Катя, как в детстве, проснулась от собственного крика:
– Поле горит!
И на самом краю пробуждения, барахтаясь не то в скомканном одеяле, не то все еще в обугленных струпьях сна, вдруг поняла – именно это поле она видела тогда в своих огненных кошмарах. Широкое, заросшее сурепкой и одуванчиками поле, раскинувшееся за воротами Вьюрков.
Когда Никита выбежал на крыльцо, Катя была уже у калитки. Вся взъерошенная, футболка задом наперед надета, а под мышкой – какая-то пластиковая бутылка, ярко-красная.
– Она их не уведет, она их сожжет! – Катя вылетела за калитку и побежала вниз по Вишневой улице, звонко шлепая тапками. Никита бросился следом, хотя сразу почему-то понял, что не вернет ее – ни уговорами, ни силой, – что их полубезумная идиллия, со своим хозяйством и шуликуном, или как его там, на цепи, рухнула, так и не начавшись. Ему стало вдруг до боли жаль те опустевшие и странные Вьюрки, в которых они не будут жить вдвоем, с новыми «соседями», и Катю тоже стало ужасно, непоправимо жаль.
– Мы же решили остаться!
– Она их сожжет! На поле выведет и сожжет! – ответил удаляющийся Катин голос.
Никита быстро перешел с бега на шаг. В боках кололо, сердце, спотыкаясь, колотилось где-то в горле. Не побегаешь особо, когда твой любимый вид спорта – тихое пьянство.
– Да сдались они тебе! – в отчаянии крикнул он.
– Дурак ты, Павлов! – донеслось из-за поворота.
Он уперся руками в колени, пытаясь перевести дух, подумал с досадой, что ну и черт с ней, пусть бежит куда хочет, а он сейчас пойдет и завалится спать, и никто больше ему не помешает, никто не будет кричать во сне и устраивать истерики, наконец-то его оставят в покое… и замер, пораженный внезапной мыслью, что не нужен ему этот покой. И вообще, кажется, ничего не нужно, если они с Катей никогда больше не поспорят, не поцапаются, он не откажется в очередной раз понимать ту чушь, которую она несет, – и не ощутит в следующую секунду искреннего, серьезного уважения к самому факту ее существования, так отличающегося от его собственного. В прошлой жизни на первом и, как он думал, последнем встреченном объекте подобного уважения, крашенном в блондинку и смешливом, Никита чуть не женился.
За это время чудаковатая соседка успела незаметно врасти в его жизнь, втащить его в свое непонятное и жуткое, но головокружительное иномирье – и возвращаться в привычное нетрезвое одиночество теперь совершенно не хотелось. В конце концов – и он готов был это признать, – он к ней привык.
– Катя!
Она не успела притормозить перед воротами и неуклюже врезалась в них боком. Звук удара прокатился над поселком гулким громом, который показался Кате эхом оглушительного грохота из ее сна, предвестника огненной бури. Она толкнула створку, больше всего на свете боясь увидеть пустое поле – вдруг опоздала, или поспешила, или сон был просто сном, а тот, кто показал ей его, только посмеялся над ней. У особых тварей и шутки особые.
Толпа дачников, нагруженных сумками и рюкзаками, тащивших за собой по кочкам чемоданы на колесиках, успела отойти от ворот всего метров на пятьдесят. Дикая радость – та радость, которая сносит все барьеры, отключает все инстинкты, – подхватила Катю и понесла к ним.
– Стойте!
Никто не оборачивался. Катя догнала толпу, полезла вперед, расталкивая локтями еще невредимые, живые тела – и дрожа от того серьезного уважения к чужой непонятной жизни, которое еще называют любовью. Сейчас она любила их всех: глупых, скандальных, вечных нарушителей ее дачного покоя – всех.
Впереди замаячила спина Натальи Аксеновой. Катя подбежала к ней и выплеснула с размаху, прямо на эту спину и на белую голову, все содержимое красной бутылки. Это была жидкость для розжига, которую Никите так и не удалось запихнуть в рюкзак.
