Выше нас — одно море — страница 6 из 23

«Ты меня провожала. А платком не махнула…»

Тут Краев перебьет его, скажет:

— План, очевидно, сорвется, а вы песенки распеваете… Конечно, причина уважительная, шкуру не спустят…

— Знали бы вы, Александрович, как мне необходимо план не сорвать. Я к этому много лет готовился! А против моря не попрешь, ишь, разгулялось!

— Не пойму вас, о какой подготовке говорите?

— После, Александрович, после, на переходе домой скажу.

На восьмые сутки погода стихла. Делали сначала как полагается, дрейф в сутки. А потом созвал нас капитан и сказал, что дело скверно, сели мы в галошу, а до конца рейса считанные дни. Предложил нам забыть об отдыхе. Вот тут и началось то, что он обещал нам — рейс трудный. Выберем сети, днем ли, ночью ли, заход на выметку, два часа сон, и выборка.

Рыба, надо сказать, в плотные косяки сбилась, лезла в сети, будто ошалелая, тянешь сеть — она как серебром заткана — душа радуется. За четыре дня груз брали, а тут, на счастье, базы по тихой погоде на промысел от берегов пришли, чтобы время у судов на переходы не терялось.

…Когда капитан спал — одной подушке известно. Когда бы ни глянул, все на мостике торчит, похудел, осунулся.

Вот тебе и Николай-угодник, думаю. На него надеешься, а сам не плошаешь, правильно делаешь!

Один раз прохожу по палубе, смотрю: у него в каюте свет горит и тени по шторкам шарахаются. Молится, что ли?

Разобрало меня любопытство, к стеклу приник, а тут судно качнуло и шторы раздвинулись.

Успел я только увидеть карты на столе, а он измерителем размеры с одной на другую переносит. Даже разочаровался, думал, молится. И откуда только силы брал этот человек!

О нас тоже говорить нечего — выдохлись. Выберешь сети, и на обед не тянет, доползешь до койки и, не раздеваясь, как мертвый, уснешь. Штурманам и механикам тоже доставалось — рядом с нами работали. В машине один Краев оставался без подмены.

Прибегает как-то Халявин на палубу, второго механика зовет.

— Скис стармех, — объявляет. — Захожу в машину, пар на куб попросить, посуду помыть надо, стармех у телеграфа сидит, за ручку дергает, а у самого глаза закрыты. Начал будить — говорит: «Сейчас на место придем, тогда ерекусим». Вижу такое дело и к вам…

Так вот и работали.

Вот сейчас рассказываю и вспоминаю тот рейс, затрудняюсь сказать даже, чем бы он кончился, не будь капитаном у нас Евстигнеев.

На переходе в порт созвали общее собрание, итоги подбили, кого на Доску почета выдвинули, а когда перешли к вопросу о разном, переглянулись мы. Помялся Груздев, помялся, трудно на такое решиться, обвинителем быть, но сказал:

— Мы, Емельян Степанович, уважаем преклонный возраст ваш, преклоняемся перед опытом, прекрасно знаем, что никакие сверхъестественные силы не помогали на промысле, но мы осведомлены, что у вас в каюте икона имеется, Николая-угодника; согласитесь, неуместна она среди комсомольско-молодежного экипажа. Неужели вы верите в то, что какие-то пресловутые иконы вершат судьбу плана?

Емельян Степанович оглянулся, глазами Халявина нашел. Тот где стоял, так и сел прямо на палубу и съежился, что кролик, который над собой ястреба чует.

— Неси, коль язык меж зубами проскочил!

Принес Халявин злополучную папку, подает, а сам в глаза капитану не смотрит — стыдно. Смотрим мы на нее, будто там Евстигнееву приговор страшный лежит. Развязал он тесемки и вытащил… обыкновенные морские карты. А затем тихо произнес:

— На них я действительно готов молиться. Десять лет изо дня в день я отмечал на планшетах температурные градиенты воды, где метал сети, как располагал порядок, направление движения сельди, уловы, силу и направление ветра, в общем наблюдал, записывал и вычерчивал на картах, что считал крайне необходимым. Оставалось найти и подтвердить периодичность времени, то есть, через сколько лет обстановка на промысле повторялась. Теперь я ашел, примерно, через три года с небольшим. Оставалось рискнуть и проверить. Последний раз мы шли от базы трое суток и, как вы видели, не напрасно. Планшет выдержал испытание. Вот весь секрет, который я вам грозился открыть на переходе, Александрыч. Что же касается угодника, так еще с тридцатых годов хранится у меня членский билет, когда я был в «Союзе воинствующих безбожников»… А про икону возник разговор просто случайно. Заметил я, что Халявин суеверию подвержен. Верит, например, в везучих людей, и мне не раз намекал, что я, мол, везучий, потому и ловим. Вот я его и разыграл.


Ну и посмеялись мы после этого над Халявиным. А Кукушкин тогда при всех признался капитану, что опростоволосился и плохо подумал о нем.

Кукушкина я, правда, не видел больше, в отпуск после рейса ушел. Но слышал, будто ходил он еще дважды с Евстигнеевым, друзьями большими были… Надо полагать, научился он у Емельяна Степановича многому, потому что на том судне после него капитаном остался. Теперь гремит по всему Северу. Что? На каком тральщике Евстигнеев, спрашиваете? Нет, он здесь теперь не работает. Где-то сейчас у берегов Африки сардины ловит, промысел осваивает.

Там он, я уверен, нужнее.

