…Наутро во время лекций Вадим плохо улавливал ораторскую логику профессоров и доцентов и на семинарских занятиях вопреки обыкновению отвечал невпопад — мысли о Севкиной судьбе неотступно его преследовали, звучали в мозгу, будто кто-то рядом прокручивал на магнитофоне одну и ту же запись. Самое страшное, он будто бы чувствовал, что метаться по городу, висеть на телефоне, стараться что-либо разузнать и разнюхать не имеет смысла, данная история так или иначе достанет его сама и накроет своей тенью.
Ждать пришлось не долго. Перед последним семинаром его вызвали в учебную часть. Секретарь факультета давно уже воспринимала его как фигуру положительную и солидную, может быть, даже из тех, кому предстоит прославить в будущем родное учебное заведение, потому сообщила, словно обрадовала или особое доверие оказала:
— Вас Зоя Константиновна просила зайти.
То, что именно Зоя, одновременно обнадежило и обеспокоило. Из всего факультетского начальства замдекана Перфильева пользовалась среди студентов наибольшим уважением, если не любовью, умница, не ханжа, баба хоть и властная, однако вполне европейского сознания в смысле уважения студенческой личности и кое-каких неотъемлемых ее прав. Во всяком Случае, вызов к ней в кабинет не грозил унижением; ни распеканции, ни угрозы не были в ее духе. Другое дело, что по пустякам она не вызывала никогда, поскольку фигурой была значительной и во время войны служила, по слухам, в системе, связи с которой не теряют до конца жизни. Вадим подумал, что перед визитом к Зое неплохо бы посоветоваться с Инной, и тут же вспомнил, что весь день как назло Инны не встречал. Тревога усилилась до физического недомогания, до маеты, до озноба, Бог его знает, что могла разузнать Инна за сегодняшнее утро и что натворить. Севке, знай он обо всех ее трепыханиях, было бы наверняка легче в эти жуткие для него минуты, рассудил Вадим с безотчетной завистью. И острее обидное сожаление на мгновение охватило его душу оттого, что пожаловаться на предстоящий неприятный разговор у заместителя декана ему совершенно некому.
Но то-то и оно, что разговор этот складывался очень даже приятно и почти что лестно. Настороженный Вадим все время ожидал от Зои Константиновны подвоха и в конце концов устыдился этого своего низкого ожидания. Ибо в чем-в чем нельзя было отказать Зое, так именно в прямоте. Прямотою она и брала, и сердца привлекала, прямотою и еще особым обаянием, каким редко отличаются начальствующие дамы, обычно очень чопорные, ханжество и представительную добротность почитающие хорошим тоном. Зоя этой номенклатурной эстетикой пренебрегала, в английских своих костюмах напоминала скорее иностранных журналисток, нежели инструкторов обкома, а папиросы с длинным мундштуком курила с забытым уже довоенным дамским шиком.
Велев Вадиму сесть, с властным добродушием Зоя Константиновна закурила казбечину и посмотрела на робеющего студента взглядом не столько педагогически проницательным, сколько матерински заботливым. И с материнской же отрадой поведала ему, что в только что открывшемся институте, куда он являлся три раза в неделю в качестве внештатного стажера, к нему относятся в высшей степени положительно. У Вадима даже в животе потеплело от этих слов. Уж очень ему нравилось в этом еще небывалом в нашей стране учреждении, где даже мебель — легкая, светлая, какая-то вся абстрактная и условная — так отличалась от громоздкой промышленной казенщины всех прочих советских присутствий. А уж об атмосфере, о нравах и говорить не приходилось: вольнодумие, непочтительность к авторитетам, особая ученая, так сказать, лицейская богемность как бы проистекала из самой задачи данного института — беспристрастно и объективно изучать наше общество в сотнях его высоких и низких, идейных и самых что ни на есть бытовых, кухонных состояний и проявлений. Беспристрастно и объективно — то и дело повторялось в стенах этого неслыханного заведения. Господи, неужели и вправду он приглянулся тамошним сотрудникам, всем как на подбор европейски образованным людям, остроумцам, спортсменам, знатокам многих языков?! Вообще-то тайная догадка об этом не раз тешила одинокое Вадимово сердце, доверять ей окончательно он опасался, не дай Бог сглазить! И вот теперь он получил ее подтверждение из самых авторитетных уст и все же изо всех сил старался не обольститься этим сообщением. Он уже давно взял себе за правило не обольщаться.
Зоя Константиновна, раскусив его опасливую натуру, добродушно рассмеялась:
— Не веришь своему счастью? Боишься сглазить? Напрасно, напрасно. Пора уже знать себе цену… Я тебя понимаю, конечно. Перспективы, возможности, академический уровень, неужели это все мне? А ты учись себя уважать. Привыкай думать, что ты им нужен не меньше, чем они тебе. Понял? Между прочим, очень помогает в жизни. По опыту знаю.
От этих слов недоверчивый Вадим почувствовал душевное смятение, похожие мысли время от времени досаждали ему, вернее, ослепляли своей заносчивой дерзостью.
