Выставка — страница 8 из 28

родня, и слетелась со всех сторон. Не дали ему времени ни акклиматизироваться, ни отрегулировать пищеварение, так они стремились сделать семейный дагерротип – заснять засыпанного снегом парня над могилкой матери, с портретом отца в его возрасте в промерзших руках (извлеченным из неаполитанского военного архива благодаря усердной помощи одной его служащей, о которой у парня, в чем он сам был виноват, даже на могиле матери были все его мысли, о ней и о мрачном проходе меж стеллажей с книгами, где она, обхватив юношу ногами, жарко прошептала ему на ухо: Соно стершее, рилсаса ти пуре!)

Вынюхала его родня из-под земли, ила, папоротника, макадама[8]. Родичи вынырнули из пыльных книг, из каналов, выползли из катакомб, взволновали его кровь, влезли под кожу, и в итоге подтолкнули его в направлении железнодорожной станции. Этого вполне хватило, чтобы молодой Октавиан покинул поросшую травой материнскую могилку с билетом в кармане на отъезд из этой страны, так жаждущей его молодой крови, и с телеграммой, также в кармане, от архивистки (Ун мираколо! Стоп! Соно гравиди! Стоп! Мио уомо э танто феличе! Стоп! Диментиками!}, присланной откуда-то с Альп, с курорта, специализирующегося на сохранении рискованных беременностей, вполне, следовательно, хватило, чтобы он остановился перед самой обычной надгробной плитой с крестиком и вопросительным знаком рядом с именем, и тут его охватило чувство почти физической связи с тем, кого он как-то безответственно, скузи, паренте, обеспокоил во время заслуженного отдыха. Он разорвал билет и пустился в пляс со всей развеселой сквадрой стариков, наделенных роскошными усами, со сквадрой во главе с его родным отцом, у которого усы только начали пробиваться. После этого Октавиан уже не мог выпить даже стакана вина пер миа анима, потому что рядом вечно оказывался какой-нибудь жаждущий казин, сеиченто.

Боби перебрался на кухню, за стол, и, успокоившись после всего, чего наслушался, вставляя в мундштук сигарету за сигаретой, исписал, ей-богу, кучу осмысленных фраз на многих страницах, начиная с рассказа о несчастной судьбе военного найденыша Октавиана, с присовокуплением итальянского, юношеского эпизода. По поводу эксцесса с архивисткой, который он в тексте описал и развил в рамках, определяемых этикетом, основываясь на этом и на той самой коллекции телеграмм (которые позволяли получателю быть в курсе, но не более того), Боби допустил возможность существования где-то какой-то внучки. Завершил он, поступив так, как от него совсем не ожидали, слезной мольбой одинокого и недостойного старца с его последней грешной мыслью. Завершив дело, он, как мог и сумел, перевел письмо на итальянский (дед же – вы об этом еще услышите, с тех пор как слег в постель, на языке своих предков только бредил) и отправил его городским властям Неаполя от имени деда Октавиана. Смешно было бы предлагать деду, который даже телефона у себя не установил, более прогрессивные и действенные средства связи, потому что в этом деле, факт, решил Боби, не справился бы ни дезориентированный почтовый голубь. И Боби, и, в основном, деда письмо это практически лишило всех сил. Другой бы уже давно бы бросил эту затею, нашел бы подходящую причину, наклеивая за кухонным столом марки на международный почтовый конверт.

От сеанса к сеансу, неспешно, но уверенно, Боби оживлял перед Раджей портрет деда Октавиана в молодости, так что Раджа трехцветный фон этого портрета, как мы уже видели, отразил на траурном извещении.

Между тем, не успел еще как следует засохнуть клей на марках, как из постели больного деда, вероятно, под воздействием того самого глотка вина, стали доноситься вздохи вроде любовных и одновременно стоны, язык его стал заплетаться. Слышите? Боби на кухне внимательнее прислушался: нет, точно, смотри ты, дед Октавиан, если слух не подводил Боби, все отчетливее на языке предков взывал к своим старым подругам (архивистку он заархивировал). При этом он воспользовался такой откровенной трубадурской фразеологией, что невозможно было усомниться в природе дружбы с ними, а также не было ни малейшего сомнения в том, что после призывов Октавиана его подруги начали перевертываться в гробах.

