Выше нас — одно море — страница 8 из 23

— Чего тебе год терять? Хочешь, устрою в школу радистов?

За столом поднялся ужасный шум. Но Алик улыбнулся. В первый раз за много дней. Радистом? Ему вспомнились ялтинские белые пароходы, могучие антенны, которые развешаны, как сети для ловли звезд, представились синие моря и пальмовые гавани. А музыкой можно заниматься и в море. Скрипка — не рояль…

Алик кончил школу и попал на рыболовецкий траулер, который ходит «от бани до бани» — ловить треску и палтус к острову Медвежьему, к Шпицбергену, в Норвежский желоб или Копытовскую банку.

Встречала Алика вся команда. Вернее, не встречала, а смотрела на него… Обгрызанное бортами разных судов толстое бревно причала.

Хлипкий помост на корабль. Пальмами не пахнет. Пахнет рыбой. Ребята покуривают на палубе, свешиваются с верхнего мостика. И с других судов тоже смотрят. Интересуются.

Алик некоторое время потоптался около сходней, потом спросил у Самсонова. который прислонясь к мачте, покуривал в позиции живейшего интереса:

— Мне, кажется, сюда… Это «Ташкент»?

— А вот видишь, — сказал Самсонов, — во-он большими буквами.

— Я новый радист.

— Вообще-то нам радист нужен… — проговорил Самсонов. Сказал он это не то чтобы с издевкой, но была во всей его фигуре и в его интонации некая недосказанная насмешка.

Алик вздохнул и, уже не ожидая ничего хорошего, шагнул на помост. В одной руке чемодан, в другой — скрипка. Помост шаткий. Кач-кач. А под помостом кусок моря, в котором преспокойненько можно утонуть. Черное-черное. Только не то Черное, которое синее, а просто черное, как вакса. Алик прошел уже по всему помосту, до конца казался уже один шаг, как вдруг поскользнулся, руками описал в воздухе невероятную кривую и грохнулся на борт. На палубу посыпались листочки, выпорхнув из раскрывшегося чемодана, некоторые прилипли к палубе, а некоторые, согласно всем законам теории падающего листа, ускользнули в черное ущелье между кораблем и причалом. Там же плавали, как поплавок, туго свернутые мамой шерстяные носки. Ветер перелистывал белые большие листы.

— Бланки радиограмм? — осведомился Самсонов.

— Это ноты, — сказал Алик. — Музыка.

— Понятно, — сказал Самсонов. — Симфония соль-фасоль. Для детей дошкольного возраста. А это не контрабас?

— Нет, — сказал Алик, — это скрипка.

— А ты в пожарниках был? Знаешь, чем отличается контрабас от скрипки?

— Контрабас от скрипки? — удивился Алик. — Во-первых, это совершенно разные по своему назначению… и вообще инструменты…

— Не знаешь. Инструменты. Контрабас — он при пожаре дольше горит!

Голос у Самсонова был мегафонный, слышно было и на других судах. Даже рябь от смеха пошла по воде. Амфитеатр грохотал, скидывая в море окурки, катался по палубам. Ну и Самсонов! Даром что консервный мастер! Райкин!

— Мы-то думаем — чего же это нам не хватает? Вон, оказывается, чего! Контрабаса. А то мы без него треску никак не поймаем, план у нас без него на обе ножки хроменький!

Алик не знал, что сказать. Он грустно посмотрел на всех и пошел наверх, в радиорубку, держа в руках незастегнутый чемодан и скрипку. А Иван Сычев пристально посмотрел на Самсонова и тихо сказал:

— Ты, Серега, к малолетке не приставай. Понял?

— Что — понял?

— А то, что он наш радист.

— Вот то-то и оно. Радист, а не скрипач нам нужен! А то в море запоешь с таким «маркони», что впору только рыбам концерт устраивать. Других слушателей не будет.

Самсонов круто повернулся и пошел на бак готовить свое консервное хозяйство к рейсу. Зрители разошлись. Они покачивали головами, вспоминая остроту Самсонова, и еще долго, до самого вечера с корабля на корабль рассказывали: контрабас-то, а? Дольше горит!

…Чистый, еще не успевший обледенеть, нос судна расталкивает тонкие, похожие на кафельные плитки льдинки залива. Над рубкой тихо вращается маленькая парабола локатора: сегодня, впрочем, как и всегда зимой, в заливе кромешный туман… Начинается рейс…

«А времени для занятия музыкой нет совершенно. Так что скрипка моя пока скучает.

Привыкаю к морским порядкам. Во-первых, я тебе должен с радостью сообщить, что меня ни чуточки не укачивает. Все очень удивляются. Даже опытные матросы — стоит-стоит на руле, а потом: „Вахтенный, на руле 180, разрешите на минутку!“ И — травить. А мне ничего. Вот интересно! Еще у нас здесь вахта под названием „собака“ — с нуля до четырех утра. Тот, кто отстоял „собаку“, вешает на койку тельняшку — в знак того, что будить его не полагается. Человек самую тяжелую вахту отстоял. Конечно, когда идет рыба — это не в счет. Тогда объявляется „подвахта“, и все выходят на палубу — шкерить, то есть обрабатывать рыбу. Выхожу на подвахту и я (если не держу связь). Первый раз все ребята этому почему-то очень обрадовались. А механик Иван Сычев сказал мне: „Молоток!“ Это вроде бы похвала, но точно пока не знаю.

