха и горя… Похлебал я тогда соленой водицы… Может, и не доплыл бы я до берега, да Филипп Тимофеевич верно угадал — на погранпосту видели, как перевернулся буксир, и послали к месту катастрофы вельбот спасательный… Он то меня и подобрал. Я уже совсем окоченел и никуда не плыл, просто шевелил руками и ногами, чтобы удержаться на плаву… Вот так и получил я свое первое крещение в соленой купели, и отцом моим крестным был Филипп Тимофеевич. Понял я после этого, что никуда из Двориков не уеду — должен остаться здесь, чтобы за себя и за отца своего крестного послужить морю… И не жалею. Не увези меня тогда с собой Филипп Тимофеевич, кто знает, где бы я сейчас был и кто бы я был…
Богданов осторожно обнял Нефедовну за плечи:
— Ну-ну, мать, не надо плакать, не надо… Успокойся…
Елизавета Васильевна принесла самовар.
Я сидел рядом с Ванюшкой, и, пока старшие вели разговор о своих домашних делах, он тихо спросил меня:
— Как вы думаете, Игорь Петрович, примут меня в мореходку? Только по-честному?
— Что за вопрос! — воскликнул я.
Но, вероятно, мой ответ прозвучал слишком бодро. Ванюшка вдруг усмехнулся совсем по-взрослому:
— Ростом мал, да? Знаю, мне мамка все уши прожужжала. Но ведь я еще подрасту, верно?
Да, рост у парня действительно был маловат. Мне не хотелось разочаровывать его, и я поддакнул:
— Конечно, подрастешь.
Он уловил нотку сомнения в моем голосе и сказал:
— Вон дядя Кузьма тоже был невелик ростом, а его ведь приняли.
— А что за дядя Кузьма?
— Мам, пожалуйста, расскажи, как дядя Кузьма в мореходку поступал.
Елизавета Васильевна переглянулась с мужем.
— Ты же сто раз об этом слышал.
— Да я не для себя прошу. Игорь Петрович вот интересуется. — Ванюша хитро покосился на меня.
— Нет, нынче я не буду рассказывать, проси отца.
Яков Антонович прокашлялся.
— Что ж, рассказать можно. Видно, мне сегодня так уж повезло — все рассказывать да рассказывать… Было это давно уже, что-то году в сорок девятом, не позже. Меня в первый раз пригласили в мореходное училище поработать в приемной комиссии. Я капитаном уже плавал тогда. Ну, сидим мы, значит, в комиссии, заседаем каждый день, личные дела поступающих изучаем, разговариваем о том, о сем… И вот подошла очередь Кузьмы Куроптева. Смотрю я на его экзаменационный лист, а там одни пятерки. Вот, думаю, парнишка смышленый… Да-а… И вдруг слышу, завуч — он председателем комиссии был — горестно говорит: «Вот, пожалуйста, одни пятерки у парня, а принять не сможем». «Почему же это?» — спрашиваю я. «А вы взгляните на его медицинскую карту. Видите, росточек-то какой? Сто сорок два сантиметра. А по положению нужно не меньше ста пятидесяти. Реветь будет парень, а ничего не поделаешь!»
Ну, входит, значит, в кабинет Кузьма Куроптев. Вошел, поклонился, неторопливо сделал три шага и встал навытяжку перед столом комиссии. Уж как он тянулся! Да только и впрямь, ну, никак ростом не вышел парень. Одет очень бедно — рваные брезентовые ботинки, заштопанная рубашка и изношенные донельзя брючки. На вид ему никак не больше тринадцати лет было, хотя по документам значилось полных пятнадцать. Личико такое худющее-прехудющее, только глаза смотрели не по годам серьезно.
Он стоял, весь вытянувшись в струнку, изо всех сил стараясь казаться выше. И были в его глазах такое ожидание, такая надежда…
Завуч вздохнул и развел руками. «Вот, брат, какое дело, — смущенно проговорил он, — все бы хорошо, и экзамены ты сдал на пятерки, да не можем мы принять тебя». «Почему?» — рванулся вперед Кузьма. «Рост маловат. Целых восемь сантиметров не хватает до нормы. Ну, если бы хоть сто сорок восемь, а тут… — И завуч снова развел руками. — Не можем, брат, извини. Подрасти еще немного, а потом приходи, примем!»
Кузьма долго молчал, а потом тихо так проговорил: «Откуда же росту быть: одну картошку дома ели… А тут, в училище, я бы быстро вырос, тут ведь хорошо кормят… Мне нельзя домой возвращаться… У матери еще пять душ, кроме меня… А отца нет… не вернулся с войны. Вся надежда у нас на училище была… Я буду очень стараться. — И почти шепотом добавил: — Примите, пожалуйста».
Комиссия тогда раскололась: с одной стороны, уставы там разные, положения, а с другой — уж больно хорошим парнишка показался: серьезный, упорный, умный. И жизнь трудная у него — такой действительно будет учиться прилежно. И так, знаете, мне жалко стало его… Вспомнил я Филиппа Тимофеевича, как он меня, несмышленыша, под крыло свое брал, учил, в люди выводил… Эх, думаю, если не вступлюсь за парня — стыдно мне будет перед памятью Филиппа Тимофеевича светлой и никогда не прощу я себе, если не помогу сейчас парню… Вступился я. Спорили долго. Все-таки решили сделать исключение. Правда, завуч настоял на том, чтобы запись в протоколе сделать особую. И записали. «Ввиду настоятельной просьбы капитана Богданова и под его личную ответственность». Что ж, я не возражал… Личную так личную. У нас на море иной ведь и нет…
Позвали парня, объявили ему решение. Он вспыхнул и выбежал.
Взял я его на заметку, переписывался с ним, летом к себе на судно брал, у нас он часто живал здесь. Учился Кузьма отлично. Ну, и слушался. Как-то в шутку я сказал ему, что спортом, мол, надо заниматься, быстрее вырастешь. И что ж? Поверил и всерьез занялся спортом — на лыжах ходил, на коньках бегал, а гимнастикой увлекался до того, что первое место по городу держал.