— Плохо живешь, от того в себя и не веришь, — Зоя продолжала поражать Вадима пониманием его вовсе не такой уж сложной, как оказалось, психологии. — Ничего, это дело поправимое. Раз-другой повезет по-настоящему, заслуженно, по существу, и вдруг почувствуешь себя совсем другим человеком.
От этих надежных, безусловных предсказаний Вадим краснел, будто от чрезмерных похвал в лицо. А Зоя Константиновна между тем суховато, по-командирски и потому особенно обнадеживающе подводила итог этому разговору, этому нежданному вызову студента-дипломника в заветный кабинет, где решаются судьбы.
— Короче, есть на тебя запрос. — Она погасила папиросу и мужской сильной ладонью похлопала два раза по красивой синтетической папке на столе, как бы подтверждая основательность своих слов и сама в них убеждаясь.
Осчастливленный Вадим, истомленный напрасной тревогой, не в силах больше переживать муку официального и в то же время почти родительского благословения с излишним, пожалуй, проворством вскочил со стула, принялся невпопад благодарить, еле сдерживаемым порывом всего своего существа, одетого в джинсы калининского производства за шесть пятьдесят пара, обутого в польские туристские ботинки на тракторном ходу, стремясь за дверь.
— Постой, постой, — будто вспомнив о чем-то постороннем, но важном, произнесла Зоя Константиновна, и Вадим тотчас ощутил, как оборвалось его сердце.
— Постой, — повторила Зоя, раскуривая новую папиросу и указывая ему глазами на стул, с которого он только что поднялся. — Не спеши. Думаешь, понравился академику Мхитаряну и дело в шляпе? Нет, дорогой, тут еще кое-кому понравиться надо… Не разочаровывать кое-кого, так скажем. Не маленький, мог бы и понимать.
Вадим почувствовал, что разом вспотел, и сделался самому себе противен, так случалось в отрочестве, когда прихватят тебя где-нибудь в чужом дворе — местная кодла, прежде чем лупить, начнет издеваться, а ты отчаянно трусишь и одновременно презираешь себя за трусость, за бессилие.
— Садись, садись, — приказала ему Зоя напрямую, — что у тебя за отношения с этим нашим бывшим студентом… как его… с Шадровым?
— Он мой школьный товарищ, — обтекаемо, как ему показалось, ответил Вадим.
—А ты знаешь, чем этот твой товарищ занимается? — жестко спросила Зоя. — С иностранцами якшается, с американцами, с гражданами ФРГ…
Вадим хотел было осторожно заметить, что не видит в этом ничего предосудительного, раз этих людей пускают в нашу страну, почему же нельзя с ними общаться, хотя бы ради языковой практики, Шадров ведь не спекулянт, не фарцовщик…
— А ты знаешь, что все иностранцы шпионы? — сразила его своею определенностью Зоя. И, словно понимая, что его шокирует такая грубая, давних времен и нравов однозначность, от души потешилась над его идеализмом.
— Ты что думаешь, если мы с каждой трибуны про мирное сосуществование вещаем, то к нам миротворцы и едут, голуби с веткой в клюве? Противники, заруби себе на носу, идеологические диверсанты, политические разведчики. Ты думаешь, его «советского завода план» непременно интересует, как вы в своих дурацких песнях поете, а он вас, дураков, изучает, вашу трепотню анализирует, досье на вас заводит, анкеты составляет…
Никогда еще Зоина причастность к некоему ведомству, о которой по факультету ходили слухи, не обнаруживалась с такою непреклонной простотой, раньше в глазах Вадима она добавляла заместителю декана лишь особой туманной значительности, какою окружен всякий человек с репутацией прикосновенного и посвященного.
— На него запрос пришел из института исследований, — куражилась Зоя, — а он что себе позволяет? По кабакам шляется с иностранцами! Хорош дипломник, выпускник университета!
В этот момент Вадиму сделалось по-настоящему страшно, безжалостная тоска сжала сердце, неприятной холодной испариной выступила на лбу. Сразила мысль о том, что про него все, оказывается, известно. Полтора часа просидели в обеденное время незагульное в этом проклятом «Национале», и вот, пожалуйста, этот ничего не значащий, ровным счетом ничего не означающий факт уже запротоколирован и занесен в некие тайные, неподвластные времени анналы. Сейчас Зоя упомянет и выпивку у Толика Барканова, ужаснулся Вадим, тогда вообще конец, мрак, волчий билет. Привести подозрительного американца в дом военнослужащего, балтийского моряка, находящегося в краткосрочном отпуске, — да если бы самому Вадиму доложили о таком поступке, он не оставил бы его без внимания.
Именно так сознавал он с ужасом, не оставил бы. И не мог произнести ни слова в свое оправдание.
Должно быть, это его подавленное молчание, не прерванное ни малейшей попыткой защититься, оспорить предъявленные факты, выставить себя случайной жертвой неосмотрительности, то есть, по сути дела, пострадавшей стороной, каким-то образом подействовало на Зою Константиновну.
Она смягчилась так же внезапно, как и рассвирепела, вновь сделалась обаятельной деловой женщиной, у которой сквозь привычную государственную озабоченность проглянула все понимающая родительская печаль.