Ребята все ко мне относятся хорошо, только вот один тут Самсонов что-то косится. Он — консервный мастер и здорово играет на гитаре на слух. Все говорит, что ноты композиторы придумывают, чтобы больше денег зарабатывать. И все время говорит „соль-фасоль“.

А однажды у себя в рубке играл я „Чакану“. У дверей собралась целая толпа — слушали. Второй штурман Слава чуть из-за этого не сбил курс судна: все бегал из рубки к моим дверям слушать музыку. А ты говорила, что народ не понимает музыки. Правда, я об этом случае узнал позже, когда капитан распекал штурмана. „А вы, — сказал он мне, — не отвлекайте народ от вахты. Если хотите, мы устроим ваш концерт в кают-компании“. Как будто я сам напрашивался. Я просто играл, чтобы рука не отвыкла. Кстати, о руке: никогда не думал, что постукивать ключом, или выбриком, — такая физическая нагрузка для кисти.

Вот и все мои дела. Сейчас идем к Шпицбергену. Уже много дней нет рыбы. Как встретим годовщину Октября? (Я перечитал эту фразу и подумал, что она может тебе показаться прямо-таки газетной. Но это так — у нас на судне все говорят об этом). До „плана“ осталось нам добрать 30 тонн, а рыбы что-то нет. Ищем.

Письмо мое в Мурманск привезет РТ-157, с которым я только что имел связь. Они „взяли план“ и теперь „парадным ходом“ идут домой. Не присылай мне больше шерстяных носков.

Алик».

…Туман. Нос «Ташкента» зарывается в огромные пологие валы, которые встают перед кораблем, как из небытия, и вздымают его к небу, похожему, на молочный кисель. В иллюминаторе радиорубки то светит пустая белизна неба, то бегут беспенные волны.

Пришел капитан.

— С поисковиками была связь?

— Была.

— Ну что?

— Есть небольшая вспышка. Вроде окунь.

— Свяжи-ка меня.

…Через десять минут нос траулера повернулся к северу.

Ах, какой это был косяк! Он медленно шел к северу, вытянув на много километров свое огромное тело. Шведы, датчане, норвежцы, поляки — суда всех калибров, не выключая в тумане ревунов, шарили по дымящейся между льдинами воде своими прожекторами, сцеплялись сетями, расцеплялись, ругались, помогали друг другу. Это была удача, огромная удача! Вот уже десять часов подряд на покрытой льдом палубе работает вся команда, идет дым от лебедок, пронзительно визжат ваера, а рыба все идет и идет. Тонны ее валятся на палубу, команда стоит по пояс в рыбе.

На подвахту вышел Иван Сычев. «Тяжелое дело, — сказал он Алику, когда тот попросился на палубу. — Не для тебя. Не для твоих… — он немного помялся, — пальчиков. Лучше связь держи».

Десять часов команда стоит на подвахте. Десять часов Алик сидит за ключом. Когда подошел одиннадцатый час работы, в радиорубку прибежал помполит. На бороде лед, глаза красные.

— Давай-ка, друг, на палубу какую-нибудь музыку! Народ еле на ногах стоит!

— Какую музыку?

— Могучую какую-нибудь! Ну, быстро!

И хлопнула дверь.

Через минуту изо всех судовых динамиков загремела музыка. Звуки понеслись над ночным заполярным морем, над обледеневшими кораблями, стоящими в тумане, над лучами прожекторов, которые выхватывали из кромешной тьмы куски бортов, чьи-то лица, мачты, плечи, рыбу. С соседних судов что-то кричали. Польский траулер «проморгал» — «Молодцы, ребята!» Казалось, что к этой музыке не имеет отношения ни композитор Чайковский, ни какие-то там магнитофоны. Она, казалось, была рождена самим морем, самой работой, самими льдами!

«…и таким образом, я стал руководителем музыкального университета культуры. Я хотел назвать проще — кружок, но помполит обязательно хотел, чтобы был университет. Прямо после работы ко мне в рубку пришли ребята и стали расспрашивать, что за музыку я заводил. Я сказал. Ты представляешь! Вообще-то к классике они относились — даже неловко писать — как-то неодобрительно. А тут — такое дело!

Утром, когда уже шли домой, по просьбе ребят, мы опять прослушали Первый концерт Чайковского. Я немного рассказал об истории его создания. Про мужа сестры композитора — внука знаменитого партизана Дениса Давыдова, про Каменку на Украине, где жил в то время Чайковский, про тему „веснянки“, которую наигрывали ему старики-гусляры. Волновался, конечно, ужасно.

Да помнишь, я тебе как-то писал про нашего консервного мастера Самсонова. После этой первой лекции он прямо пришел ко мне и сказал: „А вот интересно, как эту музыку на бумагу записывают?“

Так мы с ним и помирились. Теперь, если выдается свободное время, я обучаю его нотной грамоте. Очень способный ученик. Даже когда он у себя внизу делает консервы („Печень трески“ в Москве ты доставала) и то умудряется приходить ко мне за консультацией — ведь банки греются под давлением 55 минут.

Завтра мы опять уходим в море. Были в Мурманске всего два дня. Я все время бегал по городу, искал нотную бумагу, но не нашел. А ребята — вот странно! — нашли и подарили мне целую пачку уже при выходе из Тюва-губы — это перед самым Баренцевым морем. И зовут меня между собой — „композитор“.

Пришли мне, пожалуйста, канифоль, потому что мой кусок уже кончился.

Твой сын Алик».

Вадим Шарошкин