Наталья медленно обернулась, скользнула по ней равнодушным взглядом сияющих глаз. Со лба у нее капало.
Катя зашарила по карманам своих рыболовных штанов, нащупала коробочку с грузилами, перочинный ножик, дико испугалась, что потеряла, выронила по дороге… и наконец вытащила подобранную на веранде зажигалку. Щелкнула колесиком, поднесла огонек к намокшей футболке Натальи и крикнула:
– Огонь огнем гашу! Огонь огнем гашу!
Знала она былички вроде той, что ей Серафима во сне рассказать успела, и знала, что за советы в них знахарки да шептуньи дают: вырвать у «соседа»-обманщика признание, что закон-то нарушен, что неправильно все. У них же как должно быть – по законам, по правилам, по зарокам, как заведено раз и на веки вечные, и не могут они смолчать, если видят то, чему быть не положено. Вот тогда-то и можно их на слове поймать, а слово для них – это самое главное. Для того, может, слова и даны человеку – чтобы мог он ужиться с «соседями».
Спокойная полуулыбка сбежала с Натальиного лица, дернулись губы. Катя поднесла зажигалку еще ближе и повторила с расстановкой, торжественно:
– Огонь огнем гашу.
– Кто же… – загудел медленно, будто через силу, Полудницын голос в Катиной голове, – огнем… гасит?
Ворота снова распахнулись, и на поле, задыхаясь, выбежал Никита. Размахивая руками, он бросился к толпе:
– Катя! Стой! Подожди!
Катя обернулась на секунду, успела с ужасом подумать, что пропустит ведь, пропустит она из-за него тот краткий момент, когда слова нужные действуют. И поспешно выкрикнула:
– А кто долг назначает, а не забирает? Ваш оброк, наш зарок. Забирай – да проваливай!
– Догадалась!!! – огненный рев отдался жгучей болью в висках и затылке.
Лицо Натальи скомкалось, а потом будто размягчилось, расплавилось – и стало вылепливаться заново. Растеклись огненными лужицами глаза, нос провалился, губы вытянулись узкой трещиной от уха до уха. А сама Наталья начала расти, превращаясь в столб слепящего света.
И белый огонь растекся по жилам, напитывая каждую клеточку пламенем солнечным, как зерно в колосе. Напитал – и рванулся наружу, выломился из живой темницы, которую так давно жег и корежил. Но это было не больно, совсем не больно, и не страшно, наоборот – будто солнце вспыхнуло в груди, озарив оба мира сразу: и людской, и тот, соседний. И Катя наконец поняла особых тварей, поняла Полудницу. И поняла, что иначе было нельзя.
Она раскинула руки, и белая вспышка полыхнула над полем. Никита зажмурился, а когда снова смог разлепить обожженные веки – Катю уже охватило белесое пламя. Она как будто обесцвечивалась, сама становилась похожа на Наталью-Полудницу – побелели волосы, глаза затеплились ровным огнем, точно раскаленное железо.
– Ка-атя-а-а! – Никита тянул к ней руки, чувствуя, как лопается кожа на пальцах, тлеет ненужный бинт на безымянном. И наконец не выдержал жара, зарылся в пожухшую траву, задыхаясь и кашляя.
Выросшая над полем огромная фигура склонилась над Катей, качнув пламенеющим куколем, – и сомкнулась вокруг нее кольцом белого огня, столько раз уже виденным во сне.
Редкие облака ползли по тускло-голубому, обыкновенному небу. С Сушки тянуло прохладным водяным запахом. Лягушки орали самозабвенно, спеваясь в скрипучий хор. В ракитнике копошились воробьи. Овчарка Найда остервенело чесала за ухом.
