Это объясняет возникновение в романах Михайличенко и Несиса особой формы соединения критического реализма и мифопоэзиса. В отличие от фантастической социальной сатиры от Аристофана, через Свифта и до Стругацких, тексты Михайличенко и Несиса принципиально не аллегоричны. Их герои заняты познанием и критикой новой для них реальности, которую они стремятся обжить и одомашнить как свою собственную, будь то по-новому увиденная репатриантами виртуальная реальность Иерусалима («И/Е_рус. олим») или новая картина мира как руководимого компанией пьяных ангелов («Talithakumi…»). Они заняты строительством нового дома, поэтому они не могут относиться к окружающим их объектам как к аллегориям идей; от объектов они ждут конкретного ответа или, в терминах Б. Латура, «сдачи» [Латур 2003] в виде информации о том, каково их функциональное предназначение в архитектуре этого дома. Эта информация и есть мифы, рождающиеся при столкновении личностей друг с другом и с объектами, в их попытке присвоить значения самих себя и других – столкновении, неизбежно вызывающем взаимную критику его участников. Так, Аркадий и ангелы – это живые конкретные люди, а миф об их чудесной встрече, взаимном становлении и не менее чудесных взаимных испытаниях есть не что иное, как средство познания и критики окружающей социальной и внутренней психологической реальностей. Приведу в заключение только один пример. В одной из сцен романа, во время экскурсии в Государственном музее Аушвиц-Биркенау, герои встречают группу израильских школьников:
Стоя над газовыми камерами, у развалин крематория, я испытываю чувство пепла. Нет, он не стучит в моё сердце. Он проникает без стука. Стоя на полнокровной сытой траве, я не могу отделаться от ощущения прорастающих сквозь подошвы мёртвых нитей, тянущихся из удобренной земли. <…> По огромному и ровному Биркенау, по весёлой траве, которую больше никто не выедает до последней травинки, сквозь преддождевую серость, идут наши. Они машут бело-голубыми флагами, кто-то кутается во флаг, кто-то просто идёт с остановившимся взглядом, а двое засунули концы флага в карманы и идут с этим транспарантом.
– Вы видите группу израильских школьников. В рамках школьной программы государство Израиль спонсирует поездки старшеклассников в наш музей. <…>
Подростки доходят до нас и рассаживаются у руин. Кто-то валится на травку и потягивается, кто-то орёт:
– Моти, маньяк, где моя сумка?
– Дефективный! – орёт его соседка. – Чего ты разорался в таком месте?!
– Шумные они у вас, – замечает Оля.
– Живые, – зачем-то говорю я и создаю паузу.
Подростки сидят, свесив ноги в развалины газовых камер и крематория. Лёля вытаскивает из кармана куртки израильский флаг и протягивает его Голе:
– Шломик, на вот. Ты тоже можешь с ним походить… с ребятами… Хочешь?
Голя отрицательно мотает головой.
– Почему не хочешь? Ты же хотел…
Голя сглатывает, краснеет и сообщает:
– Я не могу.
– Но почему? – недоумевает Лёля. Она не готова отказаться от придуманного кадра. – Ну почему же?
Голя испуганно смотрит на меня, вжимает голову в плечи и шепчет:
– Я описался. <…>
После того, как сказал обоссавшемуся Голе, что ему нечего стыдиться, что это самая человеческая, даже самая человечная реакция, я тут же понял, что это не для утешения, не из сострадания, а я действительно предпочёл бы жить в мире, где по главным каналам после вечерних новостей Голя трубил бы: «Вот видите вы, все, необоссавшиеся в Освенциме!» [Михайличенко и Несис 2018].
Голя, он же Шломик – ангел. Это его желанием была поездка в Освенцим. Одним из результатов встречи Аркадия с ним и с другими ангелами стала реализация этого желания, принявшая форму чуда воскресения детей, преображения «пепла» в «живых». Тронутые рукой чудотворца, эти многочисленные «талита» стали «нашими» и восстали из небытия. Аркадий одновременно творит миф и бросает упрек в лицо палачам и просто равнодушным или забывчивым. Кроме этого, он присваивает, провозглашает частью себя, делает своими этих детей с флагами и то, что они символизируют, – чудом воскресшую «талиту», «дщерь Сиона», Израиль. Среди «наших» шумных израильских детей, приехавших на экскурсию в Освенцим, могла быть и девочка Лена из рассказа Соболева. Его герой спасает одну, а рассказчик «Talithakumi…» говорит о спасении многих, но смысл чудесной встречи тот же: воскрешение. Для Соболева, как мы увидим ниже, эта мифологема имеет особое значение.
«Я не согласен»: сказки Дениса Соболева
Чудесные встречи-откровения лежат в основе многих текстов Соболева. В главе «Лакедем» из романа «Иерусалим» рассказчик встречает Лакедема – Вечного Жида. Тот живет в Иерусалиме и владеет антикварной лавкой. Он очень стар, и его образ словно весь соткан из теней, тонких и ускользающих контуров, почти невидимых [Соболев 2005: 11–12]. Как и девочка Лена, он очень одинок. Реалистичность его образа тщательно защищена многочисленными материальными деталями в описаниях его и его лавки, но столь же многочисленны и намеки автора, указывающие на мифическое и литературное происхождение его героя. Нет смысла их здесь перечислять, поскольку для наших целей они не важны[18], а важен тот новый миф, который рождает описанная история: скитания Вечного Жида наконец закончились, поскольку он, вопреки легенде, живет в Иерусалиме и умирает в нем. Он открывается рассказчику для того, чтобы тот узнал о том, что его «вечность» конечна и что его проклятие снято: он стал человеком, смертным и живым, заслуживающим спасения от одиночества. В этом гуманистическая направленность мифа и в то же время его критика в адрес тех, кто наложил на Лакедема проклятие и предпочел бы, чтобы его вечность, расплата за древний грех, длилась бесконечно, без прощения и возможности искупления.