Юрий Визбор

московский журналист, в Мурманском издательстве вышла книга его рассказов «Ноль эмоций» — результат поездок по Северу.

Частные радиопереговоры

— В Северном море хандра у радистов — явление обыкновенное…

Мне показалось, что я поймал радиопостановку из Москвы. Два актера читают кем-то написанный текст, размышляя о том, что бы предпринять сегодня вечером. Настолько эта фраза была спокойна, достоверна по интонации, что у меня не зародилось ни капли сомнения в том, что она — фальшива и что все это — радиопостановка.

И вдруг я услышал:

— Прием!

Я потянулся за сигаретой.

Наш тральщик шел вдоль норвежских берегов, спешил в район лова. Во второй половине радиорубки, за перегородкой, образованной шкафом передатчика, спал радист Павел Николаевич. Впереди его ждали три недели тяжелой работы, и он, впрочем, как и весь экипаж, заранее отсыпался. Я сидел за приемником и бесцельно «шарил» по эфиру. Случайный поворот шкалы занес меня в чей-то ночной разговор…

— В Северном море хандра у радистов — явление обыкновенное, — поучающе говорил один голос. — Уж на то оно море такое — северное, неуютное. Я, как только на переходе тащимся этим Северным морем, так самую что ни на есть веселую музыку гоняю на палубу и в каюты. Чтобы не забыть на свете и другие земли, не все же эта серость да гадючая волна. Вот так. Прием.

Второго беседующего было хуже слышно. Различались только какие-то унылые интонации.

— Да, Михайлыч, да, да. Это все верно. Это ты верно сказал. У вас, конечно, веселей… народу много. На БМРТ всегда веселее… А у нас снег… снег все время… валит и валит. Палуба белая, пройти нельзя.

А дальше — бу-бу-бу-бу… Радиолуч нырнул в черную ночь, вынырнул, как поплавок.

— …поэтому, как ни говори — скучно. И мысли вот какие. Вот такие мысли… Прием.

— Да-да, все понял, Саня, все отлично понял. Но скучать тут не приходится. За смену набегаешься по эфиру, как угорелый. В зеркало на себя не глянешь. Вот какие дела. С архангельской флотилией — связь, с поисковиками — связь, метеосводку ты прими, сеанс с берегом держи. Три раза капитанское совещание. Это уж как закон. И антенное хозяйство на мне, и киноаппаратура, и за аккумуляторами глаз да глаз… А капитан — что ему? — дрыхнет до девяти. А в девять встал — ну-ка дай мне поисковиков! Вот так и живем. Слушай, Сань, а как у тебя немецкая фишлупа — ничего, порядок? Прием.

— Порядок, Михайлыч, полный. Работает как зверь. Но вот на больших глубинах — тут тянет неважно, что-то неважно. А на рабочих — 200–300 метров — это как в кино глядишь рыбку. Как в кино. Это ты, Михайлыч, верно сказал — фишлупа немецкая хороша. Вот такие дела. Прием.

— Все понял, Сань! Только я не говорил, что хорошая. Не говорил. Вот тут у нас в группе все что-то на это изделие жалуются. Фишлупа одно показывает, трал — другое. Так что у нас хуже с этим делом. Может, у тебя какая особая стоит? Прием.

— Да нет, обыкновенная, типовая. Прием.

— Понятно. Типовая. Прием.

Как-то перестал клеиться разговор. Эфир ровно шипел, только изредка по всей его ширине пробегало бульканье. И все.

Потом Саня снова включил передатчик, но что-то долго там ерзал и вздыхал в микрофон.

— Михайлыч, ты ж с земли недавно… ну сколько там — неделя прошла, что ли… так? Прием.

— Да, да, понял. Совершенно верно, девятый день пошел. Прием.

— Ну, как там дела-то… на берегу? Все по-старому? Прием.

— Все по-старому. Берег как стоял, так и стоит. Все по-старому. В порту новую столовую построили, весь второй этаж стеклянный, и еда ничего. Я застал только самое начало, дальше-то кормить, конечно, хуже будут. Ну, этим пусть управление… горюет об этом пускай… нас-то с тобой кок кормит круглый год. Что еще? Ларек перед входом убрали. Приехал, значит, бульдозер и увез его. Это борьба с пьянством. Из-за этой борьбы… Зато в ресторане теперь другие порядки. Заходишь туда прямо в чем есть — и в буфет ресторанский. Там за милую душу отпустят тебе сто пятьдесят, и закусывай: хочешь — рукавом, хочешь — из буфета; это уж как душа пожелает. Вот такие новости… Ну ты в порту через неделю будешь — сам все и увидишь. Прием.

— Все понял, Михайлыч, все ясно. Приеду — сам разберусь. Это точно. Слушай, Михайлыч, я вот что хочу спросить — жен-то пускают теперь в порт пароходы встречать? Прием.

— Понял тебя. Жен пускают, вот недавно этот порядок ввели. Стоят строем — прямо твои солдаты. Прием.

— А детей, Михайлыч, детей пускают? Прием.

— И детей пускают. А тебе что за печаль? У тебя детей вроде нету. Или нажил, где-нибудь на стороне успел? Это я просто так… пошутил… Прием.

— Понятно. Шутка. Прием.

Эфир снова залился равнодушным шипением, но была уже в нем какая-то неловкость, не просто пауза, а некая фигура умолчания. Тишину нарушил Михайлыч. Его хорошо было слышно, даже прослушивался на начале передачи набиравший силу и оттого как падающая мина вызывающий передатчик.