Очнувшиеся от тяжелого полуденного сна дачники охали, щупали и показывали друг другу неизвестно откуда взявшиеся волдыри ожогов. Кто-то сидел на земле среди разбросанных рюкзаков и баулов, ошалело глядя по сторонам, а кого-то и вовсе пришлось поднимать на ноги общими усилиями. Зинаиду Ивановну еле вытащили из канавки – она все заваливалась на спину, как тяжелый жук-бронзовик, кряхтя и беспокойно спрашивая у поднимавших:
– А где Тамара Яковлевна? Тамару Яковлевну не видели?
К Никите подошел Андрей, молча протянул руку, предлагая помочь, но Никита покачал головой – ему вставать не хотелось. Он перевернулся на спину и уставился на тонкий перистый след самолета, неторопливо пересекавшего небо. Самолет тихонько гудел, и этот гул как будто тянул за собой все остальные звуки из нормального мира, казавшиеся теперь такими странными и непривычными, что слух поначалу отказывался их воспринимать. Где-то вдалеке просигналил автомобиль. В коттеджном поселке завывала газонокосилка. Когда она умолкала, было слышно, как лают собаки.
Клавдия Ильинична поправила испачканную в земле блузку, выпрямилась, держась за левый бок, и вдруг вскрикнула:
– Смотрите, человек!
У изгиба Сушки, под ивой, действительно сидел с удочкой мужик в красной спортивной куртке.
– Э-эй!.. Послуш… товар… человек!!! – замахала руками председательша.
Рыбак шевельнулся, коротким точным движением перезабросил удочку и снова замер в ожидании речной добычи.
Неуверенно переставляя ноги, спотыкаясь и хватаясь друг за друга, вьюрковцы побрели к нему. Никита лежал в траве, следил ничего не выражающим взглядом за крохотным самолетом и думал о том, что самолет похож на березовую чешуйку, прилипшую к небу, как к шляпке гриба. Больше ни о чем думать не хотелось, да и, кажется, незачем уже было.
Потому что обволакивающее забвение, пришедшее вместе с долгожданной прохладой, постепенно стирало мягким ластиком из памяти дачников белый огонь и черных зверей, изломанного Петухова и растерзанного Кожебаткина, тех, кто зовет с реки, и того, кто ходит в лесу, – и всех, кто остался там. И никто не обернулся, не увидел, как призрачной цветной дымкой, еще сохранившей очертания крыш и заборов, тает за их спинами навеки исчезающее из ведомого мира садовое товарищество «Вьюрки».
Борька пинал водянистую траву-недотрогу и злился на деда. Недотрога еще только цвела, ни одного надутого стручка, который звонко разлетается во все стороны от прикосновения, не поспело. И весь лес светлый, чистенький, листья запылиться не успели – ну какие сейчас грибы, рано еще. А дед заладил – «колосовики» уже пошли, соседка говорила, что ей дочка говорила, что ей знакомая говорила, что у железнодорожной станции белые продавали. Борька в Интернете форум таких же чокнутых грибников нашел специально, зачитывал деду вслух сводки по области: нет еще грибов. Но дед же в Интернет не верит, а компьютеры со смартфонами и всю технику зовет без разбору «планшетами», причем так это слово выговаривает – будто выплевывает. Кепку свою древнюю надел, сапоги резиновые, в одну руку корзину, в другую – Борьку. Все «планшеты» отобрал, вместо них выдал компас с треснувшей крышкой и повез за грибами, а на самом деле – как обычно, воспитывать. Потому что дед не только в Интернет не верит, но и в Борьку, часами там сидящего по важным делам, тоже. Ничего он, мол, не умеет, ничего не знает, жизни не нюхал, в лес его одного отправь – пропадет. Это кому, спрашивается, в голову придет цивилизованного человека в лесу оставлять? И как ему в лесу поможет знание того, что вот эта трава – недотрога, а та птица с синими переливами на крыльях – сойка? И вообще, какой такой жизни сам дед нанюхался, если даже родне по скайпу без Борькиной помощи позвонить не может? Дремучий совсем, одно слово – леший.