Рассказчик в этом рассказе – филолог, двойник математика из истории «Про девочку и корабль». Вместе они составляют двойственную сущность автобиографического образа, стоящего за всеми рассказчиками Соболева. Духовно-материалистическая природа этого персонажа позволяет ему уловить те мифические знаки в окружающей действительности, которые другие не замечают и которые другим не нужны. Филолог находит Лакедема Иерусалимского, математик – Елену Кармельскую. Но если первый является адептом открывшегося ему знания, то второй сам служит если не источником, то вестником и ангелом-хранителем адепта личностного знания. Такой переход рассказчика из статуса неофита в статус наставника может отражать эволюцию мифотворческой стратегии в романах Соболева, что отчасти выражается в том, что в «Иерусалиме» многие герои являются носителями мифов, наблюдателями их реализации или авторами, пытающимися их запечатлеть, в то время как в «Легендах горы Кармель» большая часть персонажей сами являются героями мифов. Рассмотрим некоторые другие мифы из тех, что возникают на страницах романов.
Во второй истории «Иерусалима», «Самбатион», рассказчик встречается с первой подругой Адама Лилит, демоническим двойником Евы, проклятой за «отказ подчиниться своему предполагаемому мужу» и изгнанной из рая еще до грехопадения [Соболев 2005: 44]. Ее проклятие состоит в том, что она должна похищать и убивать новорожденных детей. Одной из ее возможных жертв оказывается Авиталь, дочь друзей рассказчика, выходцев из Советского Союза, появившаяся на свет в сумерках:
тусклость звуков, проникающих в комнату, – как волны, преодолевшие редкую гребенку волнорезов и подползающие к пляжу в усталом, умиротворенном, опустошенном биении; студень тишины – не более того. В этот день она появилась на свет. Грусть оставила свою пометку на ее чертах; грусть была уже сильнее нее [Соболев 2005: 45].
Таким могло быть рождение девочки Лены: образность моря и тишины из этой сцены почти целиком перекочевала в ее историю во втором романе, приняв вид корабельной метафоры. Грусть, которой отмечены черты Авиталь-Елены, является важнейшей темой в романе. Рассказчик делит грусть с Лилит и другими героями, и далее эта грусть трансформируется в серьезность познания. Серьезность попытки понимания, предпринимаемой лицом к лицу с бессмысленностью мира, лежит в основе мифотворчества, в чем проявляется его глубоко экзистенциалистская природа (как бы анахронично это ни прозвучало). Эта серьезность необходима для получения эксклюзивного знания: «Когда я вошел в комнату, где спала Авиталь, я услышал иной шелест; в нем была некая, может быть, только моему слуху и доступная странность» [Соболев 2005:46]. Рассказчик уже обладает уникальным слухом, однако необходима встреча с Авиталь и ее духами, чтобы он смог проявить себя.
Лилит и ее свита не обладают авторитетом и надежностью источника учения или наставничества, поэтому и этот миф вполне можно считать автофертильным – как в отношении рассказчика, так и в отношении Авиталь и духов. Рассказчик подчеркивает, что «она не была их жертвой, помеченная той же двусмысленной грустью, той же ночью непричастности, что и они. Они не могли даже убить ее, потому что свою смерть она носила в себе» [Соболев 2005: 47]. Рассказчик слышит в словах Лилит и то, что та не говорит, поскольку знал это и без ее слов [Соболев 2005: 49]. Он видит в ней ту «глубинную отстраненность», «прозрачную непричастность», «грусть, скользящую поверх мира», одиночество [Соболев 2005: 50], которые желает обрести сам (как и другие герои романа). Хотя он предстает своего рода специалистом по демонологии и мистике, он, как и филолог из «Лакедема» и математик из «Про девочку и корабль», служит не источником откровенного знания, а его проводником, зеркалом. Он многократно повторяет: «я знал», но все же он скорее интерпретатор, чем учитель, священник, а не пророк: это Авиталь, наподобие Лены, видит во сне реку Самбатион, это ее сны и ее духи ведут за собой сознание демонолога. В конце рассказа рассказчик признается, что понял Лилит [Соболев 2005: 104], ее мысль, что «в каждом городе должна быть вода» [Соболев 2005: 105]; и это понимание, это его вновь обретенное знание воплощается в его видении, в котором Самбатион превращается в Неву, реку города, где родился и вырос автор: «Я слушал шум ночного ветра, слушал, как волны реки поднимаются под его ударами, плещутся, сталкиваются и разбиваются о ступени у моих ног» [Там же]. Как можно заметить, в образе демонолога присутствуют некоторые черты не только филолога и математика, но и девочки Лены. То, что он узнает о грусти и серьезности познания мира, погружает его, как и Лену, в водную стихию тишины и темноты. Этот гранитный город должен стать его кораблем, на котором он отправится в свое мифическое плавание.