По существу сотрудничества, наряду с миссией Боби, отметим здесь и с нашей стороны, все это более не напоминало нежные связи. Ни то, как во взаимодействии с ежедневной явной и скрытой активностью вокруг Октавиана постепенно начал распространяться, как оказалось, неодолимый запах веков, особенно ночью и в обществе женщин, ни то, как тени фрустрированных[9] предков протолкнули только что воспринятого ими потомка в первые боевые ряды, то есть, во что-то вроде соперничества с дальним родственником А.Пинкерле[10], а о каком соперничестве идет речь, видно по тому, что их две кузины (с различными стратегиями, одной разработанной в глубине веков, основанной на, если я правильно понял, подкалывал Раджа, на предпосылке, что не имеет смысла вкладываться во что-то с большими усилиями, если можно и с меньшими, и другой, исполненной ад хок[11], парирующей, Октавиановой, расходующей собственную жизнь авансом) утвердили и пиколо кодичи, и линию, от которой ни одна из них не смела более отступить и сказать: Я не принадлежала ему, после чего получала право быть учтенной, скажем, под номером 46, или 91, или 189, и в строго деловом, ревизионном стиле, раз в три месяца они встречались вдвоем за мороженым и партией шахмат, каждый раз в другом городе, чтобы привести в порядок и сравнить списки с именами разных Аннабелл и Моник, а также обменяться сведениями о новейших достижениях в сфере защиты, и их и нас, и тут никакого значения не имели нежные связи, а все знакомые подряд, от цветочниц до графинь, целых три года признавались Октавиану, что им еще не приходилось целовать руку, которая (под лунным светом Средиземноморья) дымится (а дым всегда, как известно, является предвестником огня) так, как его рука. Что касается вдовы генерала Т., которую Октавиан никогда не включал в списки – лунный свет обливал былую красоту лица хозяйки и копченого лосося, сервированного на террасе семейной летней резиденции под лантернами, который с необыкновенной легкостью – с помощью бургундского, известного ускорителя пищеварения – скользнул (лосось) в защищенное толстым слоем пудры горло генеральши, в которое уже недопустимо нахально впились губы Октавиана.

Раджа выкалывал третий и последний ряд кредо под пазухой Боби. Понадобилось полных восемь месяцев, чтобы работа, наконец, подошла к концу.

Итак, все происходившее ранее не имело ничего общего с нежными связями, с сутью дела и с миссией Боби, потому что он только варьировал то первое письмо, причем всегда в форме личной исповеди и с умоляющим финалом. Адресовал их по указаниям деда и отправлял письма в различные посольства, дома престарелых, различные учреждения, ночные и шахматные клубы, отделения академий, или в курорты и частные клиники в Альпах. И редкие ответы, что они бы с радостью, если бы, Боби волшебным образом вынимал из почтового ящика деда Октавиана, ключ от которого был давным-давно утрачен. И еще более волшебным трюком, только для дедовых ушей, каждый раз превращал ответы, что они бы с радостью, если бы, в что они с удовольствием и максимально быстро, что они предприняли все, нащупали следы, и т. п., за что следовало незамедлительно выпить винца из запасов больного. Дед Октавиан, прослушав такие известия, сам приподнимался на кровати, частично для того, чтобы вино легче пилось, но чаще из-за того, что ему постоянно казалось, будто кто-то стучит в двери. Стучали: почтальон Мирко с пенсией, или врачи, или госпожа Добрила, третий этаж, квартира номер семь, с рыночными продуктами, которые она регулярно закупала для Октавиана с тех пор, как он слег. Лучше бы ты в следующий раз душ принял, дал Раджа Боби бесплатный совет, готовясь накалывать ему по страшной жаре татуировку, чем всякой ерундой заниматься.

Однажды (во время седьмого визита Боби) дед Октавиан попытался (причем слюни вовсю летели у него изо рта) воспроизвести гудок ночного экспресса Рим – Венеция (с пересадкой там, и дальше, дальше!), поезда, в который опять вскочил буквально на ходу, дымясь как тот лосось. В этот раз критической скорости удалось достичь с большим трудом, чем за три года до этого. Неприятно, но иначе и быть не могло (поскольку, все-таки, был уже на три года старше), его это удивило. Он не рискнул по дороге на вокзал еще раз заглянуть к кузинам, так что с ними даже не попрощался. С матерью он простился еще предыдущей ночью. И только перед визитом в летнюю резиденцию генеральши он договорился с Пинкерле встретиться в самом шикарном римском ресторане, чтобы посидеть за мороженым и партией в шахматы (окончившейся повторением ходов), по окончании которой протянул Пинкерле руку, сжал ее и задержал в своей горячей ладони несколько дольше, чем того требовал исход партии. Многие годы потом Пинкерле иногда вспоминал это рукопожатие, вдохновляясь им как примером неполного участия. Октавиан так и не простился как следует ни с родными местами, ни с пейзажами Ломбардии. Он сдерживался вплоть до реки Пьяве, избегая смотреть в окно купе на эскадрон всадников и кузин в гусарской форме, на горячих коней, скачущих галопом наперегонки с поездом.

Пробил для Боби час покончить со своими сердобольными делами. В исходном положении его колоссального замысла центральное место заняла, я ее сам выбрал для себя — Аида, девушка с лицом, созданным для осязания.

Умереть, растягивал без настоятельной необходимости Раджа под пазухой у Боби